ИСТОРИКО-ИНФОРМАЦИОННЫЙ ПОРТАЛ
«WID-M-2002»

Рыба по небу летит

РЫБА ПО НЕБУ ЛЕТИТ.

(История Рыбинска в малоизвестных материалах: мемуарах, публицистике, письмах, литературных произведениях, поэзии)

 

Генрих ШТАДЕН

 

«О Москве Ивана Грозного»

(Из записок опричника), 1574г.


ШТАДЕН (Staden) Генрих (ок. 1542-?), немецкий авантюрист. Был в России в 1564-76 опричником. Автор записок «О Москве Ивана Грозного». В кон. 70-х — нач. 80-х гг. разрабатывал планы немецкой и шведской интервенций в Россию.

 

 …Водой можно идти и дальше до Москвы: от Белоозера по реке Шексне, которая вытекает из Белоозера, этого стоячего озера и впадает в большую реку Волгу. По реке Шексне нет ни городов или замков, но по дну забиты забои из бревен: на них ловится осетр, который идет из Каспийского моря и направляется к Белоозеру. Осетр этот поедается при дворе великого князя. Там, где река Шексна впадает в Волгу, лежит на мысу незащищенный посад по названию Устье; вверх по Волге лежит еще один большой посад по названию Холопий, где круглый год бывал обычно торг; на нем встречались турки, персы, армяне, бухарцы, шемаханцы, кизильбаши, сибирцы, нагаи, черкасы, немецкие и польские торговые люди. Из 70 городов русские торговые люди были приписаны к этой ярмарке и должны были приходить к ней ежегодно. Здесь великий князь собирал из года в год большие таможенные доходы; теперь этот посад совсем запустел. Далее водой можно дойти до города Углича; город совсем пуст. Далее лежит город Дмитров; и этот город также пуст, до сих пор можно плыть по воде. А там до Москвы остается еще 12 миль.

Сухопутный тракт от этих четырех городов: от Вологды на Ростов. Ростов – незащищенный город, а в нем монастырь. Когда крымский царь жег Москву, великий князь скрылся в этот монастырь, так как монахи отыскали в своих писаниях, что ни один неверный враг, который не верует во Христа, не придет на это место. Потом – на Ярославль; Ярославль – город и кремль деревянный, без артиллерии…

Устье – посад, который лежит на мысу там, где река Шексна впадает в Волгу; его следует также укрепить: здесь сливаются течения трех рек и, укрепив это место можно легко перехватить всякое движение вниз или вверх по Волге. – Занимай его отрядом в 2000 человек! Отправляйся дальше и грабь Александрову слободу, заняв ее с отрядом в 2000 человек! За ней грабь Троицкий монастырь!

…Монастыри и церкви должны быть закрыты. Города и деревни должны стать свободной добычей воинских людей».

Торопец – город, выстроенный из дерева. Здесь в одном болоте и озере берут свое начало большая русская река Волга и река Двина. От Торопца Волга течет к городу Ржеве Володимирове, делее к Торжку (правильно – к Зубцову) и Старице…

Потом (Волга течет) на Тверь, далее на Корчеву, затем на Кимры. Здесь (в Старице) великий князь хотел отстроиться, как в Александровой слободе. Потом к Угличу и на Мологу, где бывал большой торг. Дальше лежит Рыбная Слобода, потом Романов. Этот посад отдан татарам. Потом лежит Ярославль, потом город Кострома. В этом уезде есть незащищенный городок с деревянным кремлем, по названию Любим: его-то и отдал великий князь дерптскому епископу и магистру Вильгельму Фюрстенбергу в кормление. Потом лежит Нижний-Новгород, посад Балахна, здесь варят соль; далее лежит Свияжск – деревянный город, за ним Казань и Астрахань. Здесь Волга 72 устьями впадает в Каспийское море».

 Когда великий князь пришел в Старицу, был сделан смотр, чтобы великому князю знать, кто остается при нем и крепко его держится. Тогда-то великий князь и сказал мне: «Отныне ты будешь называться – Андрей Володимирович». Частица «вич» означает благородный титул. С этих пор я был уравнен с князьями и боярами. Иначе говоря, этими словами великий князь дал мне понять, что это – рыцарство».

 


С. СЕРЕБРЕНИКОВ

 

 

ЕКАТЕРИНА II В ГОРОДАХ ЯРОСЛАВСКОЙ ПРОВИНЦИИ В 1763 И 1767 г.

ЯРОСЛАВСКИЙ ЛИТЕРАТУРНЫЙ СБОРНИК , 1850г. ЯРОСЛАВЛЬ, 1851г.

 

 

Ярославль богат воспоминаниями о посещавших его венценосных особах. Древность передала нам, что Ростовская земля посещена была Великим Князем Владимиром, который в бытность свою в Ростове языческом посеял там (989г.) семена святой Веры. Сын св. Владимира, мудрый законодатель земли Русской, Ярослав, основал (между 1026 и 1030 г. ) город Ярославль, который спустя почти два столетия после того сделался любимым местопребыванием другого мудрого Князя – Константина Всеволодовича и украшен от него каменными храмами – собором Успения Божией матери и в Спасском монастыре Преображения Господня (1216 г.). С 1219 по 1474 г. Ярославль был престольным городом своих владетельных князей, из коих Василия и Константина Всеволодовичей, Феодора Ростиславича и его детей, Давида и Константина, за богоугодную и добродетельную жизнь церковь причислила к лику святых Они покоятся в прежней их столице, освящая нетленными своими мощами места, ознаменованные благочестием Константина. У подножия прославленных гробниц сих Князей Ярославль имел счастье видеть потом большую часть монархов России: Иоанна III (1503), Василия Иоанновича (1511, 1528 и 1530), Иоанна IV (1544, 1553, 1565 и 1571), Михаила Феодоровича (1613 и 1619), Петра I (1693, 1694, 1702, 1718 и 1723), Екатерину II (1763 и 1767), Павла I, сопутствуемого юными детьми, Александром и Константином (1798), Великую княгиню Екатерину Павловну с супругом принцем Георгием Ольденбургским (1811-1812), Великого князя Михаила Павловича (1817), Александра Благословенного (1823), благополучно царствующего ныне Августейшего императора Николая Павловича (1831, 1834 и 1841 г.), наследника Всероссийского Престола, цесаревича и Великого Князя Александра Николаевича (1837), и Великих Князей Николая и Михаила Николаевичей (1850).                                                                                                                     

Живо и никогда не изгладится в нас воспоминание о торжественных минутах пребывания между нами современных нам Особ Августейшего Дома. Но от старых времен сохранились только отрывочные сведения о царственных Посетителях Ярославля, мало удовлетворяющие любопытство патриота. Только путешествия Императрицы Екатерины II оставили неизгладимый след в устных рассказах стариков – очевидцев и в печатных о том времени известиях, по которым можем умственно перенестись в золотые дни наших отцов и дедов и вмешаться в их многолюдные толпы, торжествовавшие прибытие нашей Матери отечество.                                                                                                                                          

Первое путешествие в здешний край предпринято было Императрицей собственно из благочестивых побуждений, а второе для узнания нужд и потребностей подданных.                       

 

1752 год ознаменован был славою открытия нетленных мощей св. Дмитрия митрополита Ростовского (¹) . По освидетельствовании их и исследовании бывших при том чудей, Святейший Синод манифестом 22 апреля 1757 года, причислил святителя Димитрия к лику Угодников Божиих (²). Спустя после того три года (1760) Императрица Елизавета Петровна по чувству благочестия и благоговейного усердия к новоявленному Угоднику, устроила из первооткрытого при ней в России серебра великолепную кованую раку и намеревалась лично присутствовать при переложении в нее мощей святителя Димитрия; но это намерение, за последовавшею в 1761 году кончиною Императрицы, исполнено было уже ее преемницей.                                                                                                                                  

В августе 1762 года Императрица Екатерина прибыла со всем Двором в Москву для коронования и, по совершении (22 сентября) этого священного обряда, сопровождавшегося  пышными торжествами и милостями к народу, пробыв в первопрестольной столице до мая 1763 года, перед отъездом своим в С.- Петербург изъявила желание отправиться в Ростов для поклонения святителю Димитрию и переложения мощей в новую раку, и это путешествие, по примеру прежних Благочестивейших Царей и Цариц Русских, предприняла пешком, назначив маршрут по 10 верст в сутки. Выход из Москвы, напутствованный молебствием в Успенском соборе, сделан был 13-го мая, в сопровождении графов Григорья Григорьевича Орлова и Кирилла Григорьевича Разумовского, сенатора князя Якова Петровича Шаховского и многих других вельмож. Тихая, теплая и ясная погода в первые дни благпроиятствовала путешествию, и Августейшая Путешественница благополучно дошла до Сергиевой Троицкой лавры, совершив здесь должное поклонение святыням, она отправилась в дальнейший путь. Между тем погода изменилась, но несмотря  на то Государыня осталась верною своему обету идти пешком, и только при совершенной невозможности, в местах самых трудных, позволяла себе ехать в экипаже.                                                                                                                                 

После десятидневного пути, Ее Величество прибыла 23 мая по полудни в Ростов и, встреченная многочисленным народом, при колокольном звоне и пушечной пальбе, отправилась прямо в собор. Отслушав здесь молебен и совершив поклонение чудотворной иконе Владимирской Богоматери и святителям Ростовским: Леонтию, Исайи, Игнатию и Феодору, Августейшая Путешественница удалилась в приготовленные для нее в архиерейском доме комнаты.                                                                                                                                           В тот же день приехали в Яковлевский монастырь Димитрий- митрополит Новогородский, Гавриил-митрополит С. Петербургский, Амвросий- епископ Крутицкий, архимандрит Сергиевой лавры Лаврентий, духовник Ее Императорского Величества протопресвитер Иаков Дубянский, Спасо-Ярославского монастыря архимандрит Тихон, Ростовского Богоявленского Иосиф Борисоглебского, что на Устье, Амвросий и Спасского на Песках, Иосиф.                                                                                                                                            

24-го числа утром Императрица отправилась в Яковлевскую обитель. При входе в монастырские ворота, она встречена была при колокольном звоне, митрополитом Гавриилом, епископом Амвросием и местною братиею. Настоятель обители, игумен Лука приветствовал в эту минуту Ее Величество поздравительною речью. Вступив в соборную церковь и приложившись к местным иконам и мощам Угодников Божиих, Иакова и Димитрия, Императрица слушала там Божественную литургию. Вечером того же дня она снова приехала в монастырь к всенощной. Пред началом службы, гроб с мощами св. Димитрия вынут был из прежней раки, поставлен посреди церкви и покрыт пожалованным Императрицею золотым парчевым покровом, между тем на месте прежней раки утверждена новая, устроенная, как выше сказано, от щедрот Императрицы Елизаветы Петровны.                                                          

В следующий день утром, по Высочайшему повелению, совершен был из собора в Яковлевский монастырь крестный ход, в котором участвовала и сама Императрица. Войдя в соборную церковь монастыря, Ее Величество, вместе с Собором присутствовавших при этом святителей, подняла на свои рамена гроб с мощами св. Димитрия и обнесла его вокруг храма (³), по возвращении же в церковь, он поставлен был уже в новоустроенную раку. После литургии и молебного пения святителю Димитрию, Императрица посетила комнаты настоятеля и пожаловала ему с братиею 1000 руб., кроме того, 2000 руб. собственно на монастырь и богатую утварь для церкви.                                                                                                      

В тот же день прибыл в Ростов из Москвы Афанасий, епископ Тверской и Кашинский. Императрица наименовала его епископом Ростовским и Ярославским (4).                          

Исполнив долг благочестия в Ростове, Императрица, в сопровождении бывшей с  нею свиты, изволила отправиться в Ярославль, куда и прибыла того же числа. Жители Ярославля обрадованные милостивым вниманием к ним Монархини, встретили ее еще далеко за городом; когда же подъехала она к заставе, началась пушечная пальба, а при церквах колокольный звон. Приказав после того везти себя в собор, Императрица заехала наперед в Спасский монастырь для поклонения почивающему в нем святому семейству Благоверных Ярославских Князей и потом, прибыв в собор, где ожидало ее духовенство и все прочие сословия города, отслушала здесь молебен, приложилась к св. иконам и мощам Благоверных Князей Василия и Константина, и после того изволила допустить духовенство к руке. Из собора Монархиня перешла в находившийся близ него архиерейский дом (5). Здесь представлялось к ней Ярославское дворянство и также удостоено было позволением подойти к ее руке, причем, Ее Величеству лейб-гвардии капитан Майков поднес оду своего сочинения. Через несколько часов после того Государыня поехала в сопровождении всего дворянства на полотняную фабрику купца Затрапезнова, где и остановилась в приготовленном для нее доме.  26-го числа, поутру в 11 часов Ее Императорское Величество изволила принимать поздравления с дарами от обоего пола дворян, фабрикантов, заводчиков и купечества. Обо всех допускаемых к представлению фамилиях докладывал по регистру гетман граф Кирилл Григорьевич Разумовский. В главе представлявшегося дворянства был граф Григорий Григорьевич Орлов, как Ярославский помещик, и первый подходил к руке Государыни. При этом лейб-гвардии капитан Тишинин произнес от лица дворянства речь (6). Вслед за дворянами допущены были к руке Ее Величества фабриканты, заводчики и купечество, после чего дворянство приглашено было к столу. Во время обеда тосты за здравие Государыни провозглашались при пушечной пальбе. После обеда Ее Величество отравилась сухим путем в Толгский монастырь. Братья встретили ее на берегу Волги. Отслушав в соборной церкви молебен и приложившись к чудотворному образу Богоматери, Государыня осматривала монастырский сад и кедровую рощу, и потом возвратилась в город водой в богато-убранной шлюпке в сопровождении множества мелких судов и лодок, наполненных ликующим народом. Громкое ура, колокольный звон и пушечная пальба приветствовали ее, когда она плыла мимо города Волгой и потом Которослью к дому Затрапезнова (7).                             

Бывший в свите Императрицы князь Я.П. Шаховский доложил Ее Величеству, что блаженной памяти Государь Император Петр Великий постановил, чтобы каждый год один из сенаторов объезжал государство для обревизования присутственных и судебных мест и для наблюдения за правосудием, порядком и успешным течением дел. Государыня, одобрив это учреждение, высказала желание, чтобы подобные ревизии непременно производились и на будущее время. После этого князь Шаховский предложил Ее Величеству, не соблаговолено ли будет поручить ему исполнение этого учреждения в Ярославской Воеводской Канцелярии и Магистрате. Прозорливая Екатерина заметила, что для этого потребно много хлопот и немало времени. Князь отвечал, что он надеется кончить ревизию в один следующий день. Государыня с большим удовольствием приняла предложение и дозволила приступить к ревизии. Князь немедленно призвал к себе ярославского воеводу коллежского советника Кочетова и Магистратского главного судью и объявив им монаршую волю, велел представить к ревизии: 1) именной список присутствующим членам и канцелярским служителям, с означением времени их службы и достоинств; 2) настольные регистры о всех нерешенных и неисполненных делах, с объяснением, зачем остановились эти дела в производстве; 3) регистр о полученных из Сената, Юстиц-коллегии и губернии указах, также с объяснением, по всем ли из них сделано исполнение, и если не сделано, то почему; 4) ведомости о наличных денежных суммах, недоимках, колодниках и проч.                                                                                                

26-го числа, рано поутру Шаховской приехал в Воеводскую Канцелярию, где воевода и члены уже собрались, сел на главное судейское место и, объявив, что он, исполняя волю Императрицы, приступает  к ревизии, велел записать это в протокол. Употребив на обревизование Воеводской Канцелярии около четырех часов, он отправился потом в Магистрат и, так как в нем служащих и дел было менее, нежели в Воеводской Канцелярии, кончил тут ревизию скорее. В обоих присутственных местах оказалось все в должном порядке, кроме неважных отступлений, которые князь тут же заметил и приказал исправить. По окончании ревизии, в исходе первого часа он приехал во дворец. В это время Императрица только лишь села кушать с придворными и многими ярославскими уездными дворянами. Увидев князя и не зная, что возложенное на него поручение он уже исполнил, Государыня спросила: «Приготовился ли он порученную ему комиссию производить и скоро ли оную кончит?». Шаховский, поклонившись донес, что он «сегодня на рассвете принялся за ревизию и оную уже окончил», - и о всем, что замечено им, рапортовал. Императрица с удовольствием все выслушала, благодарила князя за столь скорое исполнение поручения, пригласила к столу, и во время обеда неоднократно его хвалила (8).                                                                             

После обеда Государыня осматривала фабрики купцов Затрапезновых, Гурьевых, Колосовых и других, всеми ими осталась весьма довольна, хвалила старание и прилежность фабрикантов и поощряла их к большему усовершенствованию изделий.                     

28- го числа в 10 часов утра еще раз собрались во дворец дворянство и купечество. Государыня всех представителей пожаловала к руке, благодарила за радушный прием, хвалила местоположение города, обнадежила своим посещение на будущее время, изъявила желание построить в Ярославле собственный Императорский дворец (9), и затем, в сопровождении многочисленного народа отправилась обратно через Ростов в Москву. Материнские щедроты Государыни и ласковое, милостивое обращение оставили в сердцах жителей Ярославля неизгладимое впечатление.                                                                                       

В Ростове встретил Государыню Преосвященный Афанасий, как уже местный епископ, приветствовал ее речью и поднес ей образ святителя Димитрия. 29- го числе Ее Величество оставила Ростов. Преосвященный напутствовал ее молитвою и благословил образом св. великомученицы Екатерины (10).                                                                                                                  

В другой раз Императрица Екатерина посетила Ярославль в 1767 году в путешествие водой по Волге, предпринятое для обозрения России. В мае месяце Ее Величество прибыла сухим путем в сопровождении многочисленной свиты и дипломатического корпуса, в Тверь, где приготовлена была ей для Волгского путешествия флотилия из 6 галер и 5 транспортных судов.                                                                                                                                                                6-го мая в Угличе рано поутру многочисленные толпы народа теснились по берегу Волги и ожидали прибытия Императрицы. Наконец показались галеры, выплывающие на плесо против Богоявленской горы, прямо к городу. Императорскую галеру издали можно было отличить от всех прочих по особенному великолепию. При всех городских церквах раздался звон колоколов. По невозможности пристать к мелководному берегу против города, галеры остановились на якорях почти на средине Волги, и Государыня со всей свитой сошла в шлюпку, которая подвезла ее к северо-западному углу береговой возвышенности, где еще находились развалины городской крепости. На берегу среди многочисленного народа ожидали Августейшую Путешественницу местное духовенство в полном облачении, Московский губернатор Юшков, нарочно прибывший сюда по этому случаю (11), и Угличский воевода Жеребцов с гражданами. Войдя на берег и приложившись к животворящему кресту, Государыня изволила идти отсюда по разосланному холсту в соборную Преображенскую церковь, отслушала здесь Божественную литургию и потом отправилась в находившийся на берегу Троицкого ручья дом воеводы (12). Там представлялись Ее Величеству граждане города Углича обоего пола. Женщины были одеты в русское блистающее золотом платье и украшенные жемчугом кокошники. Все они допущены были к руке Императрицы. После краткого угощения Государыня в сопровождении свиты отправилась пешком на берег Волги и опять на шлюпках прибыли обратно на галеры к приготовленному на них обеду. Между прочими особами свиты, к царскому столу, приглашен был Угличский помещик, служивший в то время при Дворе, генерал-лейтенант Григорьев (13). После обеда Императрица отправилась в дальнейший путь и, проезжая мимо Углича, любовалась этим древним красивым городом и его окрестностями, но особенное обратила внимание на лежащее вблизи его, на крутом берегу Волги село Золоторучье, осененное прекрасною липовою рощею. Старожилы уверяют, что Государыня нарочно останавливалась здесь, чтобы с этой возвышенности обозреть прелестное местоположение Углича (14).                                                                                                                 

8 мая, т.е. накануне праздника святителя и чудотворца Николая, поздним вечером, Императрица прибыла к Рыбной слободе (нынешний город Рыбинск) и, намереваясь отслушать в следующий день литургию, дала приказ, чтобы вся флотилия на ночь стала на якорь. В следующее утро галеры спустились к Спасо-Преображенской церкви. Здесь, при выходе на берег, Государыня встречена была духовенством и гражданами и, отслушав в Преображенской церкви обедню, изволила идти пешком по Крестовой улице в нарочно устроенный для нее дворец. Слобожанки в богатых разноцветных, шелковых и парчовых русских одеждах и в жемчужных кокошниках, стояли по обоим сторонам дороги и по мере приближения к них Императрицы постилали ей под ноги платки и ширинки. Восхищенная таким усердием, Екатерина платила им за него приветливостью и многих осчастливила своим разговором. Местное купечество поднесло ей богатые креса, которые она, приняв благосклонно, приказала поставить навсегда, как знак памяти, в Спасо-Преображенской церкви, на том месте, где стояла она во время литургии. В 12 верстах от города, у села Красного генерал Кожин угощал Великую путешественницу обеденным столом в нарочно устроенном  для того великолепном балагане (15).                                                                      

Волга в течении своем между Рыбной и Ярославлем (80 верст) окаймлена с обеих сторон довольно высокими берегами, по которым расположены в близком одно от другого расстоянии, многолюдные селения, большей частью с каменными церквями, красивыми рощами и полями. В ряду их стоял тогда город Романов и две довольно богатые слободы: Борисоглебская и Норская, и, наконец, ближе е Ярославлю – Толгский монастырь. Волга после весеннего разлива еще не везде, полагать должно, вошла тогда в берега; ее поверхность оживлена была великолепную флотилией галер и шлюпок; вслед и на встречу им тянулось множество мелких лодок с прибрежными жителями; берега покрыты были многочисленными толпами поселян из ближних и дальних селений, в праздничных одеждах; воздух оглашался непрерывно громкими восклицаниями ура!... Можно вообразить себе великолепие путешествия Царицы России по водам царицы рек Русских!... Ярославль, ожидавший Августейшую Посетительницу, весь был в движении, жители суетились, шли пешком, ехали, бежали к собору, на Волжский берег, туда, где бы лучше увидеть и приветствовать Государыню. Ростовский архиепископ Афанасий с духовенством, дворянство и купечество собрались в Успенском соборе. На колокольне соборной с 4 часов начался благовест. Лишь только флотилия показалась из-за Полушкиной рощи зазвонили на ближней приходской колокольне, и в след за тем, как по сигналу, разлился звон по всему городу, а с судов, стоявших на Волге против города, открыта пушечная пальба. На самой оконечности мыса, образуемого реками Волгой и Которослью и известного под именем Стрелки, прямо от собора и воеводского дома устроена была для схода в них к Волге широкая лестница, а на самой Волге красивая пристань. В 8 часов пополудни флотилия остановилась на якоре против города, и Государыня сошла в богато убранную шлюпку. Во время плытия Императорской шлюпки к пристани сделан 81 выстрел из пушек, стоявших на берегу и на площади, а народ кричал «ура». Преосвященный Афанасий с крестом в руках и ярославский воевода сошли на пристань и, при выходе Императрицы из шлюпки, первый приветствовал Ее поздравительною речью, второй рапортовал о благосостоянии города, а на набережной встретили ее дворянство и купечество по русскому обычаю с хлебом и солью. Поблагодаривши граждан за выражение преданности, Государыня вошла при громком «ура» в собор и, приложившись после молебна к св. иконам и мощам Благоверных Князей, отправилась в приготовленный для нее близ собора архиерейский дом.                                                                                                             Прибывшая с Императрицей флотилия состояла из 6 галер и 5 транспортных судов. Первая галера была «Тверь». На ней находились: сама Императрица с фрейлинами: Авдотьей Полянской и Елисаветой Шакельбековой, генерал-поручик, член Адмиралтейств-Коллегии , граф Иван Григорьевич Чернышев, и капитан 1-го ранга Петр Пущин, 1 штаб-офицер, обер-офицеров – 3, унтеров -14, рядовых – 19. Вторая галера «Волга». На ней были: генерал-поручик, гвардии майор Александр Ильич Бибиков, действительный статский советник, президент Мануфактур-Коллегии Димитрий Васильевич Волков, капитан Лаврентий Лупандин, штаб и обер офицеров – 2, унтеров – 7, рядовых – 14. На третьей галере «Ярославль» находился камергер граф Андрей Петрович Шувалов, генерал-поручик, генерал-полицмейстер Николай Иванович Чичерин, камергер Будлянский, камер-юнкер Илья Алексеевич Всеволодожский, лейб-хирург Релелен, полковник князь Долгоруков, капитан-лейтенант Немчинов, штаб и обер офицеров – 2, унтеров – 10, рядовых – 128. На четвертой галере «Казань» гоф-маршал и камергер Григорий Никитич Орлов, лейб-доктор Гюнгиас, капитан-лейтенант Полибин, штаб-офицеров – 1, обер-офицеров – 2, унтеров - 6, рядовых – 137. Пятая галера «Углич»; на ней – лейтенант Федор Мистров, обер-офицеров – 1, унтеров – 8, рядовых – 80. На галере «Кострома» помещались лейтенант Иван Дурнов, мичман Михайло Воейков, обер-офицеров – 3, унтеров – 8, рядовых – 77. Седьмое судно – экипажное «Симбирск», на котором были: мичман Иван Шалев, обер-офицеров – 4, унтеров – 10, рядовых – 77. Восьмое судно – гошпитальное «Ржев-Владимир»; на нем – лейтенант Сергей Лопухин, обер-офицеров – 1, унтеров – 6, рядовых – 57. Девятое судно провиантское «Новгород»; на нем лейтенант Иван Биллей, штаб-офицеров – 85. Десятое судно «Лама»; на нем генерал-аншеф, Военной Коллегии вице-президент граф Захар Григорьевич Чернышев, подштурман Леонов, унтеров – 5, рядовых – 50. Одиннадцатое судно «Севастьяновка»; на нем генерал-фельдцехмейстер, генерал-адъютант, действительный камергер, граф Григорий Григорьевич Орлов, подштурман Ильин, адъютант графа Орлова Нарышкин, унтеров – 6, рядовых – 36 человек. Кроме поименованных здесь, в свите Императрицы находились: тайный советник, Московский губернатор Иван Иванович Юшков, действительные статские советники: член Дворцовой Канцелярии Иван Порфирьевич Елагин, член Таможенной Канцелярии Сергей Матвеевич Кузмин, камер-юнкер граф Владимир Григорьевич Орлов, полковник князь Мещерский, советники Баскаков и Казицкий, четыре офицера гвардии: капитан Бахметьев, 2 поручика – Нолькен и Баскаков и подпоручик Хотяинцев, пять посланников иностранных государств: Цесарский, Датский, Гишпанский, Прусский и Саксонский со своими свитами.                                                                                                           

10-го числа в 11 часу утра Ее Величеству представлялись: архиепископ Афанасий с знатнейшим духовенством, Ярославское дворянство и купечество; причем Преосвященный Афанасий произнес поздравительную речь и был допущен к руке. Потом гоф-маршалом графом Григорьем Никитичем Орловым представлены были Костромские депутаты, прибывшие в Ярославль для встречи и провождения в Кострому Ее Величества: от дворян – надворный советник Иван Золотухин, премьер-майор Родион Зюзин, отставной гвардии прапорщик Василий Каблуков, отставной прапорщик Михайло Щепин; от купцов фабриканты Петр Углечанинов и Федор Ашастин. Из среды этих лиц Золотухин говорил краткую речь, и все были допущены к руке. Государыня обнадежила их вторичным своим прибытием и расспрашивала: о положении города Костромы, как они приехали, сухопутно или водой, и так ли в Костроме веселы и приятны места как до Ярославля и проч. Окончив прием, Ее Величество посетила Спасский монастырь, после обеда ездила на фабрики, обозревала эти заведения, устройство их и работу, а в 8 часов по полудни принимала и жаловала к руке дам Ярославского дворянства.                                                                                                                     

11-го числа утром Государыне представляли Романовских дворян обоего пола; с ними подходил граф Григорий Григорьевиич Орлов, как Романовский дворянин, и все были у руки. Такой же прием дан был после того ярославским купчихам. После обеда Государыня обозревала заводы и другие замечательные предметы, а вечером осчастливила своим присутствием бал, данный от дворянства и купечества, причем, одета была в Русском Ярославском платье и кокошнике.                                                                                              

12 числа удостоены были Высочайшего внимания ярославские фабриканты. В 7-м часу по полудни Государыня поехала к ним на вечерний стол, после которого сожжен был великолепный фейерверк.                                                                                                                           13-го числа, в 7-м часу по полудни, по принесении Господу Богу молитвы Ее Величество, сопровождаемая благословениями жителей Ярославля, при колокольном звоне и пушечной пальбе, переехала на галеру и отправилась в дальнейший путь. За ней последовала флотилия.                                                                                                                                

Отплывши от Ярославля 7 верст, экипаж остановился на ночлег. Выбранные от ярославского купечества депутаты, провожали Императрицу до самой Костромы, где 15-го числа откланявшись Ее Величеству, были допущены ею к руке, и потом возвратились в Ярославль (16).

 

Л. ТРЕФОЛЕВ

 

ПУТЕШЕСТВИЕ ИМПЕРАТОРА ПАВЛА

ПО ЯРОСЛАВСКОЙ ГУБЕРНИИ

 

В конце   февраля   1798   года   пришло   в   Ярославль известие о намерении императора Павла Петровича посетить Ярославскую губернию на обратном пути из Казани в Петербург. Понятно, что эта новость сильно встревожила    местную    администрацию.    Генерал-прокурор, князь Алексей Борисович Куракин, давая знать о таком высочайшем намерении ярославскому губернатору, тайному советнику Николаю Ивановичу Аксакову,    обязал    его    принять    заблаговременно всевозможные   меры,   чтобы   император   нигде   не встретил задержки в дороге, согласно избранному им маршруту**. Этот самый маршрут и поставил всех в тупик. Известно было, что государь любит точное, буквальное  исполнение  его  воли  и  наказывает за противоречие, хотя бы и маловажное; между тем везти его, не отступая от указанного им направления    (через    Ярославль,    Рыбинск,    село Березово, деревню Красное, деревню Большой Двор и т. д. до Устюжны),   представлялось делом более чем рискованным. Могло   случиться ужасное несчастье — император,   со всею свитою, и его августейшие -сыновья, Александр и Константин, могли утонуть в бездонных болотах.                                                                                                                               

Вся задача состояла в том, что «высочайшее шествие» предположено было совершить летом, но по зимнему пути в такой местности, «где только одни мужики ходили чрез болота по бревенчатым лавам»*, то есть по сколоченным на живую руку мостикам. Мужики иногда попадали в трясину и тонули бесследно."                                

Аксаков не знал, что делать. Даже при самых благоприятных условиях ему следовало ожидать дурных событий и сцен, в виде измученных лошадей, погрязнувших экипажей и проч., а в конце концов — немилости государя. Опасаясь решить этот щекотливый вопрос собственной властью; Аксаков передал его, для обсуждения, в губернское правление, которое и отправило землемера Коренева изыскивать другую, вполне безопасную дорогу, с тем, чтобы он руководство­вался как своими соображениями, так и показаниями окольных жителей; а для того, чтобы они не толковали пустяков, а говорили одну сущую правду, под страхом ответственности, ведено было отбирать все показания на бумаге: словам не верили**. Затем Н. И. Аксаков донес князю Куракину:                                                                                        

«Отныне, чтобы Государь Император без остановки и спокойно изволил проехать по Ярославской губернии, первым моим попечением будет»... — и затем, конечно, с душевным волнением, объясняли, ради чего нельзя исполнить воли монарха со всей точностью. «От Рыбинска, по тракту, селения Березово и Красное, хотя лежат на прямом пути к Устюжне, но по дороге зимней, где летом никакого проезду нет, потому что дорога от Рыбинска до Березова — рекою Шексною по льду, далее до Красного частью лугами, болотами и опять по Шексне; от Красного тоже лугами и болотами; от Боль­шого Двора к Весиегонской, по верному моему расследованию, два сущих болота, из коих одно на 15 верст, и по нем зыбь, и оно, как уверяют, более похоже на заросшее озеро, потому что в некоторых озерках ни прямо, ни под берег дна достать не можно. Словом: от Весиегонской до Красного и до Рыбной летом ни ни чем проехать нельзя!»* Аксаков до­нес о   командировке землемера  и   ждал  ответа. Между тем во все уездные города разосланы указы-с известием о предстоявшем      посещении      государя**.      

        Начальство требовало, чтобы «каждый из служащих был совершенно ис­правен к своей


* Все постраничные примечания и ссылки в данном очерке сделаны Л. Г. 

** Письмо кн. А. Б. Куракина от 11 февраля 1798 года за № 2051. 

* Архивное дело „О высочайшем шествии по Ярославской губерни", л. 2. В этом деле 213 листов. *• Указ землемеру от 25 февраля за № 3896. 

Все постраничные примечания и ссылки в данном очерке сделаны Л. Т. 

Письмо кн. А. Б. Куракина от 11 февраля 1798 года за № 2051 


должности». За мелкой приказной братией стали следить особенно внимательно, наблюдая, чтобы она не предавалась чрезмерному пьянству, от которого не раз бывали уже большие беды. Какое внимание обращал иногда Павел I на похождения губернских чиновников, видно из следующего случая: шел один приказный по мосту, пьяный, упал в воду и утонул. Узнав об этом, император разгневался, сделал невыгодное заключение об ярославских чиновниках и   в   собственноручном   рескрипте   заявил   губернатору крайнее свое неудовольствие***. Вообще, Павел 1  терпеть не мог пьяниц, а ярославцы — служилые люди, в его время, как видно из архивных документов, особенной трезвостью не отличались, за что и попадали в смирительный дом.

Вскоре приехал землемер и донес о всем виденном и слышанном. Донесение это вполне подтверждало высказан­ную Аксаковым необходимость в перемене маршрута, а по­тому Аксаков вторично сообщил князю Куракину, по какой дороге нужно ехать высокому путешественнику, именно: от Рыбинска к городу Мологе и потом чрез селения Дубец, Брейтово и Горинское (Мологского уезда) и Сулово (Бежец­кого уезда) в Весьегонск****.

С наступлением весны занялись починкою этой дороги. Так как и она была в жалком состоянии, то работы было вдоволь; помещичьи и казенные крестьяне строили мосты,   клали   гати,   рыли   водоотводные   канавы. Земская полиция и уездные предводители дворянства каждую неделю рапортовали  губернскому правлению, что починено, что выстроено вновь; если спущена вода с дороги, то куда: в реку или в другое место? Вообще, ярославские власти не хотели упу­стить из виду ни одной подробности*. К первым числам    июня    все    было    улажено,  и  Аксаков успокоился, получив сведения, что новый маршрут утвержден императором. Следует заметить, до чего простиралось  рвение     полицейских     чинов:  в некоторых   местах   дорога   шла   между   старыми овинами; Мологский земский суд донес, что было бы хорошо все таковые овины перенести куда-нибудь подальше;   но,   к   чести   губернского   начальства, означенное представление не имело успеха. Ретивый мологский  исправник Дмитрий Михайлов получил ответ, что «на переноску строений без воли хозяев, а паче  без  крайней  нужды,   почитая  оное  для  них отягощением, губернское правление согласия дать не может»**.      Впрочем,  с казенными      домами церемонились меньше. При самом въезде в Рыбинск стояли ветхие казенные строения,  между прочим, кабак; исправлять их было уже поздно, а потому признали       за благо сломать***.

Вступление высочайшего поезда в пределы Ярославской губернии назначено было сперва 8 июня, но потом, как увидим, срок этот ускорили, ибо император торопился в столицу, где ожидали его обычные занятия. Везде он останавливался только на короткое время. Для станций в Ярославской губернии, после изменения маршрута, утверждены были следующие места: село Туношна (Ярославского уезда), Ярославль, Романов, деревня Киндяки, Рыбинск, Молога, деревня Дубец, село Брейтово и село Горинское. В одной из этих станций, в Киндяках, весьма опасались принять его величество, ради того, что середину деревни занимал пруд с гнилой вонючей водой. Губернский предводитель дворянства, Александр Осипович Кожин, донес Аксакову, о необходимости заменить эту станцию другою и указывал для того на ближайшее село Анисимово, где находился хороший барский дом с мебелью, «а в Киндяках, — писал Ко­жин, — крестьянские избы весьма ветхи и малы, так что для обеденного стола нет ни единой способной»*. Аксаков отвечал, что «он никак не осмеливается сам собою перевести станцию», и требовал удаления дороги от опасного пруда;

* Письмо Н. И. Аксакова от 25 февраля за № 181. ** Указ от 1 марта за № 44-448860. *•* Подлинник в Ярославском губернском правлении. **•* Письмо от 4 марта за № 209. 

    * Дело „О высоч. шеств.", л. 62, 63. 

** Указ от 9 апреля за № 7163. 

*** Дело „О высоч. шеств.", л. 207, на обороте. 

«для высочайшего же обеда. — избрать сарай, которому легко можно дать вид изрядной «галереи». Кроме того, он распорядился отправкою в Киндяки двух палаток, удобных для помещения, по крайней' мере, 50 человек**. На ходатайство уездного предводителя Рудина, о замене Киндяков деревней Левиною, также последовал отказ губернского правления, которое дало ему заметить, что мудрствования в деле, утвержденном высочайшей властью, совершенно напрасны*** Таким образом, оставалось только одно — украшать «преизрядно» сарай, т. е. дворец; в современных бумагах все кре­стьянские избы, где останавливался Павел I, называются не иначе как дворцами.

Время шло, а с ним приходили и новые заботы. В письме князя Куракина**** изложено было высокомонаршее соизволение, дабы на каждой станции приготовить по «250 лошадей с потребным числом ямщиков и упряжкою». Сверх сего, для непредвидимых случаев, повелевалось иметь запасных лошадей. Впоследствии число их увеличивалось до громадной цифры: 535 на каждой станции*****. Лошади были собраны «генерально со всей губернии, не исключая ни единой положенной в подушный оклад души, а именно: с мещан, фабричных, крестьян казенных и помещичьих, а также с купцов». 300 душ выставляли пару лошадей и извозчика «в приличном одеянии», тоже — и каждый купец. Так определили на съезде своем в Ярославле, под председательством Аксакова, уездные предводители дворянства. Они нашли не­обходимым «для соблюдения порядка и благоустройства избрать на каждой станции по два человека из дворян, людей достойных и в расторопности опытных, у коих быть сим извозчиком с лошадьми в точной команде и при случае высочайшего прибытия наблюдать им порядок в распределении лошадей к каждому экипажу с извозчиками, по номерам, чтобы в случае запряжки, по спросу к номерам экипажей, те номера и в ту же минуту и готовы были, и замешательства отнюдь не было... и чтобы люди были привычные и лошади смирные»*. По сделанной раскладке с купцов приходилось 226 лошадей, остальные же податные сословия должны были выставить их, на первый раз, 2677; но потом, вследствие требования унтер-шталмейстера Бычкова, число это почти удвоилось.

Высочайший поезд состоял из 4 карет, 37 колясок и двух кибиток. Сам император и сопровождавшие его великие князья Александр и Константин изволили сидеть в разных колясках! Особые экипажи назначались под гардероб, для камердинера и парикмахера, для аптеки и аптекаря, для поклажи лейб-кучера, для казны и проч. При казне находились сенатский экзекутор  Катенин и некто господин Поскочин, «сенатского батальона офицер»**. Кухня обеденная и кухня вечерняя занимали 8 колясок. Девять персон свиты сидели в отдельных экипажах; менее важные персоны ехали по двое***.

Выборы в комиссары при лошадях совершились благопо­лучно везде, кроме Рыбинского уезда*. Там удостоены были этой должности: артиллерии подпоручик Николай Бычков и титулярный советник Николай Перфильев, да к ним еще три кандидата: прапорщик Андрей Свитин и губернские секретари Петр Глебов и Петр Васьков. Но первый из них, Бычков, уехал в Москву; Перфильев отозвался болезнью, а ближайший после них кандидат Свитин, вместо надлежащего присмотра за лошадьми и кучерами, только и делал, что побивал кучеров. Напрасно рыбинский предводитель, князь Николай Андреевич Вяземский,   склонял   Свитина   к   миролюбию,   доказывая непристойность его поступков: Свитин был непреклонен, так что,   потеряв   терпение,   князь   решился   донести   на   него губернскому начальству: «Оный прапорщик признан мною за недостойного быть при сей важной должности. Многократно я заставал его на станции босым и пьяным; а при том он, Свитин,   безвинно   в   пьяном   образе   бил   своими  

* Письмо от 14 мая за № 91.

** Письмо Аксакова от 15 мая за № 403.

*** Указ от 20 мая за № 10861.   '

**•* От 9 апреля за № 5006.

**.*. дело по высоч. шеств.", л. 79, 299.

* Дело „О высоч. шеств.", л. 106, 107.

** Из письма кн. Куракина от 5 мая за № 6581.

*** Дело „О высоч. шеств.", л. 70.

 

руками извозчиков. И, сверх всего оного, ныне извещенья, что он же, Свитин, из службы отставлен без мундира, каковых ни к каким должностям избирать не ведено, чего я прежде сего, по недавней от службы моей отставке и за недоставлением из земского суда дворянского о службах списка, совсем знать не мог. Итак, в рассуждении сих неудобств и дабы не попасть чрез сие под высочайший гнев, на место Свитина избрал я господина секунд-майора  Андрея  Ерастова  сына Жохова, которого  и  признал  за совершенно  к тому  достойного». Казалось бы, тут и делу конец. Но Свитин упорствовал; он объявил князю Вяземскому, что браковать лошадей и чинить расправу с «подлым народом» — это его дело, от которого он не   намерен   устранить   свою   особу.   «Оный   Свитин   (так жаловался     князь     Вяземский),     упорствуя     начальству, наставлений не принимает, дел не сдает и к должности господина Жохова не допущает»*. Губернское правление вняло сей жалобе и отправило указ, чтобы Свитин не дерзал противоуборствовать начальству. Жохов был утвержден в ко­миссарской должности**.

Сбор лошадей, конечно, потребовал от народа значитель­ных жертв. Чего, например, стоило ростовским или данилов­ским крестьянам исполнить эту натуральную повинность в Мологском уезде, верст за полтораста от своих деревень***? К тому же комиссары при лошадях строго браковали послед­них, если видели в них малейший недостаток; тогда крестьяне должны были выставлять другие подводы, в ущерб для своего хозяйства, которое и без того шло с горем пополам. Между прочим, два предводителя, даниловский — Ив. Семен. Борщов и романовский — Ник. Ив. Рудин, вступили из-за браковки лошадей в ожесточенную борьбу на бумаге: Рудин жаловался губернскому правлению, что Борщов, пре­небрегая таким делом, как нарочно ставит лошадей худых и малых. Для примирения споривших сторон и вообще с целью обозреть все потребное для высочайшего шествия подъехал сам губернатор****. В Пошехонском уезде защитником крестьян явился исправник, гвардии прапорщик Небольсин. Он узнал, что народу приходится плохо: одни лошади забракованы, а других нет и купить не на что. «Всякого поселянина видеть охраняемого законами, которые не притесняют его благосостояния, есть должность  в округе ка­питана-исправника; ему и по высочайшим учреждениям по­ручено иметь бдение, дабы сохранен был узаконенный поря­док». Так с некоторою торжественностью писал Небольсин к пошехонскому предводителю Ив. Вас. Левашову, убеждая его «принять оных лошадей на сию службу годных сколько по мере достоинств их, столько и по мере мечты, что Его Императорское Величество не благоволит делать для путешествия своего обременения народу, а отменяет все приготовления и снаряды, следовательно, требует одних возможных сил»*. Левашов ужасно прогневался**. Оправдывая пред губернским начальством свои распоряжения, он обвинил исправника, будто бы тот, защищая крестьян, вмешивается в чужое, исключительно дворянское дело, и Небольсин получил выговор. Губернское правление заключило, что «пошехонский земский исправник, свидетельствуя о бракованных уже лошадей, вступился в дело, которое ему отнюдь не подведомо, а потом в оном завел переписку, служащую к проволочке времени, которая терпима быть не может... Исправник не вник в повеление начальства... Исправник не должен препятствовать желаемому в сем важном деле успеху» и т. д. Одним словом,. Небольсину внушили, что в данном случае он поступил не так, как следовало бы поступить опытному чиновнику, и что филантропические чувства его вовсе неуместны***. Мнение Небольсина, *в числе комиссаров было много дворян из лучших   старинных фамилий,  например, Голенищев-Кутузов, Смагин, Жеребцов, Абатуров и другие.

• Рапорт от 29 мая за № 102. ** Журнальное постановление 31 мая 1798 г. *** Дело „О высоч. шеств." заключает в себе много крестьянских жалоб, оставшихся без удовлетворения. •*•* Там же, л. 198, на обороте.

 

или, как он выражался, «мечта» о том, что государь не желает обременять народ своим путешествием, имела следующее основание: ярославскому губернатору дано было знать о высочайшем повелении «не делать никаких по дорогам приготовлений и всего такою, чтобы на нарядную встречу походило». Аксаков получил приказ «и самому оставаться при своем месте и прочим губернским чиновникам строжайше воспретить делать встречи; а чтобы все они находились при своих должностях****. По поводу этого распоряжения возник вопрос: следует ли и дворянам избегать торжественных встреч? Решили, что в таком случае государь может прогневаться на благородное сословие. Но помещики неохотно оставляли свои деревни, а потому упорство их вызвало принудительную меру: заседате­ли земских судов и конные драгуны ездили по усадьбам, «внушая каждому благородному дворянину, сколь лестно верному подданному видеть своего Государя и принести все­подданнейшую благодарность за милостивое Его Величества награждение чрез посещение»*. Однако и затем нашлось не­много желающих: человека три-четыре в уезде. Вероятно, они были похрабрее других, или уже на них пал жребий.

Встретился еще вопрос: в каких мундирах представляться: в дворянских или в военных? Решили, что в дворянских, не иначе**.

Теперь нужно было подумать «касательно высочайшего стола». На предводителей дворянства «вкупе с городничими и думами» Аксаков возложил заготовление кухонной посуды, съестных припасов и мебели в том количестве, какое ему указал генерал-прокурор, сделавший ясный намек, что государь будет гневаться, если заметит малейшую неисправ­ность: «нужно вам распорядиться таким образом, чтобы сии припасы лучшей доброты были... в отвращение неудовольст­вия, в противном случае,последовать могущаго»***. Подроб­ные списки припасов, доставленные князем Куракиным, объясняют, что именно требовалось для каждого обеденного или вечернего стола: несколько пудов свежей говядины, це­лый теленок, два козленка, или вместо их столько же молодых барашков, 1 баран, 1 копченый или свежепросоленный окорок, 1 окорок провесной, 2 поросенка, несколько фунтов солонины, 2 индейки, 4 пулярки, 2 каплуна, не менее 6 и не более 10 куриц, 4 пары цыплят, 2 пары тетеревов, 3 пары куропаток, 4 пары рябчиков, 3 п. 20 ф. лучшей крупичатой муки и столько же пеклеванной, 10 ф. сливочного масла, 6 ф. чухонского масла и 4 ф. русского, сотня яиц, 10 бутылок густых сливок, 10 бутылок свежего молока, 10 ф. соли, ведро кислой капусты и 50 крупных раков. (Впрочем, относи­тельно раков сделана генерал-прокурором уступка: «где они есть»). Затем: 2 ф. перловой крупы, 2 ф. крупы смоленской, бутылка ренского уксуса, рыбы живой на 2 блюда в скоромные дни, а в постные — на 12 блюд; сверх сего в приличном количестве требовались свежие и соленые огурцы, шампинь­оны, лимоны, разная зелень и проч. «А где, объяснял князь Куракин, изволит Его Императорское Величество пробыть целый день, то в тех местах приготовить всех оных запасов вдвое... Да на каждой обеденной и вечерней станций для готовленья кушаньев сделать в кухне очаг с камфорками и пе­чи для печения пирожнаго; да для возки воды роспуски с лошадью и человеком; да рабочих людей четыре человека и для разной смывки четыре бабы. А живность и дичь приго­товленную иметь везде ощипанну и вычищенну, положа ее в холодном месте, чтобы она не могла испортиться». В заключение   князь   Куракин   возлагал   на   ответственность дворянства , приготовление столов и стульев на 24 персоны. Если же император проводил в каком-либо месте целые сутки,  там   следовало  заготовить  мебель  на  60  персон. Приказано было так- же иметь для его величества «воду как можно лучше и для того держать ее не в деревянной посуде, а  в  больших   стеклянных   бутылях   или   в   чем-нибудь каменном,   да   чтоб   отнюдь   не   было   какого   запаху». Квартиры, т. е.

* Письмо Небольсина к Левашову от 19 мая за № 17. *• Дело „О высоч. шеств.", л. 242, 243. *** Журн. губ. прав. 22 мая 1798 г. '**** Письмо кн. Куракина от 6 апреля за № 4677.

*Дело „О высоч. шеств.", л. 241. "Там же, л. 194. *** Письмо кн. Куракина от 6 апреля за № 5735.

«дворцы» требовались сухие; в теплые дни топка печей не допускалась. Последняя статья куракинской инструкции гласила, что на вечерних станциях обязательно иметь «самую лучшую и здоровую корову для молока, по той  причине, что Государь  Император  изволит во  всю дорогу употреблять Сыворотку»*.

Губернское правление строго предписало предводителям дворянства трех уездов — Романовского, Рыбинского и Мологского — в точности исполнить высокомонаршее соизволение.

Мологский предводитель Алекс. Сем. Мусин-Пушкин на­прасно старался купить все нужное для высочайшего стола и, наконец, после многих хлопот, донес губернскому правлению, что в таком бедном городке, как Молога, «лимонов свежих, спаржи, шампиньонов, капусты цветной, сафою желтаго и зеленаго сыскать не можно!  Равно велено мне  припасти графинов,   стаканов,   рюмок   и   столового   белья,   да   вин столовых, белаго и краснаго, и еще портеру; но сих вещей отыскать здесь негде. Да также назначено сделать очаги с камфорками и печи для пирожного; но умеющих мастеров сыскать здесь опять-таки не можно... Почему и благоволит губернское правление снабдить меня резолюцией)»*. По это­му рапорту состоялось журнальное определение, которое, на наш взгляд, живо характеризует чиновных людей Павлов­ского времени. Донесение Мусина-Пушкина ужаснуло ярос­лавских администраторов.  Требуя, чтобы лимоны, спаржа, шампиньоны и прочие припасы были непременно куплены, губернское правление в то же время взывало к усердию Му­сина-Пушкина и стращало тем, что от его неисправности бу­дет худо и ему и всем вообще. «Выискивайте оные (лимоны и проч.) не токмо в Мологской, но и в соседственных округах и городах, обратя  на сей  предмет всю свою деятельность. Исполняйте все оное наипоспешнейше, избегая переписки, яко в таком деле, которое не терпит ни малейшей медленно­сти и коснения и к окончанию коего нужно принять прямое усердие, на что Правление и полагается, так как всякому верноподданному должно и непременно подлежит. В против­ном же случае дело сие может навлечь не только вам, но и всему губернскому начальству, и обществу благородному, и всем вообще неизбежные неприятности, от чего сохрани нас «Боже»**... Не ограничиваясь этим указом, губернатор Акса­ков написал также мологскому предводителю внушительное письмо следующего содержания: «Из рапорта вашего от 8 под № 54-м случилось мне увидеть, что к высочайшему Его  Императорского  Величества шествию  потребных  на стол припасов, как-то: лимонов и прочаго, отыскать вы не можете; мастеров для сделания очагов с камфорками нет, так равно и прочих вещей купить негде, да и денег на сей предмет не назначено... Посылая при сем государственными ассигнациями 250 рублей, покорно прошу на сию сумму по­стараться искупить назначенные по реестру припасы, упот­ребляя к тому способных людей. Равномерно и прочие вещи неминуемо нужные можете вы благоразумием своим оты­скать и из других, не так дальних мест, что только в здешних краях можно будет, непреложно. В случае же доставленных денег недостатка, сколько потребно, имеете вы требовать от исправника  своего,   коему   от   меня   предписано,   что   и предоставляется вашему надежному для общества попече­нию. При всем том мастеров, столов, стульев и вин, кажется, сыскать возможно. А переписываться некогда, дабы в том время не

  • Рапорт от 8 мая за № 54.
  • •• Указ от 13 мая № 9979.

* Дело „О высоч. шеств.", л. 298. 165

• Дело „О высоч. шеств.", л. 211 -215. — Там же, л. 216.

потерять и не быть неисправными (чего Боже со­храни!), поелику мастеров, так как почти у всех благород­ных дворян таковая постройка производится, можете вы найти в своей или в другой ближней округе, а прочее все искупить в Рыбинске и Ярославле чрез благонадежных и опытных дворян, а столы и тому подобное, что для употреб­ления в пищу не относится (ас!), взять все, с возвратом в целости, у соседей... Для вспомоществования же вам в сем важном деле  не  возбраняется  избрать  молодых дворян, сколько нужно будет и кого вы заблагорассудите, ибо ни один благородный человек от сего отрешись не должен, а с радостию исполнить. Наконец, вам откроюсь, что и малое по сей   части   упущение   и   неисправность   останутся   на собственном вашем отчете»*.

• Кроме напитков, заготовленных дворянами, несколько  ящиков с винами привез в Ярославль некто подклюшник  Степанов. Вина были отборные, из «фряжских» кремлевских погребов . Вследствие требования означенного господина подклюшника часть этих вин была отправлена в Тихвин, с на­рочным*, при особом списке. Из него видно, что ящики за­ключали в себе: арак, ром, коньяк белый и желтый, гданскую водку, заморский ратафий, какие-то горькие капли, рейнвейн, мадеру, кларет, портер, шатолафит, вейнграф, венгерское, мозельвейн, зельцвассер и проч., всего 211 бутылок; в Ярославле же было оставлено гораздо более**, ибо здесь предвиделся значительный банкет.

Накануне приезда императора, секретарь его, известный поэт Юрий Александрович Нелединский-Мелецкий Г, обратился к Аксакову с письмом, в котором извещал, каким образом следует встречать его величество.

«Милостивый государь Николай Иванович! Поелику воля Его Императорскаго Величества есть, чтоб никаких для приезда Его Величества приуготовлений не было, то и считаю за нужное предупредить о том ваше превосходительство, или паче просить, чтоб от вас приказано было как в самом городе Ярославле, так и по всей дороге, которою Государь Император чрез губернию вашу следовать будет, никаких приуготовлений не делать, а буде где сделаны, отменить и уничтожить. Более же всего накрепко втолковать градским жителям и поселянам, чтоб во время проезда Его Величества отнюдь «ура!» не кричали, как то, к неудовольствию Государя Императора, в городе Нерехте учинено было. Стечению же народному нигде не препятствовать, равно как и встречам с хлебом и солью или поднесением чего-либо, по добровольному каждаго соизволению, но не делая к тому не только принуждения, а

*„Дело о высоч. шеств.", л. 277. — Инструкция, данная нарочному, написана самим губернатором; он приказывал ему всевозможным образом хранить в дороге царские напитки и, по приезде в Тихвин, сдать их тамошнему городничему. Вина были отправлены на четырех лошадях.

"Там же, л. 271.

даже и малейшего внушения. Честь имею пребыть» и т. д.*.

Разумеется, добрый совет Нелединского-Мелецкого 6ыл исполнен в точности; немедленно поскакали гонцы с указами исправникам и городничим: наикрепчайше подтверди народу о нежелании восклицаний**. Торопились предупредить народ, потому что с часу на час следовало ожидать прибытия высочайшего поезда из Нерехты.

Наконец он прибыл в Ярославль 4 июня. Архивные документы ничего не говорят, чем ознаменовал Павел I свое пребывание в городе, где, ровно за 10 лет перед тем, скончался любимый им, а особенно отцом его, Петром III, генерал-гуернатор Мельгунов. Вспомнил ли о нем Павел, неизвестно, императором прибыл в Ярославль великий князь Константин рождение которого было отпраздновано здесь, в свое время чрезвычайно торжественно и воспето туземным стихотворцем Санковским. Покровитель его и сотрудник издаваемого журнала «Уединенный пошехонец», архиепископ Арсениий Верещагин, приветствовал императора Павла I*** речью, и содержание ее не сохранилось для потомства****.

Для Павла приготовлен был огромный деревянный дом, где некогда жили ярославские генерал-губернаторы, и хотя починку его издержали значительную сумму казенных денег — 1152 р. 29 к., однако, по причине немаловажных от долгот времени ветхостей, обратить сей дом во временной дворец не дерзнули*****. Сочинитель «Истории губернского города, Ярославля», протоиерей И. Д. Троицкий, утверждает и делает еще ошибку, говоря что Павел посетил

 

• Подлинное письмо, от 3 июля 1798 г., из Нерехты, холится в деле „О высоч. шествии.", л. 88.

•• Указ № 12, 061-12, 067.

•** Летописец „О Ростовских архиереях",-рукопись.

•***Тот же „Летописец" говорит,что сей „просвяшенный Арсений много от Государя почтен я жалован кавалериею". «•••«Дело „О высоч. шеств.", л. 300.

167

Ярославль 8 июня:  в этот день он был уже за границей Ярославской губернии. Вот что читаем в книжке г. Троицкого: «Украшенный щедротами и возвеличенный    милостью великой монархии, счастливый Ярославль процветал и при августейшем сыне незабвенной своей благодетельницы Им­ператоре Павле Петровиче. Его Величество, при обозрении некоторых губерний обширной своей Империи, в 1798 году, изволил посетить и наш город. Тогда случился здесь праздник в память ярославских чудотворцев Василия и Константина, 8 июня.  Государь прибыл сюда с двумя августейшими сынами   Александром   и   Константином.   По   выслушании литургии и молебна в кафедральном соборе державный гость удостоил высочайшим посещением архиерейский дом и после молебна при гробе благословенного семейства ярославских князей — преп. Федора и чад его Давида и Константина — изволил   остановиться   в   генерал-губернаторском   доме(?). Таким образом, Ярославль торжествовал тогда (?) и память своих   князей,   и  радостное   присутствование   помазанника Божия и его августейших сынов, из которых один вскоре приял державу Всероссийской империи. По обозрении всего достопамятного    на    другой    день    Его    Императорское Величество    изволил    отправиться    в    дальнейший    путь. Колокольный   звон   и   народное   «ура»   приветствовали   и сопровождали августейших посетителей»*. Что колокола гу­дели, это, конечно, так: но в криках «ура» можно сомневаться: Павел это запретил,  как мы видели, через Нелединского-Мелецкого,   —   и   кто   бы   осмелился   нарушить   такое запрещение?..    Любопытно    знать,    чем    выразился    гнев императора в городе Нерехте за обычное проявление народ­ной радости.

Аксакову был дан какой-то орден**. Подчиненные не замед-

• История губернского города Ярославля. С. 87, 88. •• В то же время Павел I изъявил свое благоволение Владимирскому губернатору Руничу: «В проезд наш чрез

168

лили поздравить своего патрона с монаршею милостью и дали ему других наград, в «рассуждении прилежания и трудов, пюженных на его превосходительство» . Но добрый и порядительный Аксаков недолго губернаторствовал в Ярославле: его сменил, если не ошибаемся. Лев Васильевич Тредиаковский, сын знаменитого творца «Телемахиды». По Романовскому уезду «высочайшее шествие кончилось остановочно и милостиво)}**. В этом уезде, кроме комиссаров при лошадях (секунд-майоры Ан. Куз. Моложенинов и Маркел Матв. Малышкин), были еще комиссары при кушаньях: фдии прапорщик Петр Ив. Шубин, капитан Мих. Серг. и фдшт поручик Ив. Серг. Власьевы***. Трое последних, вместе с уездным предводителем Рудиным, приняли на себя все расходы для высочайшего стола на Киндяковской станции****, губернское правление «отнесло соделанное оным предводителем, с помощью трех персон, усердие им в хвалу»*****.

В Рыбинском уезде Павел I оказал милость одной бедной женщине. «5 июня, с перваго часу и до шестого пополудни, Его императорское Величество, всемилостивейший наш Го-

Владимирскую губернию с удовольствием видели мы как в лом губернском городе Владимире, так и во всех прочих селениях, по тракту нашему лежащих, порядок и благоустройство, повсюду господствующее. Относя оное к попечению и трудам начальствующего в сей губернии д. с. сов. нича, в нашем к нему благоволении извещаем Сенат наш, велевая дать знать о том всем губерниями управляющим, шел». (Указ от 31 мая 1798 г. за № 9941. — Дело «О высоч. ;ств.», л. 306).

*Дело «О высоч. шеств.». л. 309.

** Рапорт романовского предводителя от 5 июня за № 90.

*** Письмо того же предводителя к Аксакову. Дело-'„О 1соч. шеств.", л. 195.

**** Рапорт Рудина от 7 июня за № 92.

***** Журн. Ярослав, губ. прав. 26 июня 1798 г.

сударь, изволил проследовать Рыбинскую округу благополучно и покойно, пробыв несколько минут в деревне Сельхове, состоящей в 14 верстах от Рыбинска, у вдовицы, для кушанья горячаго, которую и пожаловал двадцатью пятью рублями»*. Имя этой вдовицы в официальных документах не сохранилось.

В самом Рыбинске Павел остановился также на несколько минут. *«Жители, старанием г. городничаго, потрудились привести улицы в хороший порядок и успели в том довольно»**. Местный историк, священник Матвей Гумилевский п, видевший императора лично, говорит об этом посещении следующее: «В 1798 году 12 июня***, многоплоднейшая и преблагословенная отрасль величайшей в свете Императрицы Екатерины II, сын и преемник августейшего ея престола, Его Императорское Величество Самодержец Всероссийский Павел Петрович, возвращаясь из Казани в С.-Петербург, на несколько минут в Рыбинске приостановился. Лишь только Его Величество изволил проехать мостом чрез реку Черемуху и вступить в самый город, тотчас же рыбинское общество поднесло Его Императорскому Величеству хлеб-соль и рыбу. Тогда почти весь город был еще черным углем, и на местах лучших жилищ свистели резвые ветры и играли пышным пеплом****. Кое-где основывались домики, а большею час-

* Рапорт рыбинского исправника в деле „О высоч. шеств.", л. 263.

** Письмо губернского предводителя дворянства Кожина к Аксакову от 15 мая за № 92. *

*** Это ошибка, или описка: следовало сказать: 5-го июня. За неимением у себя печатного сочинения М. Гумилевского, мы пользовались автографом, хранящемся в Ярославском статистическом комитете.

**** Риторический сочинитель разумеет здесь последствия страшного пожара, бывшего ровно за год до приезда Павла I, 8 июня 1797 года, „коим верхняя часть города и его гостиные дворы опустошены, так что в проезд Его Императорского Величества Павла Петровича почти одни заборы стояли". — Из той же рукописи, л. 1 1, на обороте.

170

тию за настоящее жилье отвечали скобленые заборы и со­крывали на земле прахом лежащий град от отеческого сердца, чтобы доставить высочайшему посетителю более удовольствия, нежели жалости. Российское Солнце, с небесным солнцем как бы согласясь, вместе покатились к западу чрез Мологу! Казалось, что тоща не только Русская земля веселилась о царе своем, но и самые небеса сорадовались и ликовали с нами, даруя благовременные ночи и красные дни. Кто не желал, кто не летел из далей видеть своего царя, по Всевышнем Боз — Бога своего?*..»

С наступлением вечера, 5-го июня, Павел прибыл к городу Мологе, где, по маршруту, назначен был ночлег.

Следовало переправиться через Волгу. Для этой цели заранее, еще 24-го мая, привезли из Рыбинска катер, с 14 гребцами под начальством лейтенанта Вараксина**, которому император, бывший тогда в хорошем расположении духа, пожаловал за благополучный переезд золотые часы, а гребцам («матросам») приказал выдать сто рублей***. Для императорской свиты приготовлены были на счет города два парома, две лодки (трешники) и одна барка****. Городничий, кол. асе. Глебов, встретил Павла Петровича у заставы, окруженный дворянами. Впрочем, их было только шесть человек: майор Андрей и капитан Петр Стерлеговы, поручик Дмитрий Батурин, прапорщик Михаил Островский, губернский секретарь Иван Подлесский и подпоручик Захар Тютчев*****. «Проезжая мимо шлагбаума. Государь стекшемуся народу благоволил откланиваться; у ворот же дома моего (доносил городничий Глебов) изволил выйти из коляски и

* Краткое историческое и хронологическое описание города Рыбинска, л. 33, 34.

** Рапорт мологского городничего от 29 мая за № 626. *** Рапорт его же от 6 июня за № 477. **** Рапорт его же от 22 мая за № 585. ***** Дело „О высоч. шеств.", л. 311.

171

семейству моему изъявил благоволение, и в доме моем изволили возыметь Его Величество и Их Высочества ночлег»*.

Дворянский предводитель Мусин-Пушкин подал Нелединскому-Мелецкому рапорт на высочайшее имя о том: «какие селения у кого под опекою, и по выбору дворян кто в какой должности, с их формулярами, и кто из уездных дворян на сей случай в город прибыл, и сколько помещичьих душ по ревизии**. Кроме высочайших особ, в доме городничего поместились на ночлег: известный фаворит императора Иван Павлович Кутайсов, Григорий Григорьевич Кушелев и Аркадий Иванович Нелидов, тоже любимцы Павла I. Для остальных были отведены квартиры в частных домах, разумеется, сообразно официальному положению каждого лица***. Вообще, мологский градоначальник был человек тон-

* Рапорт мологского городничего от 6 июня за № 477.

** Письмо Мусина-Пушкина к Аксакову от 1 1 июня. — От городничего Аксаков потребовал сведений: кто где квартировал? Из ответа видно, что «канцелярия Его Величества и господина Зайцева (?) была помещена в доме мещанки Акулины Сукиной, гардероб — у мещанина Якова Пукина, господин Блок — у Архипа Блатова, канцелярия генерала Кушелева — у Игнатья Масленникова, Ю. А. Нелединский-Мелецкий и его канцелярия—            у купца Михаила Масленникова, граф Толстой — в доме
купчихи Ульяны Бушковой, флигель-адъютант Левин — у Петра Масленникова,    князья    Чарторижские    —    у    купца    Ильи Кузнецова,   князь  Волконский  и  Венисенрот (?) —  в доме мещанина Ильи Сеченова, оператор Вилье с аптекарем и аптекой.—     у   секретаря   земского   суда  Филипповского,   бригад-майор Лавров   —   у   мещанина   Федора   Масленникова,   экзекутор Катерин — у Попова, унтер-шталмейстер Ив. Мих. Бычков и два офицера — в доме Андрея Масленникова, камер-пажи - — у Ив.
Кузнецова, фельдъегери — у Веры Махониной; наконец, лейб-кучер — в доме Григория Новотельнова. Фамилии Масленниковых и Бушковых самые богатые в Мологе, существуют и теперь.

*** „Отлучиться вам нельзя, дабы не опустить чего-нибудь весьма важного для путешествия Государя Императора, по всеподданнейшей должности и из крайнего усердия". — Ответ Аксакова, в деле „О высоч. шеств.", л. 86.

172

кий и политичный; правда, сначала, до приезда в Мологу государя, он сильно побаивался и даже хотел взять отпуск, в чем ему, конечно, было отказано, но потом смекнул, что все может быть к лучшему, стоит лишь задобрить кого-либо из влиятельных фаворитов, — и не ошибся в расчете: Кутайсов благосклонно выслушал желание городничего представиться его императорскому величеству и повел Глебова в «царские покои», повел коллежским асессором, а вывел в следующем чине.
        Павел, произведя Глебова в надворные советники, спросил об отце его и семействе. Разговор был милостивый. Вдруг Павел Петрович,  обратясь  к  окну,  увидел  на  улице коленопреклоненного майора Толкачева — и закипел гневом.
«Тотчас  же   (пишет  городничий)  ведено  было  мне  от  Его Величества   отправить   онаго   Толкачева   в   его   деревню,   за караулом, а потом дано именное повеление, с котораго прилагаю копию». Эта копия утратилась, и мы не знаем, в чем состояла
вина   означенного   офицера*.    Можно   с   основательностью предположить, что ему еще прежде было запрещено казаться на глаза  государю.  Думаем так на основании  следующих слов мологского    предводителя    Мусина-Пушкина    в    донесении
Аксакову: «А за полчаса до прибытия Его Величества явился премьер-майор Толкачев,   коего   я   и   господин   исправник уговаривали, чтобы не казался, но он не послушался. О чем я и докладывал обер-гардеробмейстеру  Ивану Павловичу Кутайсову, на что он изволил сказать: «Когда не слушается, то оставить его!» Но в самый проезд Его Величества, сказывают, стал Толкачев на колени, что мне, за экипажами, было не видно, почему и приказано господину городничему его отыскать в городе и препроводить в деревню, который и сыскан, и взята в полиции с него подписка, чтобы из деревни ему не выезжать, и потом препровожден в оную**...» Жаль, что Мусин-Пушкин
сообщил мало подроб-

*   Не сохранился  ли подлинник  в семейных бумагах мологских дворян Глебовых.

*   Ссылка Толкачева продолжалась до воцарения Алек- 173

ностей на бумаге: «За сими строками, — писал он Аксакову, — собираюсь я ехать в Ярославль, чтобы пояснить лично». Нам приводилось слышать, что Мусин-Пушкин, несмотря на комическую историю его с лимонами," был человек умный и наблюдательный; следовательно, он мог рассказать Аксакову много любопытных анекдотов, которые теперь пропали для истории.

На другой день после ссылки злополучного премьер-майора Толкачева,   император  проснулся  очень  рано,  а  городничий Глебов не спал всю ночь. Ему дана была еще награда, опять при посредстве Кутайсова. «Его Величество (читаем в донесении Глебова)   изволил   пожаловать   мне,   6   июня,   чрез   Ивана Павловича  Кутайсова,  золотую  табакерку с  эмалью.  А  при выходе из дворца я принес всеподданнейшую благодарность, и Государь  Император  удостоил  меня  жалованьем   к  руке,   и изъявил   ко   мне  свое   благоволение   и   милость,   и  изволил шествовать в Воздвиженскую приходскую церковь к литургии, где,  отслушав  (обедню),  отправился  в  путь,   изъявляя  свое благоволение  всем,  а  священника жаловал  в  той  церкви  к руке»*. По отъезде императора из Мологи в соборе отслужили благодарственный молебен. Катер, на котором он пе-

сандра I, как видно из следующего рескрипта: „Господин действительный статский советник и ярославский гражданский губернатор Слудин! За проживающими в Ярославской губернии в деревнях: отставными майорами Дьяконовым и Толкачевым, прапорщиками Васютиным и Артемьевым, надворным советником Тугариновым и титулярным советником Куровским ведено было иметь присмотр и наблюдение за их поведением. Мы, находя ныне сие излишним, повелеваем: всякий над ними надзор разрешить, и дозволить им пользоваться свободою на законном основании, пребывая, впрочем, к вам благосклонны. Александр.

В С.-Петербурге, апреля 14-го, 1801 года". — Архивн. дело № 26, л. 1. Подобных рескриптов было несколько. Все ссыльные получили свободу от благодушного Александра 1, и число таких лиц в одной Ярославской губернии простиралось до 20-ти, если не более.

* Рапорт мологского городничего от 6 июня за № 477. 174

реправлялся через Волгу, решено было сохранить для потомства*.

На Дубцовской станции «лошади были очень скоро за­пряжены, где Его Величество на самое короткое время изволил вставать... и говорить с господином полковником Гори- хвостовым»**. Вероятно, Горихвостов был один из местных дворян, живший недалеко от Дубца, откуда император поехал далее в Брейтово.

Здесь произошла история, описание которой мы имеем в двух видах: первое описание,    краткое, изложено в рапорте  Мологского земского суда, а второе, более подробное, в письме шкипера первого ранга, Федора Шевалева к Мусину-Пушкину. Во  избежание  повторений,    передаем только последний документ,  рассказывающий о возмущении брейтовских крестьян. Точно говоря, никакого возмущения не было; но официальные бумаги XVIII века, как и позднейшие, всякую просьбу крестьян о земле называли бунтом и возмущением. Нужно иметь в виду, что Брейтовская волость в Мологском уезде, принадлежавшая казне, перешла в помещичье владение чрез пожалование ее Ив. Ив. Шувалову, а от него досталась княжне  Голицыной.   Соседский  помещик  Ив.   Яков.   Мусин-Пушкин жил с брейтовскими крестьянами в разладе и оттягивал у них землю, чтобы принести на него жалобу, народ хотел воспользоваться проездом императора. Вот что писал Шевалев (письмо    это    находится    у    нас    в    современной    копии, представленной      Мусиным-Пушкиным      на     распоряжение Ярославского губернского правления).

«Высокородному   господину,    мологскому   предводителю,  коллежскому советнику Александру Семеновичу Мусину-

* Существует ли он до сих пор — положительно сказать не можем: кажется, сгорел в 1864 году, когда страшный пожар уничтожил почти весь город Мологу. В 1862 году катер был еще цел и стоял на отдельном строении, принадлежавшем купчихе Бушковой.

** Письмо Мусина-Пушкина к Аксакову от 11 июня 1798 г.

175

Пушкину от морского флота ластового комплекта 2-й дивизии отставного шкипера Федора Шевалева.

Быв я, по выбору вашему и господ дворян, для приуготовления Его Императорскому Величеству стола в селе Брейтове, узнал до приезда Его Императорского Величества в оное село за час, от выборного Алексея Львова и земского Ивана Козьмина, по приезде уже обер-камер-гоф-курьера господина Крылова, что оной вотчины крестьяне: Прокофей Андреев, Федосей Егоров и прочие оной волости крестьяне, о коих показать могут тот выборный и земской, просили того выборного и земского написать и подать Его Императорскому Величеству на Ивана Яковлевича Мусина-Пушкина, якобы в отнятии у них земель, просительное письмо, на что тот выборный и земской не согласились и им, крестьянам, за­прещали чрез прочитание и внушение им сделанного госпожею их в разводе земель миролюбивого положения. Но как они от просьбы удержаться не хотели, то оный выборный, пришедший ко мне, объявил о сем.

Почему и я от сего их отвращал, сколько сил моих было; но, по ослушанию, принужден (был) доложить оному господину Крылову. И он со своей стороны призывал сих возмутителей, но они не пришли, а явились выборный и земской, кои объявили, что просьбы не подают, и бумаги никакой не писали, и рук не прикладывали, а мужики слушать их не хотят.

А по прибытии его превосходительства генерал-гардероб-мейстера Ивана Павловича Кутайсова, я ему докладывал о сем, и он изволил входить в народную толпу и их уговаривал. И выборный сказал, что он просьбы не имеет, а мужики молчали.

А когда.Его Императорское Величество изволил прибыть, то встречен был от выборного с хлебом-солью благопристойно. И когда всемилостивейший Государь изволил сесть за обеденный стол, то в то время мужики: Козьма Семенов и Иван Григорьев, приступя ко мне сказали, что «мы хотим холстину послать под Государя и просить о нуждах наших

176

словесно», — то я отвел их к народу легонько и сказал, что без доклада дозволить не смею. На что многие из народу закричали: «Нечего слушать, а делать свое!» То я пошел и до-ложил господину Крылову о сем, и он сам, вышед к возмутителям на улицу, сказал, что Император сего не соизволит, чтобы для него послана холстина. То они и ему грубо отвечали- и напоследок сказали, что «мы хотим это сделать и никого не послушаем!»

И означенный Козьма Семенов пошел было ближе к дворцу, но оный господин Крылов от сего отвращал и уговаривал, а потом, видя дерзость и ослушание его, хотя и отталкивал, но потом самым тонким и сухим прутиком ударил однажды, который и переломился.

И хотя Семенов закричал во весь голос: «Ваше Импера­торское Величество, бьют напрасно и обижают!» — что под­тверждал многократно.

В самое то время подвозили государеву коляску; то из толпы народу мужики схватили под узцы передних лошадей и кричали: «Не тою улицею хотите везть Государя, чтоб не показать дворца!» Но форейторы оных отбили. А кто задер­живал — именами не знаю. А выборный и земский в то время скрылись.

Крик оный между тем продолжался; но Император, встав из-за стола, изволил спросить: —Что за. шум?

На что хозяин того дворца Федосей Егоров, пришед, сказал, что народ хочет просить об отобрании земель на Ивана Яковлевича Мусина-Пушкина и что для Его Величества приготовлен дворец, который-де господа утаили, а отвели мой дом, и что-де господа хотят вас везти не мимо дворца.

Почему Его Императорское Величество изволил ему, Егорову, сказать: — Где Я — тут и дворец! А что строение строено, — до того дела нет.

Потом соизволил выйти на крыльцо. Тогда Семенов закричал стоящим у крыльца брейтовским единомышленникам: «Приступайте! Не робейте! Становитесь на колени и просите!» То многое обоего полу и встали на колени и с плачем закричали, что отняты у них земли.

Государь изволил повелеть молчать, подтверждая неодно­кратно; но все кричали, не унимаясь. То Его Величество и приказал к себе подойти одному.

— О чем шум. и что хотите?

Почему Семенов вбежал на крыльцо к монарху и, весьма близко подошедши, встал рядом и просил, якобы Мусин-Пушкин у них земли отнял и владеет ими, о чем-де как прежде, так и прошлого году просили мы у Вашего Императорского Величества, но сделано-де не в нашу пользу.

На что милостивейший Государь изволил сказать:

—        Есть у вас хозяин?

Но Козьма сказал, что «решили господа не в нашу пользу». На то Государь соизволил сказать:

—   Стало быть, вам земля не следует по писцовым книгам и по межеванью; а кто ею владеет, тому она и следует.

И оного Кузьму отослать изволил прочь.

А между тем стоящий на коленях народ кричал: «Помилуй, Государь!» Но Его Императорское Величество изволил повелеть народу встать с коленей и молчать; но они не слушали. Сошед Его Величество с крыльца, то же подтвердил; но они не унималися. И сел Император в коляску, в третий раз подтвердя, чтобы встали и молчали; но и затем не унялись. Тогда изволил Его Величество сказать:

— Палкою вас!

И  приказал   ехать.   Но  народ,   скопясь  великою  толпою, заслонил дорогу, кою едва, с нуждою, очистили ездовые...*

* Дело «О высоч. шеств.», л. 312, 313. — Далее, обращаясь к Мусину-Пушкину, Шевалев описывает свои приключения в Брейтове: «За день до прибытия туда Его Импер. В-ства, ваше в-родие писали ко мне, чтобы из «сарая столовый покой сломать; почему хотя я и старался оное исполнить наймом тех брейтовских крестьян, но оные

178

Из донесения земского суда, на которое мы указывали выше, видно, что за эту сцену «приставленным к столу дво­рянам от Государя Императора гнева никакого не было». В том же донесении факт о побоище крестьян «обер-камер-гоф-курьером, господином Крыловым» передан с тем изменением, что ударов было несколько и что они наносились палкою, а не самым тонким и сухим прутиком, как нежно выразился Шевалев. Фамилия его и имена некоторых крестьян, «чинивших более всего беспокойства», были записаны по приказанию императора, В конце рапорта есть известие о смерти одного крестьянина: он, из усердия, помогал усталым лошадям тащить в гору экипаж, бывший на высочайшем по­езде и, как-то оборвавшись, попал под лошадей, которые его и задавили. Этого бедняка звали Артамоном Сергеевым*.

, что со мной случится.

* Рапорт мологского земского суда от 8 июня за № 571.

179

 

Г  и Н. Чернецовы

 

П У Т Е Ш Е С Т В И Е  П О  В О Л Г Е

 

Путешествие по реке Волге от Рыбинска до Астрахани было со­вершено нами в 1838-ом году. С тех пор прошло, хотя довольно вре­мени, но Волга всегда  та же, и воды ее протекают,  между разно­образными и живописными берегами, так же как и тогда. С того вре­мени частные изменения по ней не могли быть значительны, одно и в них есть впрочем: это умножение пароходства, которое дало и осо­бенное направление, и вид её судоходству, доставляя великие удобства в сообщениях по этой реке и по многим соприкосновенным с ней ре­йсам и истокам. Теперь удобно проплыть по Волге на пароходах от Твери до Астрахани и обратно. На этом пути по ходу по ней видны дымы, выходящие из труб паровых машин, встречавшихся на водах Волж­ских беспрерывно один с другим.

Художественное путешествие наше по Волге было произведено в ладье, что доставило нам особенные удобства, в пути при исполнении предприятия нашего, мы могли по своему усмотрению останавливаться везде, где видели входящее в состав художественной путины нашей по Волге и старались, сколько было возможно не опускать примечательные по живописности, историческим воспоминаниям, или предметам, имеющим в себе что-либо особенно отличительное; при этом делали мы письменные замечания, составившие наши путевые заметки.

Руководствуясь материалами, собранными с натуры, теперь при­совокупили к путевым своим запискам. Приложения, с рисунками, с целью придать большее понятие о знаменитой Русской реке Волге, в течении своём превосходящей величайшие реки Европы пространством и прикасаясь на краю России торговлей внутренней и внешней.

1862 года, С. Петербург.

Р Ы Б И Н С К

I мая. - Мысль о живописном путешествии водою по Волге, в те­чение нескольких лет нас не оставлявшая, осуществилась. Вчера, мы поехали в Рыбинск, откуда предположили начать путь по знаменитой реке, которой живописные берега частью были знакомы нам и в худо­жественном отношении представляли неисчерпаемый источник прекрас­ного. Рассказы самовидцев, бывавших в отдаленных местах, по оной, до­полняли наше мнение о красотах её; итак, идея о живописном плава­нии по Волге не была тщетной: желание наше исполнилось.

Волга, самая знаменитая и благодетельная из рек Российской империи, орошая водами своими великую часть государства, начало свое имеет в Тверской губернии и, протекая Ярославскую, Костром­скую, Нижегородскую, Казанскую, Симбирскую, Саратовскую и Астра­ханскую губернии. На пути своем, около четырех тысяч вёрст, обогащается водами многих впадающих в неё рек и ниже Астрахани более, нежели семидесятый рукавами вливается в Каспийское море». Изобилие рыбы и плодородие берегов привлекали к ней многие племена, которые, пользуясь её богатствами, называли её святою.

Разделяя плодородие низовых губерний с местами, лишенными это­го дара природы, она по справедливости приобрела к настоящему сво­ему имени название кормилицы.

Рыбинск находится на месте, разделяющем Волгу по судоходному на две части, совершенно различные между собою. Одна из них - к Астрахани - способна к плаванию самых больших судов, а другая - к Твери - только для мелких. Оттого Рыбинск служит как бы внут­ренним портом, к которому во множестве приходят суда со всех ни­зовых мест, и при большом стечении купечества производится в нём обращение огромных капиталов. Часть привозимых товаров продаётся на месте, а другая по перегрузке отправляется вверх к другим при­станям и в С. Петербург по рекам Волге, Мологе, Шексне, впадающей против Рыбинска в Волгу.

Противные ветры задерживают суда, идущие к Рыбинску, отчего здешние пристани теперь пусты, и мы не можем достать себе ни лод­ки, ни рабочих до прихода каравана, которого ожидают. В это вре­мя мы занялись другими предметами, составляющими цель нашу.

Собор здешний, существуя около двух столетий, есть единст­венная древность в городе, но, к сожалению, предположено его сло­мать для построения нового. Прекрасная колокольня соборная построена в 1802 году высота её более сорока сажень; она о пяти ярусах, с колоннами, великолепно возвышаясь блестящим шпилем сво­им, украшает собою Рыбинск, звон огромного колокола, величествен­но разливающегося по Волге, далеко бывает слышим. Крест колоколь­ни, ярко блестящий от лучей солнца, радует пловцов, увидевших его, и он, возлагая на себя крестное знамение, весело оканчивают свою путину. 

Между многими отличными строениями в Рыбинске дом Поповых по своей особенной архитектуре принадлежит к замечательным зданиям. Железные затворы его окон и гребень по верху крыши придают ему ка­кой-то особенный характер. Имея вместо деревянных стропил железные, он во время бывших в Рыбинске пожаров всегда оставался невредим, потому что по приближении опасности ставни окон затворялись и со­храняли его от огня не один раз.

У почтенного Ф.И. Тюменева мы видели древние иконы, писанные Рублёвым, работы которого уважаются и ценятся высоко, даже при ук­рашении не закрывают их ризами, а только окладами и венцами, чтобы не скрыть трудов, освященных временем.

Рано утром засвежел низовой ветер, подул сильнее; над Рыбин­ском потянулись тучи, молния сделала несколько почерков по тёмному небу, и раскаты грома раздались по Волге; дождь-ливень с шумом ока­тил землю.*

Тучи пронеслись, небо очистилось, красное весеннее солнышко скоро обсушило взмоченные дождём, и жданные гости показались. Из-за крыш домов мы увидели вьющиеся змейками по воздуху вымпелы на мачтах передовых: судов приближающегося первого каравана. Народ на улицах засуетился, послышался говор; "Караван, караван идет! "Жи­тели спешили на берег Волги любоваться на величественное вступление мирного флота-кормильца в Рыбинскую пристань. Но как изобра­зить пером картину, которую в первый раз в жизни удалось нам уви­деть! "

Несколько верст ниже города из-за поворота Волги, где она образует колено, показались суда, вплывающие на белых парусах и, как лебеди, горделиво выставляя полные, питательные груди свои, надуваемые ветром, стаей приближались к городу, на рубеже его поднимали разноцветные свои флаги при пушечных выстрелах и, опе­режая друг друга, то рядом, то группами неслись на своих огромных парусах. Проходя мимо собора, рабочие снимали шляпы и усердно мо­лились о благополучном свершении пути, радостно смотря на Рыбинск, которым оканчиваются путина их и тяжкие труды.

Солнце живописно освещало стройно идущие суда и, бросая те­ни от их исполинских парусов, разыгрывало и целые и части; разно­цветные флаги украшали нестрогою своею всю эту флотилию, нагружен­ную нужнейшими потребностями для человека, без которых он не мо­жет существовать. Эти благодатные суда не везут предметов роско­ши, а то, что необходимо бедному и богатому.

Вскоре пристань стала заниматься парусными судами, на которых тотчас же началась деятельная работа: уборка снастей и мытьё палуб. Любопытно было видеть ловкость так называемых косных, кото­рые на вершине мачт, у вымпелов, едва ценясь на снастях, с пес­нями, которые у русского и в радости и в горе необходимы, произ­водили расснастку. Караван этот из Ласкова Нижегородской губер­нии и состоял более, нежели из 60 судов, пришедших в один день;

Берег оживился, зашумел говор: бурлаки с ложками за тесьмами или лыком на шляпах, в липовых башмаках живописно высыпали на Рыбин­скую пристань; эти рекоходцы-труженики, забыв о своей лямке, груп­пами, оставили берег и огладили его удалыми песнями... Стоит быть в Рыбинске, для того только, чтобы видеть приход подобного кара­вана!

 

После обедни на Соборной площади бурлаки живописно располо­жились группами под открытым небом. Поставя суда на места, расснастя их и получа расчет, они на свободе рассуждали о выгодах путины своей.

У берега стояли лодки, в которые усаживались бурлаки, чтобы отправиться вниз по Волге к домам своим для предстоящих летних по­левых работ, или спешили, чтобы опять наняться в путину. Волга ожи­вилась от беспрестанно плывущих по ней судов к Рыбинску, который теперь принял новый вид.

По приходе каравана мы скоро могли купить лодку для своего водного путешествия и немедленно приступили к ее устройству. Далекий путь и занятия наши требовали преобразовать лодку в род пла­вающего домика, который мог бы защитить нас в пути от непогод и служить мастерскою. Предположено нами из окон этого домина во вре­мя хода лодки снимать панораму берегов Волги. Это занятие требовало прежде, нежели отправиться в путь, предварительного с ним знаком­ства, к чему мы и приступили, начав выше Рыбинска, верст за пять, и продолжали верст семь и ниже его, рисуя берега один с другого, т.е. находившийся на левом берегу рисовал правый, и наоборот.

Этот опыт показал нам возможность предприятия, не составляю­щего, впрочем, главной цели нашего путешествия.

По мере прихода судов к Рыбинску и левый берег Волги против города оживлялся. Там сушили огромные паруса с росшив и других ни­зовых судов. Из запасных магазинов производилась нагрузка судов для отправления вверх, а нагруженные тянулись лошадьми, ко­торые, натужа свои груди, тащили их против вода; крики лоцманов и погонщиков составляли противоположность весёлым песням бурлаков на судах, плывущих к Рыбинску под парусами. Мачты беспрестанно приходимых судов постепенно закрывали собою Рыбинск; разноцветные фла­ги и флюгера пестрили этот беспрерывно возрастающий лес, сквозь который  виднелся Рыбинск, принимающий вид совершенно портового города.

Наконец лодка наша устроена, лоцман и рабочие наняты, остаёт­ся только перебраться в свой плавучий домик и отправиться в путь, к которому запаслись всем необходимым для житья-бытья в этой но­вой частице своей жизни*

Вниз по матушке по Волге. По широкому раздолью.

22 мая. Теперь мы на воде. Якорь брошен в семи верстах от Рыбинска; довольно сильный ветерок покачивает нашу лодку, и волны погуливают по Волге. Без пяти часов пополудни положили сняться с при­чала, после молитвы лоцман, ставши у руля, возглас им:"Ну, ребя­тушки, с богом - отваливай?" Все взялись за шесты, лодка тронулась с места и между стоящих судов пробралась на чистоту: "Бери вёсла!" и вот мы при небольшом верховом ветерке быстро проплыли мимо города и живописной рощи, в трёх верстах ниже его, зеленеющей у отличных строений завода К.М. Полторацкого. Поравнявшись с местом, до кото­рого сняли панораму берегов Волги, должны были остановиться и при­готовиться к предстоящим занятиям и новому образу жизни. К ночи ветер стих, погода прекрасная. Мы съезжали на берег, чтобы полю-боваться с него на свою ладью, которая теперь будет служить нам домом.   

 

И.С. АКСАКОВ

 

ЯРОСЛАВСКИЕ ПИСЬМА

Москва, 1888г.

 

1849 года,  июля 2-го.   Суббота.  Рыбинск.

Вот уже   около   недели,   как я в   Рыбинске и вчера получил письмо Ваше от 26-го июня.  Писал ли я Вам отсюда или нет? Кажется, нет.   Я приехал   сюда  в воскресенье вечером и был поражен жизнью и деятельностью на улицах и многолюдством города.   К тому же здесь была ярмарка. Мне сейчас отвели квартиру у одного купца 2-й гильдии, Миклютина, очень хорошую, и несколько часов разговоров и наблюдений вполне  убедили меня, что этот город не только выходит из ряда   обыкновенных уездных городов, но и имеет свою совершенно особенную физиономию.  

*) Сергей Тимофеевич отвечает: "Замечу тебе, что твой духовный анализ  в юмористическом дyxе простирается слишком далеко. Что тут подлого или дрянного, что твой подчиненный и даже ты сам чувствовал удовольствие от хорошего обращения начальника? Это дело самое естественное. Человек имеет возможность безнаказанно быть грубым или, по крайней мере, жестким и сухим; вместо того он приветлив, внимателен. Не почувствовать от того удовольствия может только человек жесткий и сухой. Тут не над чем глумиться, а то ведь дело далеко хватит, не останется никакого чувства человеческого под которое нельзя бы было подкопаться и отыскать его основанье в себялюбии, самолюбии, лени, слабости, привычке и проч. и проч.".

Это решительно один из важнейших городов России. Он основан Екатериной и не имел значения до открытия водяных путей сообщения с Петербургом и Архан­гельском. Во время оное это была просто рыбная Слобода, заведываемая Дворцовым Приказом, поставлявшая на стол Царский (все это до Петра) штук с 500 стерлядей в год и другую рыбу, за что и пользовалась огромными льго­тами и, как видно из жалованных грамот, совершен­ной монополией в ловле рыбы, к ущербу прочих жителей.                                     

Особенно замечательна статья об освобождении их  ото всяких судебных преследований в течении времени лова, т. е. от вскрытия льда до нового льда, потому что в это время они доискиваются жирной рыбы для перепечи благочестивого Царя Алексия Михайловича.                                                                                                                           Когда же от­крыты были эти три системы водяных сообщений: Тихвин­ская, Мариинская и Вышневолоцкая, то Рыбинск быстро стал возрастать, да и вся Ярославская губерния получила, другой смысл. Для того, чтобы идти по этим трем системам выше, необходима перегрузка. Дальше Рыбинска идти низовыми судами нельзя. А в Рыбинске, кстати, и от­личная, природой устроенная пристань: он стоит при устьях рек Черемхи и Шексны в Волгу. Можете себе пред ставить, что в иное лето, при живой торговле, перебывает здесь до 200 тысяч рабочих, приходящих с суда­ми! Теперь, при такой торговле, хуже которой Рыбинск не запомнит, считается здесь 17 тысяч одних рабочих. А торговля очень плоха. Например, из Моршанска обыкновен­но приходило сюда от 500 до 600 судов: нынче не более 50!.. Суда стояли прежде на 12-ти и более верстах расстояния; а теперь глаз видит легко оба края.                                                                               

Между тем город сам по себе не велик, и тесно толпится в нем народонаселение. Что же это такое в другое время?— Но все же это не только не столица, но и не губернский город, который и обширнее и в обыкновенное время населеннее Рыбинска и в котором постоянно Чиновников и Дворян больше. Здесь нет слоев и кругов в обществе. Здесь — одно общество купеческое, преобладающее, господствующее, самодовольное и самостоятельное,—с единым направлением торговли: все они почти без исключения торгуют хлебным товаром (полагая в том  числе все сырые произведения: лен, пеньку, семя и даже сало). Прочие общества—Дворян и Чиновников примыкают уже к этому кругу.                                                                                                                                       

Меня поразил вид здешнего Купечества. Оно полно сознания собственного достоинства, т  е.  чувства туго набитого кошелька.  Это буквально   так.   Весь город понимает   важность   своего   значения для России, и самый  последний гражданин скажет вам: мы житница для России; мы город богатый, который поневоле  всякий уважает , и т. п. На всем разлит какой-то особенный характер денеж­ной самостоятельности,  денежной независимости, денежной эмансипации.                                      

Я здесь нашел то, чего не встречал в других городах и даже в столицах.  Здесь не надо побу­ждать общество, как в других городах, чтобы оно при­нимало участие в своих общественных домах и пользова­лось правами, им данными. Нет, здесь единство интересов связывает их в одну общину. Всякий и не служащий в Думе знает, что земли у города мало, от того квартиры дороги  и негде строиться; общество собирается, делает добровольную складку, например, тысяч в 10 серебром и по установ­ленной форме дает   приговор   о   покупке   земли и проч.                                                                                                    Разумеется, главные деятели—богатые купцы, которые пренебрегают   мелкими   выгодами,   происходящими   например, от дорогих цен на квартиры. Ворочая миллионами,  они делаются   великодушны!    (А   сам   же   этот   купец   часто через эти же мелкие   и   подлые   выгоды   пошел   в гору! Впрочем, я видал на своем веку взяточников, которые брали лет 30 сряду самым жидовским образом, но накопив себе огромное   состояние,   выходя   в отставку,  делались добрыми малыми, хлебосолами и великодушными жертвователями!                                                                                                                                

Ах, да, много уже   видел   я   такого, чтобы презирать человека ото всей глубины души! Всякий купец знает, что необходима гавань   для   безопасной зимовки судов, которые   теперь,  частехонько   ломает весенняя вода, и таким образом постоянно обращаются к правительству, требуют инженеров и прочее — здесь все они читают газеты, которые   для   них   очень   важны;  необходимо знать: каков урожай в Америке и за границей и проч. и проч. Нo надобно помнить, что почва, на которой  выросло такое «древо»,— раскольничья.                                                                                                     Раскольников здесь осталось уже очень мало, и они вcе скрытные. Но большая часть купцов так нравственно,   по  милости денег, самостоятельна, что сохранила бороды. За то эти бороды весьма спесивы, чван­ны в отношении   к беднейшим   торговцам,   весьма че­столюбивы   и,   должно   признаться,   честолюбивее   бритых купцов. Последние, это правда, удовлетворяют своему честолюбию уже тем, что сбрив бороду, сливаются с классом высшим; но тем дело и кончается, и они часто принимают   дух  «благородства», как ни смешно это слово; если подличают, то подличают   изящно, что еще хуже, я согласен, но многие и не подличают. Например, мы с Вами, конечно,   не   подличаем,   но   трудно сказать, почему: из страха ли Божьего или из чувства чести? Бороды, согласно древне-русскому   направлению,   презирая   западное   чувство чести, оставили себе на долю   страх Божий. А так как Бог—далеко, да и обряды и посты облегчают труд веры для слабой человеческой натуры, то эти бороды, строго пост соблюдающие,— подлецы страшные! Да и Бог знает, как это они в душе соглашают барыш   торговый   с требованиями учения Христа.  Я не умею согласить   этого. Здесь  есть миллионщик-раскольник   с длинной   седой бородой,  который в 70 лет почти продал интересы общества из-зa креста. Прочие бороды—счастливы и горды, если какой-нибудь  «Его Превосходительство»  (дурак он или умен это все равно) откушает у него, и из за ласк знатных вельмож готов сделать все, что  угодно,  а уж медали и и кресты—это им   и   во сне видится. Особенно здесь, в городе, о котором столько заботится Правительство, кото­рый посещается   всеми   знатными   лицами,   Министрами   и прочими властями, они полюбили льстящую им знать, помня однако же расстояние и имея, может быть, в виду через это удобнейшее сохранение платья и бороды. Ярмарка эта не важна торговлей, но довольно шумна и многолюдна. Разряженные купчихи и крестьянки в шляпках и в кичках, в немецких   и   русских   платьях оживляют,  пестрят картину. Должно признаться,   что   было много и штофных сарафанов, красоту которых   много   уничтожает то, что закрывают самую лучшую часть сарафана, т.  е. верхнюю, а оставляют видимыми одни юбки, потому что наматывают на себя платки и надевают шубки. Хорошо еще, если шубки с прорезями, тогда белые рукава скрашивают костюм чрезвычайно, но этого почти не встречаешь. Впрочем, многие и в Немецких платьях надевают сверх платья очень красивые (и внесенные модой)— как бы назвать?... длинные кофты или плотно обтягивающие стан кацавейки. Эти последние красивее шубок и потому, что сделаны из легкой материи и не подбиты мехом, когда на дворе 20 градусов жары, и потому, что в них талия там, где следует, а не поперек лопаток.                                                                 Дня через два после  меня приехал Губернатор По этому случаю Голова  давал торжественный обед, за которым нам подавали шекснинские жирные стерляди. Обед продолжался 2 1/2  часа. С Бутурлиным мы в отличных отношениях, потому что оба друг другу нужны и потому что нет ре­зона быть в дурных.                                                               Пробыв здесь несколько дней, он уехал. Однако писать долее решительно некогда. Поста­раюсь написать Вам в Середу. Дела пропасть. О раскольниках надеюсь скоро послать записку Министру; авось на будущей неделе сообщу Вам подробный результат затеянных нами операций, теперь еще ничего неизвестно. О положении же моем относительно полиции—я писать не буду, потому что теперь, находясь в уездном городе, не ощущаю неприятности надзора. Пишите в Рыбинск. Я бы желал иногда более подробных ответов на мои письма, чтоб это имело вид разговора; но теперь лето, и Вам некогда. И то благодарю Вас, милый Отесинька, за акку­ратность и обстоятельность писем. Что возражает Константин на мои письма? Что придумал он нового, сидя за удочкой?                                                     

Прощайте. А все же, каюсь, с охотою, оставил бы я этот Великорусский край, чтобы лететь на Юг, на Юг, в теплую сторону, К Черному морю!

9-го  Июля 1849 года.  Суббота. Рыбинск.

Послезавтра день Ваших именин, милая Маменька; поздравляю Вас, поздравляю и милую Оленьку, и Вас, милый Отесинька, и всех. Где-то Вы его проведете, милая Маменька? В Москве или в деревне? Перевезли ли Вы Веру? Не знаю, как у Вас, а здесь стоит славная по­года, довольно тихая, с теплыми ночами; недавно шел сильный дождь, и по всему следует ожидать хорошего уро­жая, стало быть, и понижения цен. Цены нисколько не поднимаются, и торговля самая тихая. Вы пишете, что нам приходится кормить крестьян, и что без помещиков им было бы плохо.                                                                                                  При лучшем устройстве магазинов можно было бы их легко наполнить запасом года на два неурожая; а при лучшем устройстве путей сообщения можно было бы не бояться и неурожаев. Разумеется, это все легко сказать, но трудно выполнить. Хотя, по убеждению Константина, русский народ равнодушен к управлению, потому что ищет только Царствия Божия, однако я никак не могу применить этого к торгующему сословию, которое постоянно ищет прибыли и вовсе не для одной поддержки своего земного существования.   Следовательно, неравнодушное к своим житейским   делам,  оно могло бы не быть равнодушным к общему житейскому же благу. Но бескорыстных забот об общем благе и об общей пользе — в этом   сословии не имеется   (1612  и 1812 года   составляют исключение).                                  Замечательно однако же, что в Рыбинске, который весь имеет значение своею пристанью, потом что низовые суда дальше Рыбинска идти не могут и должны здесь перегружаться, в Рыбинске много делается сообща, целым   обществом и будто для общественной   пользы, но в сущности потому, что с этим   связана  личная выгода каждого. Например, для того, чтобы еще более привлечь к себе торговлю и иметь и для себя безопасное место для склада хлеба, город из городских доходов купил землю, смеж­ную с городом, одного   помещика,   который десятин 40 продал тысяч за 180 ассигнациями.  Там устроила Дума амбары для складки хлеба, за что получается доход. Хлеба там может помещаться страшное количество, и все охотно кладут хлеб туда,   потому  что помещение   устроено пре­красное.                                      Я  вчера осматривал эти амбары с Градским Го­ловой. У каждого амбара врыта в землю бочка с водою; кроме   того, тут же  помещены и стоят  наготове всякие пожарные трубы и инструменты; учрежден караул и особое управление  амбарного  старосты, у которого   ведутся в книги для записи поступающия хлеба; словом, такое пред­усмотрительное устройство,  придуманное самим обществом и Думою, что и от Казны   лучшего   ожидать   нельзя была бы.   Но то,   что   не   связано с видимым,   ощутительным собственным интересом,  то, что хоть и связано с ним, но не так видимо, не так близко, то плохо принимается обществом, особенно же если требует слишком больших трудов.  Но чем более   обращаюсь  я с купцами,   тем   сильнее   чувствую к ним   отвращение.   Все   это  какой-то накрахмаленный народ, конечно,  умный, о том ни слова, но чопорный, тщеславный и чинный до невыносимости. Это относится почти ко всем купцам, даже к тем, которые, говоря их языком, судят по самой прямой линии. Самый образ жизни их противен. Вот Вам купеческий дом: каменный, двухэтажный, глупой  архитектуры;   оба этажа не высоки. Вверху - три или четыре парадных комнаты,  содержимые  с опрятностью   голландскою.   Потолки   везде   расписаны   самыми   яркими   красками   безо  всякого вкуса; стены   теперь   уже почти везде   оклеены   обоями,   которые  понравились   купцу;   он их охотно   покупает, но оклеивает без толку: стены голубые, потолок, всегда невысокий, испещрен ужасно, мебель зеленая и т. д.                

Разумеется, во всех комнатах образа,  в некоторых за стеклом, в тяжелых ящиках красного дерева, в серебренных и золоченых   окладах (я описываю   Вам   дом   бородатого и знатного дородством купца). Эти комнаты отпираются раз или два в году для   приема   важного   гостя-чиновника или в самые торжественные праздники; на остальное время их запирают, постоянно протапливая зимой.  Сам же он с семейством теснится в остальных комнатах,   грязных, вонючих,  нередко сырых.  Между собою они редко посещают друг друга с семействами, без приглашения   или какого-нибудь   особенного   повода.   Мужья   целый день вне дома,   в лавке,  на пристани, а жены сидят   одни и ску­чают дома.  В праздник жены набеленные и нарумяненные донельзя, во французском платье, с длинною шалью и с дурацкою   кичкою   чинно   прогуливаются с мужьями по улицам или по бульвару. Ни тот, ни другой ничего не читают кроме «душеспасительных книг», но это чтение нисколько не сбавляет с них спеси и тщеславия. Вы мо­жете сказать, что нельзя же требовать от них совершен­ства... Так, да ведь, у них при отсутствии всякого образования, при слепой покорности рутине, привычке и старине, меньше и соблазнов. Соблазны их одолеют, но не через пробуждение буйного ума или неугомонного духа, жаждущего света и постоянно заблуждающегося, а через тще­славие.                                             

Я ведь Вам рассказываю про таких купцов, ко­торые и дородством и важностью напоминают бояр, таких, которые даже и театр почти не посещают. При гостях муж жене говорит всегда: Вы. Уж лучше мужик, поющий песни (забытые купцами), чистое дитя, дитя природы, хоть это выражение и опошлено; он, со всею своею грубостью, невежеством, полуязычеством, откровеннее, проще, веселее. Вид купеческого дома нагоняет на меня страшную тоску.                                                                                                                            Давал я своему хозяину читать Констан­тинову драму. Он, против обыкновения, охотник до чтения и много читал. Ну что ж он очень доволен, но хвалит такие места, говоря, что «очень прекрасно », что видно, как он ничего не понял А ведь до сентенций страшные охотники, до азбучных и  прописных нравоучений, до всякого риторства, Что ж это означает? Истинный взгляд на искусство что ли? Видна ли тут истинная оценка ис­кусству, указание ему его настоящей стоимости, той, кото­рая должна быть, по мнению Константина? Просто показывает первоначальную неразвитость вкуса, и простоты в искусстве он не понимает, точно также, как он приказывает пестрить потолок самыми яркими красками и ве­селится душой, смотря на это безобразие.  Я решительно сбит с панталыку.            Все последнее время, весь 1848-й год постоянно разбивались мои с таким трудом усвоенные верования, и теперь не осталось для меня ни одной челове­ческой истины, о которой нельзя было бы сказать и pro и  contra; я потерял всякую веру и в ум человеческий, и  в наши выводы и соображения, и в логику, и в жизнь. Есть Нравственная Истина, но я не умею согласить ее с жизнью, а отречься от жизни недостает сил. От того-то такая тоска, такая скука нянчиться с ношею своей жизни. Вдобавок стихи не пишутся. По крайней за стихами я забываю все эти вопросы и, дурно ли, хорошо ли, грешно или безгрешно, я жажду этих наслаждений, от которых по крайней мере не вижу видимого зла. Мы ведь все более или менее язычники, и для нас еще полезна нравственное влияние поэзии; мы еще можем применить и к себе: artes molliunt mores,—искусства смягчают нра­вы.                                                                                             

Прощайте. Донесения Министру о расколе не посылал, потому что не кончилось еще одно обстоятельство, для которого и еду завтра в Романов и завтра же вернусь. Тут к общему вопросу присоединяются случайные обсто­ятельства, временные, местные, личные, которые могут по­лучить значение общее и путают дело.

1849 года, Июля 16-го. Суббота.  Рыбинск.

В четверг я получил письмо Ваше, писанное 11-го Июля, стало быть, письма доходят довольно скоро. Слава Богу, что Вера уже переехала в деревню. Дай Бог, чтобы ей было там лучше, чем в Москве, да и деревенский воздух должен на нее хорошо действовать. Погода стоит чудная: тихая, теплая; ночи очаровательные. Но я выключаю нынешнее лето из своей жизни. Это лето для меня не в счет. Но, Господи, что это за красота лето! Не могу без ужаса подумать, что оно скоро кончится, что вот уже скоро и Ильин день, когда вода дрогнет, а потом опять примемся мы проживать осень и зиму!                                       

В Воскресенье ездил я в Романов-Борисоглебск (верст 45 отсюда) и вечером воротился же назад. Ехал я в самый жар и как наслаждался тем, что меня печет солнце! Красное лето: что может быть его лучше! Бог с ним, с этим снежным  величием: красота только в живой жизни, в красках жизни, в движении жизни. Ах, да что уж об этом и говорить. Пахнет на меня среди всего этого бумажного дрязга в открытое окно теплый низовый ветер с Юга и вдруг смутит, собьет с толку все деловые соображения, пахнет и потянет за собою всю душу, так что иногда рассердишься, отмахнешься рукой от наваждения этой красоты и упрямее уставишься в дело.— И в самом деле— к   делу. Здесь  все дела делаются на базаре, в трактирах и т. п.  Биржа выстроена, но никто ее не посещает, хотя огромная зала на берегу Волги, с двумя балконами, в жаркое время лучше вонючего здешнего базара. Но татарское слово  «базар» больше сохраняет прав, не­жели  «биржа».                                                                               Здесь низовая мука наших мест назы­вается Камскою и ценится совсем не высоко. Моршанская мука, какая-то Лысковская мука— ставятся гораздо выше. Цены не поднимаются, но и не упадают   Здесь цены зависят не столько   от урожая, сколько  от требований в Петербург, от требований из-за границы. В Петербурге столько осталось непроданного хлеба, столько запасов, что если бы   Правительство не подоспело   тогда на помощь, позволив купцам закладывать эти запасы в Коммерческом банке, то, по уверению самих купцов, многие бы лопнули, потому что уложили весь капитал в хлеб.                   

Купцы выжидают—На этой неделе, отправив в Хозяйственный де­партамент огромную ведомость по ревизии топографической съемки городов, в тоже время   отправил я и Министру в собственные   руки   записку о расколе и  Единоверии в здешней губернии и в Романове-Борисоглебске в особен­ности. Разумеется, все это было сделано, так сказать, запоем: на одну записку пошла целая ночь, Не знаю, как найдет это все Министр. Записка написана очень резко и противоречит несколько его взглядам о Единоверии во­обще. Я же против Единоверческой Церкви, решительно, для   здешнего   раскола.   Действия   Алябьева я не разбираю, даже имени его не упоминаю в записке; опровергаю только— не действия, но взгляд на раскол «бывшего здесь в прошлом году чиновника Министерства». Да потом пришло мне в голову, что теперь лето, когда делами занимаются в Петер­бурге тихо, когда все разъехались по дачам и сам Министр на даче, и хоть там ему досужнее и он, верно, прочтет эту записку сам, но движение по ней будет вялое. Но что ж было делать? Мне приказано было немедленно донести, а я здесь уже скоро два месяца. В Рыбинске придется останавливаться мне еще долго. Чем более всматриваюсь я в Рыбинское купечество, тем хуже оно мне   кажется.                                      

Здесь есть, правда, есть признание прав «общества», но это скорее дух корпорации, стремящийся к монополии Рыбинска относительно других городов, к стеснению иногородних, не Рыбинских купцов и проч.   «Граждане»  города Рыбинска, как говорят они, должны иметь преимущества перед всеми  граж­данами других городов, и облагают иногородних боль­шими акцизами. Это ведет меня к оценке общин отдельных на Руси, и я вспомнил, что Новгород был тиран-город   в   отношениях   своих   к   принадлежавшим ему землям, селам и городам. Разумеется, следовало бы, чтоб отдельные общины постоянно сознавали себя членами одной обширной общины.           Что еще удивительно, так это то, что в Рыбинске,  кроме чисто выгодных предприятий, общество не склонно ни   на   какие   пожертвования.   В самом деле, в этом городе, где только ленивый не богатеет,  где торговцы квасом в хорошую навигацию продают одного квасу на  1000 рублей в день, — ни   одного   благотворительного учреждения (такого рода учреждение,  которое вовсе не противоречит   нашим   взглядам   на   общественную благотво­рительность), напр.   больницы, богадельни и проч. Все это может быть сделано только   общими средствами и не мешает   частной   благотворительности,   особенно    больницы. Здесь   есть   две   маленькие   больницы, содержимые из городских   доходов,   по   распоряжению   Правительства,   но  не   из   пожертвований.   Ни  один богач не пожертвовал  денег — хоть на украшение   города,   напротив того, эти    богачи   так    жадны   к   деньгам,   что   дорожат   каждым   грошом.   Здешний   аристократ   купец,   пресловутый Федор   Тюменев,   богач   и раскольник, в чести у знатных и добившийся крестика, устроил например, на самом видном месте,   почти  рядом   с   церковью, кабак — в «Красном Гостином ряду». Я, впрочем, с этим аристократом   уже   учинил войну. В  Москве и в других городах купцы гораздо благотворительнее. — В бедном городке, каков Романов-Борисоглебск, существует 9 церк вей. Здесь, в этом обширном городе, существует всего три, да и то больше построенные вкладами иногородних.                                                                                           С каким   удовольствием   переходят мои глаза на сухопарого мужика, поющего песни! Судорабочие, бурлаки, водоливы со всех губерний приходят сюда летом и гуляют, в ожидании новой трудной работы. Правда, что когда они стоят тысячами на берегу, то воздух сгущается невыносимо, но когда они отдельными партиями ходят немного  пьяные (это каждый день) по улицам и поют песни, не обращая внимания ни на кого, — так на них смотреть весело. Здесь, случается мне слышать чудесные песни по мотиву. Например, вы не услышите в Москве мужика, поющего песню: не белы-то снеги и проч. Это поется, и скверным образом, только в трактирах, на театре, но здесь, где сходятся с разных отдаленных концов, я слышал и эту песню и другие, не фабричные.                                     

Это все не Ярославские мужики, не торгующие. Бодрый, веселый, трудящийся народ, без древнего боярского или современного купеческого брюха, без сановитой дородности, без спеси, без претензий! От него не требуешь ни образованности, ни све-дений; в нем только то, что дала природа и воздух Христианского мира... За то и бесцеремонен, нечего сказать. Впрочем, крестьянин везде лучше других. — Как я рад, что А. О. наконец в Калуге, воротилась к своему посту и к своим обязанностям. Я не знал этого до Вашего письма. Что Самарин: есть ли о нем какое-нибудь разрешение?              Здесь есть ягода, которая, говорят, нигде более не растет: поленика. Дух от нее чудесный. Я заказал из нее варенье и, когда будет похолоднее, пришлю к Вам, потому что теперь может испортиться.

23-го июля 1849 года.  Суббота. Рыбинск.

Что это значит, что вот уже две почты сряду я не получал от Вас писем? Последнее Ваше письмо получено было мною еще в Четверг на прошедшей неделе, но ни в Воскресенье, ни в этот Четверг писем не было. По­дожду до завтрашнего дня: завтра придет почта часу во втором пополудни. Дай Бог, чтобы этому причиною был приезд гостей, или какая другая деревенская помеха. Из Петербурга тоже никакой бумаги не получал, — словом, на нынешней неделе почта меня нисколько, не удовольствовала, хотя я люблю получать с ней даже казенные пакеты время-то считаю от почты до почты.                 

Вчера   был я на безпоповщинских похоронах. Свалился один из столбов  этой секты, 82-х-летни старик,  купец Василий Миклютин, родной дядя  моего хозяина.   Отец   этого старика и отца моего хозяина был раскольник;  из сыновей один остался раскольником, другой обратился  к православию и был одним   из усерднейших православных;  поколение  последнего, разумеется,  также все православное. У Василия   же Миклютина 4 сына, лишенных им наследства, ничем не привязаны к расколу;   внуки  его   ждали   смерти  деда,  чтоб оставить секту, и таким образом смерть этого старика  сильно   ослабит последние   остатки безпоповщины в Рыбинске.                                Полиция   позволила   им   совершить похоронный обряд,  но только вечером.   Я   был при выносе.   Народа (православного)   столпилось   много:   мальчишек,   солдат и разных зевак. Увидав меня на улице, хозяин мой, племянник и душеприказчик умершего (хотя и православный, но по случаю устранения сыновей от наследства),  вышел ко мне и спросил:  «Следует ли петь на улицах?». Я не посоветовал, чтобы их же избавить от насмешек и оскорблений, воображая, что как скоро выйдет хор старых девок (у них все бабы и девки служат) и запоет, гнуся, по обычаю, то поднимется просто хохот; пусть уже поют, придя на кладбище. Они так и сделали. С 50 женщин, с головами, покрытыми черными платками, городских и пришедших из деревень, последовали за гробом на кладбище, куда я не пошел, и там отслужили по-своему.                  Мне любо­пытно было видеть впечатление, какое производила на зрителей эта процессия: все смотрели или с омерзением, или с насмеш­кой. «Ну, что?» спросил я Афанасия, когда он воротился оттуда. «Горько, отвратительно горько!», отвечал он, и при этом стал удивляться, что правительство до сих пор это терпит и позволяет им искажать веру. По его мнению, всех бы следовало разослать в Сибирь или наказать... Мне не раз случалось слышать от людей этого сословия подобные сове­ты. Он же рассказывал мне, что лет шесть или больше тому назад помещик Соковнин купил имение в Туль­ской губернии и узнал, что крестьяне все держатся какой-то ереси и не едят свиного мяса. Помещик задал праздник, пригласил крестьян, попотчевал их сначала водкой, а потом и свининой; никто не стал есть и на спрос: почему? они признались, что держатся какого-то толка. Тогда Соковнин всех отказавшихся от свинины пересек, приставил к ним 5 приказчиков, заставил крестьян всех окреститься и наконец уничтожил ересь, так что теперь крестьяне, по словам Афанасия, сами довольны и благодарят помещика, что выгнал из них дурь, доставшуюся по наследству!                                                                                Я против этих мер, несмотря на успех,— однако же, и я убедился опытом, и именно здесь, что строгость с одной стороны, без грубого насилия, и страх с другой—во многих местах очень полезны. При этом только надобно взвешивать силу убеждения. Бывают такого рода слабые люди, которые ждут толчка, побуждения, кото­рые рады, если Правительство придет к ним на помощь! Многие из них, вполне сознавая свое заблуждение, не решаются, однако оставить его, отчасти потому, что отец и дед исповедовали тоже, и ждут некоторого принуждения. Разумеется, тут вся мудрость состоит в том, чтобы принуждение это не переходило границ, ибо тогда оно  слабые характеры превратит в твердые. Разумеется также, меры, с успехом употребленные в Ярославской губернии, ни под каким видом не могут быть употреблены в Бессарабии, где и характеры другие, да и местность опасная. Нельзя также слишком увлекаться уважением к убеждению. Можно, пожалуй, получить убеждение, что резать лю­дей, жечь дома и производить гнуснейший разврат необхо­димо для спасения души. Если человек только напустил на себя такую дурь, то от этого легко вылечивается и стро­гостью; если же убеждение дошло до фанатизма, то следует лишить возможности делать зло, хотя, впрочем, всякий сектатор более или менее пропагандист.                                                          Жду с завтрашнею почтою окончательного уведомления об успехе затеянной мною с одним священником и отчасти при содействии Губернатора операции, безо всякого вмешательства Полиции и видимого участия должностных лиц,—в Романове-Борисоглебске, и тогда сообщу Вам. На этой неделе приезжал ко мне этот священник для переговоров, и дело, я ду­маю, скоро кончится.—К счастию моему, здешний мой хозяин, родственник умершего, имеет возможность сообщать мне также много любопытного. После дяди его осталась большая библиотека, говорят, книг и рукописей раскольнических, на которые я имею виды и которые обещали мне завтра принести для просмотра.                                     

На этой неделе была также свадьба одной родственницы моего хозяина. Это кре-стьянка, вышедшая замуж за здешнего мещанина. Я видел невесту перед венцом: французское платье, вуаль или уваль, как они говорят, плечи обнаженные; шляпка с перьями! Какой здесь в Рыбинске странный обычай: священник не ждет в церкви и вместе с женихом приезжает к одетой уже невесте (тут всегда и закуска) и потом с нею (т. е. в общем поезде, впереди) от­правляется в церковь.                                  Вот и Ильин день прошел. В этот день грозы не было, за то после Ильина дня— каждый день грозы. Нынче только немного охладилась атмосфера, а то были все теплые дожди: немного нагулялись нынешним  летом сестры. Я уже говорю так, как будто лето прошло: июль в исходе, Август уже не лето... Как грустно!                                                        Я продолжаю работать, как прежде; несколько времени работа стала не спориться; пошла вялее; одолевала тоска; но теперь опять, кажется, пошла живее. Топографов своих разослал по городам, так что остался теперь решительно без помощника.                                  Здесь довольно большое обще­ство, если хотите, но я мало с ним знаком, бываю иногда у здешнего  городового доктора, славного малого, воспитан­ника Московского Университета  Ивана Францовича Фане-дер Фласа! Он и жена его превосходные музыканты и немцы, живут пресчастливо, аккомпанируя друг другу (он на скрипке, она на рояли). Впрочем, эта немецкая чета совершенно обруселая и почти забыла немецкий язык. Жена его—тоже из Москвы,— какая-то Цумиллер или что-то в этом роде. Мне даже досадно, что отводить душу приходится у немца, да что же делать? Русские купцы— невыносимо скучны или скрытны; если и попадется между ними такой, с которым можно говорить не об одной муке, так все же этот человек не стоит со мною на одном уровне... Такое наше положение. Мы охотники рассуждать о предмете, нам необходимо сейчас его понять, определить, поставить в стойло   системы;   это   уже   наша вторая природа, и это составляет огромную нашу разницу с прочими сословиями, и Константин не ощущает вполне эту разницу. Наблюдать и понимать, или жить одною жизнью—две вещи совершенно разные.   

30-ю июля 1849 года.  Суббота. Рыбинск.

30-е июля! Значит, после завтра 1-е Августа! Вывод, конечно, верный, но и очень грустный: только месяц до осени. На этой неделе я получил два письма от Вас: одно в Воскресенье из Москвы, другое в Середу из деревни. В первом Константин обещал написать, а во втором и действительно написал письмо. Очень ему благодарен и буду отвечать... На нынешней неделе в понедельник я ездил в Ярославль и воротился оттуда в середу вечером. Ездил я туда по просьбе Бутурлина и Apxиepeя для личных совещаний по одному обстоятельству, касающемуся раскольников. Дожди были проливные; дорога адская. Надобно сказать правду, самое скучное в этой службе нянчиться с такими Губернаторами, каков Б*** и быть с ними в дружеских сношениях. Тоска ужасная толковать по целым часам с самодовольною, хотя и доброю, пустоголовою властью.                               Из Петербурга, от одного из наших чиновников получил письмо, в котором он пишет, что рапорт мой о раскольниках получен и лежит у Министра, и что мне вышел чин Надворного Советника за выслугу лет со старшинством. С нынешнею почтою посылаю второй и последний рапорт Министру о раскольниках, также очень важный; теперь остается только пи­сать о Пошехонских лесах, ну да это со временем.                             Из приобретенных мною после умершего беспоповщинца руко­писей — одна просто драгоценность. Это книга, писанная полууставом, по-славянски (разумеется, она переписана и не древняя), содержащая в себе историю первых времен раскола и бегствующего Иерейства и, кроме того, все до­воды беспоповщинской секты, чрезвычайно умно и бойко изложенные. Есть целые разговоры между приемлющими Иерейство и не приемлющими: разговаривают: «Пришедый» и «Аз». Разумеется, разговор кончается всегда тем, что Пришедший со слезами на глазах благодарит Аза за обращение на путь истины и присоединяется к беспоповщине. Кто этот знаменитый Аз или Я, не знаю; я показывал эту книгу одному Поповщинцу, так он сказал мне, что это одна из самых редких книг. Другая книга, исполненная всяких вздорных басней и претензий на Славянское витийство — «Описание осады Соловецкой обители». Третья книга или рукопись — об Антихристе, где тонким образом дают чувствовать, что чуть ли этот Антихрист не Феофан Прокопович, который из «ереси в ересь отклоняет». Впрочем, я ее только так слегка просмотрел. Хочу послать их на просмотр Надеждину, так как он уже довольно знаком с раскольничьей библиографией  и может почерпнуть отсюда важные указания для внутренней истории раскола. — Вы спрашиваете, милый Отесинька, когда я могу с Вами увидеться? Едва ли это может слу­читься раньше Рождества и Святок? Дела ведь просто тьма, а теперь и лето, в которое производятся все  топографические работы, и я постоянно должен за ними наблюдать и представлять ежемесячные о них отчеты в Департамент. Прощайте. Постараюсь написать во вторник. Завтра Воскресенье, в Рыбинске для меня приятный день, потому что в этот день приходят две почты: Московская и Петербургская, а с последней и газеты, которые выписывает мой хозяин.

1849 года, Августа 6-го.  Суббота. Рыбинск.

Поздравляю Вас с праздником, а если кто из Вас говел, то поздравляю и с причащением. На нынешней неделе я не получил от Вас ни одного письма, т.-е. уже почти 10 дней, и решительно не понимаю, что может быть этому причиной. Если я нахожу возможность писать каждую неделю, то в нашем доме этой возможности еще более; слава Богу, есть кому писать, особенно в дождливое время, когда и гулять нельзя. С нетерпением жду завтрашней почты. Впрочем, на этой неделе почта ни откуда не привезла мне известий: несколько казенных бумаг пустого содержания,—вот и все.               

Вероятно, цены на хлеб подымутся осенью.   Торговля   такое дело, что купцы непременно   должны   составлять   особое   сословие.   Они все знают друг друга, без чего и не может быть торгового доверия;  помнят—не только каждый свою продажу   и   по­купку, но учитывают и чужие расходы и доходы; здесь, в Рыбинске,  в центре хлебной торговли, они получают в одно время письма из Петербурга и из Астрахани и знают   все   торговые   цены   на   всех   хлебных   пристанях Волжской системы: Дон и Двина — это уж системы особенные.   Стоит   только   получиться известно, что цены в Петербурге поднялись,  то  вмиг  поскачут отсюда приказчики в Моршанск,   в Симбирск,   в Самару,   в Уфу, во все низовые губернии,   географию которых они знают, как свои пять пальцев.                                                                                    Нельзя не удивиться постоянству и настойчивости купца. Для того, чтобы провезти хлеб от  Саратова в Петербург вверх по Волге,— хлопот—страшно   сказать   сколько. Возня   с   казною,   с лоцманами, с  бурлаками,   с   коноводами,   с перегрузкой,   с крючниками... — все   это   стоит  больших денег!   Ведь эти купцы везде поплатятся: они содержат всюду офицеров Корпуса Путей Сообщения, заведывающих судоходными дистанциями, когда предъявляют им свои накладные.                                                                     Между тем, этот Волжский   бассейн   или,   лучше   сказать,   эта   торговля   по Волге - от Астрахани до Архангельска,   от   Астрахани до Петербурга — кормит и содержит в постоянной   деятельности целые десятки миллионов рук.  Если взять в соображение одно производство барок, канатов и снастей, так огромность цифр испугает вас. Пословица говорит: «купец торгует и век горюет; крестьянин пашет да песенки поет». За то купцы до такой степени свыкаются с своим   занятием,   что   торговля   ему  делается   необходима иногда даже вовсе не ради барыша.                        Эта постоянная лоте­рея,   это   состояние   между   страхом   и   надеждою,   этот «рыск», как они говорят, становится   для  него   второю природою. Я знаю многих богатых оптовых торговцев, которые держат даже розничные лавки, так, единственно для утешения, чтобы посидеть в ней, потолковать. «Пойду, поторгую», говорит мне недавно один богатый купец, у которого, может быть, тысяч на 200 серебром хлеба в Петербурге  и отправляется в лавку, где сиделец его продает муку фунтами...           На своем грязном и вонючем ба­заре они собираются   два   раза   в день,   сообщают друг другу письма, делают дела  на   сотни   тысяч рублей,   но окончательно   обслуживают   их   в   трактире.   Разумеется, здесь пускают часто фальшивые слухи, даже пишут фальшивые письма, и на этом базаре новичка или нашего бра­та как раз собьют с толку; а   биржа с своей огромной залой стоит пустая, хотя в ней сведения собираются только несомненные и достоверные,   хотя в ней и висят географические карты, получаются газеты.  У Купцов друг для друга есть свой   Банк,   свои банкиры.   Каждый, пользующийся доверием, может без расписки и легко набрать огромные суммы; но если он обманет, если он окажется несостоятельным, то вмиг это разносится по всему купечеству, и уже ему не верят ни копейки,  а  без кредита торговать   нельзя.                      Сейчас   воротился   от обедни.   Вот давка-то! Церквей здесь мало, всего три,   а   народу много. Собственного   народонаселения Рыбинска несколько тысяч, за то приливающего   летом—более 100 тысяч.                                                               

На ны­нешней же   неделе получил я уведомление об окончании затеянной мною операции относительно присоединения   раскольников Романова-Борисоглебска к православию. По на­стоящему,   мне   уже   теперь здесь и делать нечего, если бы поручение ограничивалось   одними   раскольниками.   Жду   с нетерпением ответа на свои   рапорты.   Они   такого   рода, что не могут оставаться без ответа. Я бы Вам послал их прочесть,   но они требуют непременно личных комментарий.   Но   какой   противный   народ   эти   наши   попы;  если б   они  действовали   всегда так, как предписывает им должность, так раскол в десять раз был бы слабеe; а они, напротив,   так  равнодушны  к убеждениям религиозным, что обращают внимание не на качество, а на количество паствы.   Я пишу с нынешнею почтою Борисоглебскому протопопу, говорю   ему,   что теперь,   когда   уже мы связали раскольников человеческими узами, необходимо действовать   на   них   постоянно   духовным   убеждением, увещевать их искренним, жарким   словом,   чтобы   они наложили на себя и духовные узы.   Без   этого дело чело­веческой мудрости рушится как раз.   Я, с своей сторо­ны. сделал свое дело,   исполнил то, что приходилось на долю правительственной мудрости,  но с досадой и грустью вижу, что оно не поддерживается нравственною,  духовною, теплою силой. Эта поповская каста требует непременного  преобразования. Разумеется, для этих должностей требуются  люди специально образованные, потому что в нашей Церкви не   простая,   отвлеченная   вера   и   не только нравственное учение, но тысячи обрядов и полудогматов, за которые народ держится крепче,   чем за самый догмат, и которые все имеют свою историю и духовную литературу. Вы укажете на Кузьму Ивановича.  Да Кузьма Иванович советует плевать и креститься на перекрестках,   будет   сбит с толку каждым раскольником и ни одного не обратит.                                        На днях   попалась   мне   книжка   Творений   Св. Отцов за 1847 год: в ней помещены стихотворения Григория Богослова.   Это решительный поэт!   Как  я   ему обрадовался! Советую Константину обратить на него внимание, и Гоголю также. Видно, как он наслаждается сам красотою образов и выражений.   Его послание к женщинам очень хорошо!.. Между прочим, он осуждает в женщине «ноги, идущие борзо».

9-го Августа 1849 года. Рыбинск.  Середа.

Наконец, я получил Ваше письмо в прошедшее Воскресенье. Как бы я ни хотел видеть Константина и заставить его проехаться, однако, по некоторым обстоятельствам, я не могу взять на себя пригласить его в Рыбинск теперь. Месяцем раньше—другое дело. Знаю, что он будет ломать себе голову и придумывать этому разные объяснения, но дело просто и, как скоро я оставлю Рыбинск, тотчас же объяснится. А потому прошу об нем и не ломать себе головы.                                                                               Из Петербурга ничего не получал до сих пор. Что-то привезет завтрашняя почта.

1849 года, Августа 13-го. Рыбинск.  Суббота.

Во вторник я писал к Вам о неприсылке Констан­тина. Теперь это препятствие устранено. Дело состояло вот в чем: уже с неделю господствовало здесь убеждение, что в городе холера; это и предположить было немудрено, потому что она чрезвычайно была сильна здесь и в прошлом году, и потому, что Рыбинск в беспрерывных сношениях с Петербургом.                                                                                               Еще накануне письма был у меня здешний городовой доктор, Фан-Дер Флас, хорошо мне знакомый, и удостоверил меня, что холера действительно есть, как в больницах, им заведываемых, так и в частной практике. Докторам велено было доносить Городничему о каждом новом холерном случае и т. п. Другой доктор, уездный Штаб-лекарь (их всего здесь два), на днях донес, что холеры решительно нет, и не было и что это все выдумки. Городничий послал эти два противоречащие донесения докторов Губернатору, который для решения этого вопроса прислал Инспектора Врачебной Управы. Тот на днях (кажется, третьего дня) решил, что холеры нет и не было и что Флас ошибся.                                                                                                         

Как бы то ни было, но это значительно подействовало на город, который теперь успокоился и развеселился. Поэтому, не решившись тогда приглашать Константина, зная его характер, я полагаю, что теперь ничто ему мешать не может. Я действительно думаю, что холеры по крайней мере теперь нет в городе. К тому же теперь настали такие ясные дни, отзывающиеся, правда, осенью, ибо утра и вечера очень свежи. Если Константин приедет, то мы отправимся с ним вместе в Пошехонь, куда я думаю перебраться недели через три. Впрочем, я считаю для него просто полезным прокатиться на дороге, если бы даже он и не захотел оставаться дольше. Мой адрес: на Моложской улице, в доме купца Андрея Миклютина.                                                                                                   Я хочу на днях отправиться на Юг... Вы уж думаете, на тот Юг, где теплее, где природа лучше... Нисколько. Югом называется лежащий к Северу от Рыбинска, верстах в 20-ти, монастырь или пустынь Югская; есть даже образ Югской Божьей Матери. Говорят, местоположение очень хорошее, и распорядок общежития напоминает собою Оптину пустынь. Сокращенно монастырь не называют иначе, как Юг или Юга... Думаю ехать туда на Успеньев день, с которым Вас, а равно и с окончанием поста, заранее поздравляю.                 

На нынеш­ней неделе проходил здесь слон,  подаренный   Государю от Бухарского Хана. Свиту слона составляют   несколько человек Бухарцев   и   чиновник   Оренбургской   губернии. Я ошибся, сказав, что он проходил. Он плыл; в Нижнем Новгороде его погрузили на тихвинку, так называется лодка или судно особой конструкции. На Рыбинской пристани он стоял сутки,   потому   что  здесь   запасались   хлебом. Кормят его бельм печеным хлебом, которого он съедает пуда два в день; да 20 фунтов сахару, да 10 фунтов масла.  Весь город ездил его смотреть, и я в Том числе.  Слона видел в первый раз: зверь довольно безобразный, но умный и кроткий. Из Индостана в Петербург!... Забавно то, что он во многих местах поправил дороги. До Нижнего он шел пешком и, как он очень труслив, то вступил на мост и почувствовал его жидкость, сейчас обращается назад.  Нечего делать: строят   мост крепкий, так чтобы слон не изволил опасаться! У него   есть для мостовой и полусапожки.                  Вечером того же   дня   эти   бухарцы были в театре, в   ложе,   где   отличался   «русский  геркулес или   Раппо,   жонглер   и   акробат   ярославский, Семен Ляпин,   долгое   время   по   страсти   изучавший   это искусство и показывающей удивительные опыты с   досужеством русской силы, сметливости и ловкости». Так  ска­зано было в афише. Видите, сколько веселых новостей! Из Петер­бурга ничего не отвечают. Я наконец вздумал, что глупо мне наконец находиться в таком постоянном ожидании от почты до почты, что, пожалуй,   можно   так   прождать годы и что именно то, чего сильно ждешь и  хочешь,— нарочно не случится, и потому откинул уже всякую мысль о возможности избавить себя от своего   скучного   поручения. Рассчитав все, я полагаю, что, при благоприятных обстоятельствах, к зиме будущего 1850 года я должен покончить с Ярославской губернией. Теперь думаю—из Рыбинска в Сентябре попасть   в   Пошехонье;   из   Пошехонья в Октябре прямо проеду в Углич, минуя Мышкин и Мологу; а в Ноябре, в конце, возвращусь в Ярославль, где останусь Декабрь (съезжу только к Вам на Святки), Январь и в Феврале отправлюсь на ярмарку в Ростов и останусь там месяца полтора. В Марте вернусь в Ярославль, покончу с ним, потом летом разделаюсь с Любимом, Даниловым, Мологою и Мишкиным, осенью все недоделанное доделаю и—конец. Но какая скука, Боже мой! Хоть бы один город отделать разом, а то теперь у меня нет ничего конченного.          

Вы спрашиваете меня об этой, часто упоминаемой мною операции. Я, кажется, уже отвечал Вам, что она заключается в присоединении целого раскольничьего города Романова-Борисоглебска к Православию посредством собственного их от себя прошения. Проще сказать — те новые путы, которыми сам себя удавливает подлый здешний раскол; мера дипломатическая, правительственная, но уже оказывающая благодетельные последствия и теперь. Вам это все непонятно; чтобы понять это все, надобно взвесить все местные, даже случайные обстоятельства, которыми мы сумели воспользоваться, на­добно прочесть мои рапорты Министру, которые, без моих толкований, едва ли будут Вам понятны. Эта мера совершенный сюрприз Министерству, и не знаю, одобрит ли оно ее.        И бешусь, что не получаю оттуда никакого сведения. Что же касается до городского хозяйства, то рабо­таю я ужасно много, да работа как-то не скоро идет. Рыбинск начинает пустеть, и в августе месяце все отправки кончатся.           

Недавно получил я письмо от Графа Д. Н. Толстого (чиновника нашего Министерства) из Воронежа. Он пишет мне между прочим, что там, в apxиерейском доме хранится карета св. Митрофания, деланная заграницей, великолепная и с какими-то особенными лежачими рессорами. На боках кареты изображены Амуры, Купидоны, Венеры, Грации и т. п. мифологические изображения во всей красе. Граф Толстой предполагает, и это очень вероятно, что карета эта была подарена на смех  Петром Великим. Подарок был принят, - святой Епископ мог и заочно ее принять, но, как видно, ни он, ни приемщики его ни разу не употребляли эту карету, потому что не разбилось и стекла, а подгнившие колеса доказывают, что они стояли, не вертясь, на одном месте.

20-го Августа 1849 года.  Суббота.  Рыбинск.

Вот теперь уже несколько почт сряду получаю я Ваши письма. — На нынешней   неделе   я не получил   никаких бумаг,   ни   писем   из Министерства; впрочем, я уже и перестал ждать, а теперь думаю только о Том, чтобы ско­рее выбраться из Рыбинска, который мне ужасно надоел, и отправиться в Пошехонь.   Там необходимо   мне будет съездить к одному помещику,   Соковнину,   знающему всю подноготную о Пошехонских лесах, в пошехонский Андрианов   монастырь и в какую-то   пустынь,   верст 40  за Пошехонье. Кстати о пустыни. В Понедельник, в Успеньев   день   ездил я в   Югскую   общежительную   пустынь,  верст   18 от   Рыбинска.   Порядок   и благочиние   всюду. Это вообще свойство общежительных монастырей, где ни­кто   не имеет   своей   собственности,   а  все,   начиная   от куска   хлеба до последней   рубашки,   выдается   из   общей монастырской казны. Все братья имеют какое-нибудь определенное   занятие на пользу   монастыря,   который   довольно богат   своей   казной, за то и  обстроился   в последние 15 лет очень изящно и богато. Устава никакого нет, кроме общего, существующего   для всех  церквей, с тою разницею, что здесь   он   с большею   строгостью   соблюдается; так например, обыкновенная всенощная продолжается там 6 часов сряду. Игумен   очень   строг и не позволяет   выкинуть ни полстрочки. Вы не увидите здесь ни жирных монахов, ни суетни в церкви. И это общий характер и в Оптиной общежительной   пустыни  (в Калужской губернии) и в Саровской...   Отстоявши  обедню,  я  вместе со всеми гостями   мужчинами   приглашен   был   к   Игумену,   отцу Варфоломею,   который  почему-то   оказывал   мне особенное внимание;—после небольшого   угощения   (это был их хра­мовой праздник) отправились мы   в трапезу,  где усадили меня подле Игумена. За трапезой царствует   совершенное молчание, никто не смеет говорить, никто не приступает к пище прежде Игумена, который крестится и подает знак пред каждым блюдом. Во время обеда читается с кафедры что-нибудь из священных книг. Едят медленно, без жадности. Впрочем, обед был хоть куда. После обеда довольно продолжительный молебен; затем Игумен опять позвал к себе, подарил образок Югской Божьей Матери, несколько просфор, разные изделия монастырского токарного ремесла и отпустил нас.                     

Обитель эта существует по имени уже более 200 лет, но в настоящем смысле — не более 70-ти. Основал ее в XVII ве­ке Киевский монах Дорофей, которому явилась икона Богородицы. Монахи почитают Дорофея святым, говоря, что если он не прославлен, так потому, что не хочет сделать обитель первоклассным монастырем и лишать ее уединения. — В монастырской гостинице, где, как водится, все даром,— изволь только по усердно жертвовать в пользу монастыря. Гостинный монах, отец Серафим, предложил мне икону своего изделия. Я принял охотно, думал, что она стоит безделицу, а расплачиваясь при прощанье, должен был дать за нее шесть рублей серебром! Делать нечего. Обе иконы и третий образок, купленный мною здесь на ярмарке, посылаю Вам, милая моя Маменька, вместе с поленичьим вареньем. Из них маленький образок  Югской Божией Матери - освященный.—За то отец Серафим утешил меня, сказав такую глупость, что я с полдороги все хохотал. Прощаясь, он говорил: сделайте одолжение, посещайте наш монастырь, не лишайте Бого­родицу Вашего к ней расположения, а уж я Вас не оставлю в своих святых молитвах. Как бы то ни было, но в этих общежительных пустынях гораздо отраднее быть, нежели в монастырях обыкновенных.                                                                  

Показать бы коммунистам эти христианские фаланстеры! Велико значение монастырей, хранящих подле суетливой жизни идеал другой, совершеннейшей жизни, строгой тишины, неизменимо-ровное течение дней. Но все же, повторяю здесь, не для монастырей и пустынь только явилось христианство. Теперь о другом.                                      На днях на здешнем театре давали  Ревизора. Я отправился смотреть. И актерам и зрителям до такой степени было смешно видеть на сцене сей те лица, которые сидят тут же и в креслах (напр. Городничий,  судья, уездный учитель и т   д.), что актеры не вы­держивали   и   хохотали   сами   вовсе   не у места,   а потому и играли   плохо,   исключая   Осипа.   А зрители  хоть   и смеялись, — да ведь все свои!   Всякий   друг  про друга  знает, что он берет, и считает это дело весьма естественным. Вот этим скверно  в уездных и даже   губернских городах.   Bсe   берут,   нет   другого  общества,  и поневоле делаешься   снисходительным,   говоря,  что этот берет не так,   как   тот,   легче и т. п.   А по-настоящему   никому из них и руки подать нельзя! Даже мне иногда совестно колоть им собой глаза.                                                                      Впрочем, здесь, как я Вам писал, был один честный человек, Городничий Деев, теперь в отставке. За то он известен   был,   как некое чудовищное исключение, неслыханное диво и дрянной городничий.                                                                               Самарин   едет в Симбирск?..   Так   вот чем все это разрешается!   Оно хоть и не   мешает   ему послу­жить в Губернии, но право, как-то грустно. Значит, не очень   везет!..   Я хоть и не   очень   жду   Константина,   но все  же   не   совсем   отбросил   ожидание;   к   тому же   до Вторника недалеко.

30-го Августа 1849 года.  Рыбинск.

Поздравляю Вас со вчерашним и нынешним праздником. С последней почтой я не получил от Вас письма, впрочем,   и   не   ждал,   потому   что   уже несколько почт сряду   приходили   Ваши   письма.   Из Петербурга получил официальную бумагу   от   Министра о назначении мне помощника, какого-то Эйсмонта,   который еще не прибыл, и частное письмо от одного Начальника Отделения, который сообщает мне за достоверное, что Министр чрезвычайно доволен   моими  действиями,   однако же   мой   рапорт  держит покуда у себя и распоряжений никаких не сделал. Назначение мне помощника ясно показывает, что вовсе не предполагают освободить меня от этого поручения. Впрочем,   я   уже приучил себя к этой мысли.                                                                                     О Гоголе я могу Вам сказать кое-что утешительное. Только предваряю, что это секрет, и если  Вы как-нибудь его не удержите, то вся вина обрушится на меня. Я получил на днях письмо от А. О., которой до смерти хочется разболтать свой секрет, но говорит, что не велено, однако же, кое-что сообщает. Гоголь читал   ей   второй   том   Мертвых Душ, не весь, но то, что написано. Она в восторге, хоть в этом отношении она и   не   совсем судья.                                                                                        «Как жаль, пишет она, что я не смею Вам   проболтаться  о Муратове, Элабуеве, Улиньке, Чаграповой, Генерал   Быстрищеве»... и еще какая-то фамилия, которую я не мог разобрать. Говорит, что первый том перед  тем, что написано и что только на­бросано, совершенно побледнел.                                                                                                             Может быть,  Константин и махнет рукой, но я просто освежился этим изве-стием; нужно давно обществу блистание Божьих талантов на этом сером,   мутном   горизонте.   Атмосфере необхо­димо разрушиться громом,  блеском и молнией великолепного Божьего дара!.. Я прошу С-ву проболтаться совсем. Только Вы,   чур  молчите. Если это дойдет до Гоголя, то он рассердится на С—ву и на меня. Нельзя сердиться на Гоголя, что он Вам не читал Мертвых Душ. Он видит в настоящее время,  что Вы и Константин мало за­ботитесь о его производительности и не ждете от него ни­чего; даже не видит уважения к   прежним проявлениям своего таланта.—Впрочем, я уверен, что Вы, милый Отесинька, обрадуетесь этому известию, да и Константин тоже.— Моя болезнь   прошла   или  почти   прошла.   Нынче   Царский день,   и   я   отправляюсь   в   Собор,   а потом на званный обед к одному купцу.

1849 года,  Сентября 3-го.  Суббота. Рыбинск.

Вот и Сентябрь. Поздравляю с осенью. Впрочем, первые дни Сентября смотрят лучше, чем последние Августа; воздух мягче и теплее, по крайней мере, здесь. В Четверг получил я Ваше письмо от 29-го Августа. Вот забавно: мы друг другу сообщаем один и тот же секрет! Я говорю о Гоголе. Требование его, чтобы Вы не писали о Мертвых Душах даже мне, совершенно нелепо и не имеет никакого основания, а потому прошу Вас и не слушаться его. Напишите мне обо всем подробно; одна ли глава написана или несколько *).                 

На нынешней неделе был я на четырех купеческих обедах. Во вторник 30-го Августа был зван   на   пирог к одному купцу  первой гильдии и Почетному Гражданину  Александру Алексеевичу  Попову. Это старинный купеческий род, который в первой гильдии записан уже лет 70. Впрочем, Попов вовсе не из первостатейных   богачей.   Он очень   порядочный   человек, не без образования; ходит   хоть и в немецком  платье,  но добр и благотворителен   больше, чем  прочие   Рыбинские дородные бородачи.  Он был именинник, а потому и созвал всех на пирог, т. е. на обед  же, только   не совсем полный. Дать же настоящий обед он не мог, по­тому что другой купец, Наумов, бывший накануне, 29-го Августа, именинником, по   случаю   постного   дня (усекновение главы Иоанна), созвал всех к себе на обед 30-го.                                               Итак, в  12-м часу был завтрак или почти что обед у Попова, а в  два  часа   обед   у   купца   второй   гильдии Ивана   Андреевича   Наумова, богача   страшного,   немножко раскольника, наружности самой простой. В этот день рас­творились ворота, которые   заперты   почти круглый год, и отперты верхниe, парадные покои, всегда пустые и запертые. Русский, т. е. настоящий купец, наитщеславнейшее созданиe, никогда   не   роскошествует   для себя   собственно, для своего удовольствия, а только для показа другим. От того такое неприятное впечатление и производят роскошные убранства комнат. Эта чистота, эта неизмятость мебели, все это свидетельствует Вам, что комнаты не жилые. Разумеется также, что все это безвкусно; мебель, выписанная из Пе­тербурга, обитая штофом, без пружин; задние спинки или ножки стульев, словом, где не очень видно,—все это под­крашено.   Часа два сряду, не  торопясь, собираются   гости; все это чинно, скучно,  холодно.   Наконец   садятся все за обед, который продолжается часа два или три. Хозяин не садится, а беспрестанно обходит гостей и потчует вином.

 *) В письме от 29 Августа, отец пишет Ивану Сергеевичу: «Не могу  долее скрывать от тебя нашу общую радость: Гоголь читал нам первую главу  2-го тома Мертвых Душ. Слава Богу! Талант его стал выше и глубже. Мы обещали ему не писать даже и к тебе; но нет сил молчать. Глава огромнейшая. Чтение продолжалось час с четвертью».

\

Тут вы говорите, что хотите: он не отвяжется, а повторяет пожалуйте, с легким произношением на о (как вообще в Ярославской губернии). Вы говорите ему тысячи причин, почему вы отказываетесь от вина, доказываете, что после сладкого кислое не годится и пр. и пр. Он выслушивает терпеливо, а как скоро кончите, говорит опять: пожалуйте; нечего делать, с досадою подставляешь бокал.                                                                     Ра­зумеется, что во время обеда главную роль играет стерлядь. Каждый из дающих обеды старается превзойти друг друга в величине и достоинстве стерляди. Шекснинские стерляди действительно, говорят, лучшие. — После обеда остаются очень недолго: для дворян и для некоторых из купцов есть особая каморка, где курят. Перед самым отъездом непременно заставляют опять выпить по бо­калу. Это называется здесь почему-то: посошок.                                                                                                       У Наумова после обеда даже вышла хозяйка (лет 50-ти), с лицом, испорченным от употребления белил и румян в молодости; она тоже высыпала гостям весь скуд­ный запас купеческих приветствий: «пожалуйте, покорно просим садиться, благодарствуйте, просим быть знакомыми», и опять «пожалуйте», раз 15. Наконец, после поклонов, приветствий и поклонов, вырываешься вон, на чистый воздух... Таким образом, в этот день мы обедали два раза или полтора раза. А отказаться нельзя, особенно важ­ному Чиновнику; почтут за величайшую обиду. Это служба в своем роде. На этом обеде замечательно было то, что подле меня сидел седой старик, с длинною, седою бородою, также купец первой гильдии и Почетный гражданин, Федор Ильич Тюменев, раскольник. Против него сидел сын его, в немецком платье, во фраке, с бритою бородою. За то отец его на петлице своего зипуна или длиннополого кафтана (но вовсе не сюртука) носит крест, исходатайствованный ему Графом Клейнмихелем, перед которым он подличал бесстыдно. Оба хороши, но отец гораздо умнее. Этим не кончилось. Попов, не имевший возможности дать полный обед 30-го, дал обед 1-го Сентября, все в зачет именин. Опять та же история, с тою разницею, что комнаты Попова жилые, что глаза отдыхают, видя рояль, что Попов сидел сам за столом, изредка вставая для угощения  и не приставал к гостям так бессмысленно; что вместо стерляди у него был исполинский осетр; что сигары и папиросы были у него порядочные, потому что он сам курит.                               

На другой день, 2-го сентября, был именинником Голова и дал также обед, который был повторением Наумовского, как и хозяева оба—одного покроя. Таким образом на нынешней неделе я одолел четыре купеческие обеда. Ка­жется, это должно служить Вам лучшим доказательством моего здоровья.                                                                                          В четверг вечером был здесь пожар, грозивший опасностью всему городу. Я был в театре, куда пошел — по убеждению — принять участие в судьбе одного бедного актера. Давали Людовика XI или Заколдованный Дом, трагедию в стихах, перевод Ободовского. Кончился первый акт; в антракте—вдруг пробежала весть, что пожар. Думали, что в театре, и все бросились вон. Но выбежав к подъезду и узнав, что пожар не в театре, а в городе, все этому так обрадовались в первую минуту, что воротились было в театр дослушивать пьесу. Но, ра­зумеется, сейчас обдумались и разъехались, потому что было не до забавы. Пожар был на той улице, где жили и актеры, которые, узнав это, бросились опрометью домой спасать имущества. Тут была самая трагикомическая сцена. Актеры выбежали в тех самых костюмах, в каких были, нарумяненные и набеленные. Людовик XI в шелковых чулках тащил какой то сундук. Графиня Сент-Альмар, навернув на одну руку шлейф, другою волокла перину и тюфяки...                                                             Пожар был силен; загорелся один деревянный  дом, и как около него строение все было де­ревянное, а ветер был отчаянный и дул прямо на город, то опасность была великая. Однако же окружающие деревянные постройки успели сломать, а тут помогли и березы, потому что маленький садик отделял этот двор от другого строения. Полиция и народ отстояли, и другие слабые места и таким образом спасли город. Я, разумеется, тотчас же из театра побежал на пожар и оставался там до окончания. В Рыбинске пожары очень редки; но если бы случился другой ветер и понес огонь на хлебные амбары, то от этого бедствия потерпела бы вся Россия. Я заметил одну суеверную   примету: при начале пожара, впрочем, когда уж  он был довольно силен, с разных сторон бросили   в горящий   дом яйца. Это делалось для того, как я узнал после,   чтоб огонь горел на одном месте; яйца же  бросаются   освященные, оставшиеся от Пасхи.                           

На другой день после пожара, так как все окончилось благополучно, театр дал даровое представление, начав его со 2-го акта пьесы, на котором пре­рвался прежний спектакль. Вот видите, сколько происшествий в течение одной недели...               

Вы спрашиваете меня, когда я выеду из Рыбинска. Я намерен выехать в по­ловине сентября, но Вы, во всяком случае, продолжайте писать в Рыбинск впредь до моего письма, в котором будет сказано: адресуйте в Пошехонь.                                        Г. Эйсмонт еще не приезжал. Вот и война кончилась! Гвардия только про­гулялась, а армия совершила блистательную кампанию. Что будет с Георгием это меня очень занимает.

10-го  Сентября 1849 года.  Суббота.

Кажется, Вы получите это письмо в самый день рождения Надечки; поздравляю Вас, поздравляю ее и всех. С последней почтой я не получил от Вас письма.                                   В последнем письме своем Вы пишете, милый Отесинька, что Гоголь опять к Вам приехал в деревню: не вторая ли это глава «Мертвых душ»? Что Вам сказать нового? Я на будущей неделе собираюсь ехать; во вторник напишу Вам, как распорядиться письмами, а до того времени адресуйте в Рыбинск. Из Петербурга никаких бумаг особенных не получал и писем не имею. Да и до меня ли теперь там. Тут Венгерцы, тут смерть Великого Князя Михаила Павловича. Жаль Великого Князя. Это был че­ловек с сильным убеждением в святости долга и, ко­нечно, один из лучших служак.                                 Ну что Московские слухи о приезде Георгия в Москву? Не сбылись, видно!                        На нынешней неделе была маленькая тревога в городе. Открыты два неудавшиеся поджога, и поэтому общество или городская община учредила караул и назначила из среды себя Смотрителей; в течение семи дней были два собрания общества. Это те же сходки, только градусом выше. Сход­ка — в избе или на улице; здесь — в «общественном зале», там крестьяне, здесь ремесленники, мещане и купцы. Там  главный — староста, здесь — Городской Голова; сходка шумна  и криклива, здесь важно, тихо и чинно; позволяют себе говорить только старики, и человек без проседи в волосах считается чуть не мальчишкой.                                

Разумеется, что куп­цы — богатые и седые — имеют значение каких-то патрициев. Я задал им вопрос:  что должно Правительство, уважающее голос целого общества, признавать выражением этого голоса? Например, общество властно установить новый сбор денег или тому подобное, равной важности. Правительство, утверждая приговор, не противоречить этому, предполагая, что это желание всего общества, и если оно согласно, то Правительству заботиться тут об устранении излишних поборов нечего. Но иногда случается, что часть общества этим недовольна и говорит, что это приговор не обще­ства, а только некоторых  лиц.       

Они долго толковали (я  впрочем, не был сам на собрании) и решили: только тот приговор почитать общественным, т. е. выражением желания всего Рыбинского общества, который подписан не менее 100 человеками. Размер довольно большой, как хотите. Это не депутаты, а все общество. Замечательно, что в числе 100 они положили: 70 купцов и 30 мещан (если же приговор составляется по делам одного мещанского общества, то 60 человек мещан). Числительно — купцов против мещан в 4 раза меньше в г. Рыбин­ске; но мещанин — человек более кочующий и не столько-оседлый, как купец. Мещанин — в отлучках по паспортам, в услужении, в звании приказчика у купцов и по бедности своей готов, если бы было нужно, подписать всякий приговор. Купец самостоятельнее, независимее и упорнее. Более гарантии в том, что купцов должно быть 70, а не 30; не легко будет тогда Губернатору или кому либо другому составлять приговор будто от лица целого общества. О несогласии же остальных, кроме 100, о боль­шинстве голосов и прочее не было даже и речи. Есть по­словица, «семеро одного не ждут» и этот один беспрекословно признает власть семерых, и в этом единство.                                                   Можно бы   подумать,   что   перевес   купеческих голосов часто может быть ко вреду   мещан.  Но мещане велико­душно доверяют купцам, говоря: вы нас не обидите, мы знаем. Во всяком   случай   все   это   довольно любопытно. Сообщите это Хомякову. Мне   кажется, что в сословиях, принадлежащих к земщине, общинное начало не умерло; хотя во многом искажено, переодето, но живет.                                            Мы же,  потомки служилого сословия, издревле наследовали и наследуем другой характер;   не  привязанные к месту, бояре переходили от одного князя к другому, пока не получили наконец общегосударственное, а не местное значение. Так и теперь. Впрочем, это статья долгая, и распространяться о ней решительно   некогда. С нынешней   почтой отправ­ляю более  10-ти казенных отношений и рапортов.

13-го  Сентября 1849 года.  Рыбинска.

Сейчас явился ко мне г. Эйсмонт, мой помощник, слава Богу! На этой неделе уеду с ним в Пошехонь, а потому Вы пишите уже в Пошехонь прямо. Теперь уже реже буду я получать письма вообще, потому что в Пошехонь, кажется, всего раз в неделю приходит почта.                    

Из Пе­тербурга на счет раскольников ничего не пишут, а хозяйственным Департаментом я доволен: уважил все мои представления.                                                 Не пишу Вам больше, а с будущей поч­той пришлю письмо подробнее.

17-го  Сентября 1849 года.   Суббота. Рыбинск.

И с нынешним днем именин и с будущим 20-м сентября поздравляю Вас и всех наших. Боже мой, как скоро летит время: мы близимся уже к концу сентября, который нынче довольно скверен. Что сказать Вам нового? Пишут секретно из Петербурга, что открывается поручение по раскольничьим делам в Черниговскую губернию, и что хотят меня послать туда с тем, однако же, чтобы по окончании Черниговского поручения воротиться вновь к трудам по Ярославской губернии.                      Впрочем, это только одно предположение насчет меня, но что есть важное дело по Черниговской губернии, — это верно; знаю я и то, что посылать им некого. Если это состоится, то я буду очень рад проездиться по Черниговской губернии; жаль только, что зимою, но и зимою отрадно знать, что находится в хорошей, теплой стороне. К тому же Черниговская губерния будет поинтереснее Ярославской, да и поездка туда будет более походить на путешествие, чем здесь. Сам я ничего об этом не просил и не прошу: как сделается, так пусть и будет... Однако же это секрет, и прошу Вас держать это в секрете.                                                             

Результата же по своим действиям Ярославским относительно раскольников — никакого со стороны Министерства не вижу. — Что это сде­лалось с моею памятью? Решительно не помню, что я Вам писал в последний раз и писал ли я Вам о Попове купце? Кажется, нет.                                                                                                       

Можете себе представить, что это человек, разделяющий наши убеждения сознательно во всей полноте. Как-то мне случилось разговориться с ним (а он человек скромный и даже робкий) и я удивился, услыхав совершенно знакомые и близкие сердцу речи; я нашел у него Московский литературный сборник, обе части; Москвитянин, Северное Обозрение. Мало того, меня поразило то, что он бранит Погодина и Шевырева, хвалит Статьи Сборника, Хомякова.                                                      

— Откуда взялось у Вас это направление? спросил я.                                                  

— Я обязан им частью своею при­надлежностью к купеческому сословию, частью историческим занятиям и большею частью чтению, Московской Литературе, Сборникам.        

Вот они — невидимые плоды! Попов — Почетный Гражданин и купец 1-й гильдии, человек лет 30 с лишком, худой, как скелет, чахоточный, высокий, так что страшно смотреть, бледный, с черною бородою, не совсем русской, и в европейском платье. Платье носит он по привычке. Так носил, может быть, его отец; к тому же платье надевают некоторые и потому, что избавляются в нем от грубой и нахальной фамильярности благородного российского дворянства. Человек он очень не глупый, религиозный и добрый, как редко встречается. Мне известны тайные его благотворения, о которых никто не знает, делая которые, он требовал одного — тайны...                                Сильно проникнутый тем же убеждением,  какое носим  и мы,  он  постоянно мучится и страдает, видя, что все спешит наперекор туда, где нам  видится пропасть.  Он приставал ко мне, зачем не издается журнал, и взял  слово с меня, что если будет издаваться журнал  или   Сборник, то непременно на его бумаге. У него есть бумажная фабрика  в Угличе; сам он Рыбинский купец.                                                           Я подарил ему сейчас (он только что ушел) Константинову драму,—да и познакомился я с ним только 30-го Августа, а узнал его всего дней  10. Но он только один и есть.                                                                                                                Есть и другой, хоть не Рыбинский, а Ярославский,   купец   Щербаков.   Я   его   не   знаю, но нынче только мне сказали, что он очень желает со мной позна­комиться, читает Сборник и занимается Славянскими наречиями,—но сын раскольника, чуждый связи с Церковью, связи, передаваемой с детства воспитанием, — и в тоже время слишком просвещенный для участия в заблуждениях раскола,—он, по отзыву Попова, совершенно не имеет религиозных убеждений.                                                                         Вчера был здесь Губернатор, который приезжал на одни сутки. Он прискакал отчасти для того, чтобы видеться  со мною вследствие  одного  обстоятельства, отчасти для распоряжений по Рыбинску. Дело в том, что в городе  были  три покушения на поджог, не удавшиеся, но встревожившие   жителей,   которые и учредили   караул. По важности   этих   обстоятельств   для   Рыбинска я должен был донести об этом Министру и собственно с целью, чтобы   улучшить   бедственное   состояние Полиции, пожарной команды и пожарных инструментов. Копию же с рапорта послал Бутурлину из чистой любезности; Губернатор приехал, взял на себя   расход, превышавший его власть и послал в Москву за тремя новыми трубами, а я попросил в Министерстве утвердить расход. Таким образом, что-нибудь да сделалось, а прежде тянулось  годы. Пожар в таком городе, как Рыбинск,   может иметь последствия  важные,  по вреду   своему, для всей  Волжской хлебной торговли: здесь в амбарах  хранятся миллионы кулей хлеба! А пожарной  команды выезжает в дело всего 14 человек, трубы же все — деланные   лет за 20  и более. Впрочем, это ни для Вас, ни для меня, по сделании дела, не интересно. Градской Голова, разумеется, дал обед Губернатору, на котором был и я. Я смотрю, что он повесил нос и так грустен... Оказалось, что представ­ленный за действия свои во время холеры к медали, Голова получил только благоволение. Бедный не спал всю ночь. «Я, -говорил он мне,- пожертвовал в прошлую холеру (в 1848 году) три тысячи рублей серебром, что стоит медали»... Теперь и благотворить уже отказывается. А ведь очень добрый и хороший человек. Что тут прикажете де­лать: не надо было возбуждать тщеславие.    Помощник мой Эйсмонт приехал. Это уроженец Западных губерний, служащий у нас в Министерстве, очень порядочный мо­лодой человек, который может быть мне много полезен, когда приучится к этим делам.

1849 года,  Сентября 24-го.  Суббота.  Поиехонье.

Вот я где! Бог знает, в какой глуши! Будь это лето, так я бы радовался этому, а теперь, осенью и в грязь,— куда как несносно жить в запертой комнате. Хуже всего то, что почта приходит только один раз в неделю. Вчера она не привезла мне ничего от Вас: стало быть, придется ждать целую неделю; впрочем, не было писем и из Петербурга, а пришло только одно письмо: из Бессарабии. Из Кишинева в Пошехонь! Разумеется, оно ад­ресовано было в Ярославль и шло ровно 20 дней...                              Я выехал из Рыбинска в прошедшее Воскресенье, вечером, часу в 10-м, и направился по проселочному тракту через Волгу: здесь расстояние всего 60 верст, а почтовым трактом вдвое больше. Дорогой переменили лошадей в какой-то странной по названию деревне «Демонское». Разумеется,  это название не русское, а должно быть финское или чудское: здесь таких названий премного, напр. озеро Неро, реки: Вогода, Тологда. Печегда, Шехонь (или Шексна). Утром приехали мы в Пошехонь или в Пошехонье, как значится оно в официальных бумагах. Сначала долго возились с квартирой, потому что приготовленная нам оказалась совершенно неудобною, хотя и называется гене­ральскою, и я приказал сыскать, т.-е. нанять другую, что и было исполнено. Наконец, мы переехали в дом к какому-то мещанину, где всего три комнаты, кривые и косые, но по крайней мере жилые и теплые.                                           Прежде всего, меня поразила   совершенная   противоположность   этого   города и нравов   жителей — Рыбинску.   Из Рыбинска   приезжаешь сюда, как из столицы. Я это говорю не относительно наружного вида города, а характера его.   В Рыбинске   npи въезде чиновника не происходит никакой тревоги; здесь же все это дрожит, трепещет, чуть   не поддерживает   под ручку, когда идешь, так что не знаешь,  как  с ними и быть.   В тот же   день  налетали   ко мне чиновники разных ведомств,  вовсе не нашего министерства,  безо вся­кой нужды,  в мундире.                                                           Сажаешь их,— отвечают:   «я и постою». Простой же народ здесь как-то груб и дик. Пошехонский уезд составляет совершенное исключение из общего определения Ярославской губернии. Он хлебороднее  других, и крестьяне здешние более остаются дома, не так, как в прочих уездах. Можно было бы думать, что он от этого нравственнее и лучше.  Нисколько. Мне кажется даже, что здесь уже другое племя, население, одинаковое с Вологодским;   избы у них большею частью курные, сообщение, даже между собою, трудное, церквей и священников мало, а раскольников тьма, более упорных, чем в других местах, однако же не фанатиков; наконец, леса и леса, огромные, глухие, сообщающееся с Вологодскими и идущие чуть ли не до Архангельска,—способствуют другому воспитанию.                                                                                                                                  

Егo купцы и мещане здесь самое скверное народонаселение.                             Принявшись за дела, я скоро был обдан чаном лжи, клевет, ябед, кляуз,  ссор, споров, тяжб, исков, доносов, сутяжничества и всякого дрязга. Едва ли найдется здесь купец   или  мещанин, у которого бы не было   тяжебного дела! Всякая мещанка смотрит так, как-будто она лет 20 служила в Магистрате.  При последних выборах из баллотировавшихся в городские Головы не нашлось ни одного, который бы не бывал под судом. Все  друг с другом в ссоре; существует даже слово особенное: «Свод-закончик», т. е. знающий   хорошо Свод.   Что   заведет   один  Голова,   то   преемник   его   разделывает.   Общественных Собраний почти никогда не бывает и вообще общинное на­чало не сильно. Я нашел даже в делах то, чего не находил в других городах: велено было спросить обще­ство, согласно ли оно такого-то уволить от службы по уважительным причинам: часть общества согласилась, дру­гая—нет и составили два приговора. В Рыбинске и в случае несогласия не составят подобного акта, свидетельствующего о разъединении, а несогласные просто не подпишут, не отмечая своего несогласия, или же согласятся. Впрочем, Губернское Правление, служащее посредником в этом случае, разрешило спор Пошехонцев по собственным, справедливым соображениям. Зато нигде так не соблюдаются формы, как здесь. Да и нельзя иначе: всякий боится доноса и придирки.  

Ни в одном   из ревизованных   мною   городов не соблюдаются  так все эти законные правила, до самой   мелочи.   Например,   торги.  В прочих городах торги   на продажу   городского   поземельного участка, на подряды — собственно   по  городу—безуспешны: в Рыбинске прежде всего потому,  что есть занятия торговые, более прибыльные, в других местах — Бог знает отчего. Здесь же напротив: цена на торгах надбивается в 20, в 30 и более раз. У всякого есть свои приятели, которые являются на торги безо всякой нужды, только что­бы  насолить   ему.   Просто   даже   смешно  читать   торговые листы, потому что мне уже известны отношения торгующих между собою.—Городничий здесь Беляев, человек слабый, старый и, по выражению  Стряпчего,   бескорыстный  почти! человек;   Стряпчий —битый, колоченный и откуда-то уж раз выгнанный.                              

Объясните теперь, почему это; почему в Рыбинске с его 25-ю трактирами, с его беспрерывными  сношениями с Петербургом, с его некоторою развращен­ностью в особом смысле, столько единодушия, здравого ума и, так сказать, вежливости. Они сами говорят про себя: мы народ вежливый; кроме того, в Рыбинске, не смотря на заботы о нем Правительства, меньше всего со­блюдаются законные формы гарантии и недоверчивости. — Тут могут быть разные причины: 1) единство направления в торговле, довольство с чувством силы и независимости, денежная самостоятельность, заставившая Правительство уважать себя и откупившая себе свободный голос. Главное: довольство. Рыбинск счастлив и имеет счастливую будущность, а счастье всегда  делает   человека лучше и склончивее;  2) долгое управление умных Голов, снискавших себе уважение общества и всякие отличия от Прави­тельства,   Голов,  которые   и по   сдаче   должности  призы­ваются на совет,  имеют  сильное влияние.  Разумеется, и там есть партии, но они стараются скрыть это.  Здесь же нет и не было порядочного Головы. Некоторые Пошехон­цы, поумнее   других,   говорили   мне,   что   недостает им человека, который бы умел править ими; другие не хотят слушать   своего   брата и охотно повинуются   власти Прави­тельственной. Я всегда не любил общих категорических определений о нравственности жителей, но должен сознаться, что их нельзя не принять.   Например,  про Романовцев говорят, что там народ   плут;   про Мологу—сутяги; про Пошехонь:  «народ грубый». В Мoлoге, гoвopят, сутяжничества еще   больше, и каждый мещанин   ходить с листом гербовой  бумаги за пазухой.   Мне   всегда   казалось, что делать подобные  определения   опасно,   что черта, при­писываемая такому-то  месту,   временная или случайная, но нет; кроме обычая внешнего, есть характер наследственный, есть и в людях   порода, от влияния   которой,  само собою разумеется,   каждый  может   освободиться не только чисто-христианским   просвещением,   но и образованностью Mиpcкою.                    

Город беден,  потому что отдален от трактов, от  большой   дороги,   пролегающей   через   всю Яро­славскую губернию  от Волги.  Но впрочем,  при другом характере жителей, он мог бы создать себе прибыльную деятельность.                                          В 10-ти верстах от Рыбинска, 20-ти или 30-ти от судоходной   Шексны, с рекою   (Югожей),   впа­дающею в Шексну и в полую воду свободною к сплаву барок.            Пошехонь может еще похвалиться своим выгодным положением.   Но что тут делать.  Все мои хлопоты об увеличении   городских  доходов и об   устройстве городского хозяйства будут решительно безуспешны  при таких нравах жителей... Остается только ухватиться за одно предложение   некоторых   купцов,   не   выработанное   ими, оставленное   ими по общему   нерадению   к общей   пользе, по занятию   ябедами и тяжбами,   это соединение   реки Соги  посредством   разных рек и канала  с Сухоной, с Вологдой,  с Архангельском... Буду писать  об этом хоть, разумеется, и не добьюсь  успеха. — Приход   здесь   всего один:   собор с теплою   церковью, и еще   с кладбищен­скою, в которой служат только летом. Строение большею частью   деревянное,  но на главных   улицах   довольно чистое.                            Если бы Вы знали,   какая тоска!   На дворе дождь,  ветер, холод,  слякоть, грязь;  выйти нельзя, стихи не пи­шутся, да и некогда среди этого дрязга ябед, которые при-  ходится разбирать; да и места нет: со мною теперь безотлучный спутник Эйсмонт.

                         

ФЛЕГОНТ  АРСЕНЬЕВ

 

РЫБИНСК И ЕГО ПРОИЗВОДИТЕЛЬНЫЕ СИЛЫ В ПРОМЫСЛАХ И ТОРГОВЛЕ

«Вестник промышленности», 1860г. Xт., № 12, стр. 185-199.

 

Рыба… 2.09.03, 4316.

 

Против устья Шексны, на пологом волжском берегу, стоит Рыбинск, главная станция, с которой торговля идет мелкими судами, по трем водяным сообщениям приволжского края, с нашею северною столицею. Пока сообщения эти не были открыты, Рыбинск был слободой; только в 1772 году сделали его уездным городом и придали торговое значение, образовавши центр, в который стекаются громадные транспорты хлебных товаров с нижних частей Волги. Торговый пункт этот имеет важное влияние на оживление и деятельность всей пришекснинской местности, сообщая ей тот промышленный характер, очерком которого мы занимались в прошедших главах. Вот причина, вызвавшая нас поближе познакомить читателей с торговыми силами Рыбинска (*), сперва внутренними, а потом и внешними.                                                        Постоянный прилив рабочего народа, съезд комиссионеров, приказчиков, хозяев, лоцманов, коноводов, различного рода спекулянтов и маклаков, обуславливают те широкие размеры внутренней торговли в Рыбинске, которая, от раннего утра до позднего вечера, кипит в пределах и за пределами города. Вечный шум и суетня, вечная хлопотливость и озабоченность – исключительные свойства местных и заезжих рыбинских обитателей, погрузившихся по уши в водоворот торговой деятельности. Там в пробеге спешат на пароход, сиповато просвиставший уже во второй раз, здесь с уханьем и припевом тащат якорь с макшана; тут бойкие саечники хлопочут о сбыте своего товара, нахально зазывая прохожих и наперерыв, друг перед другом, расхваливая свое искусство, причем, ловко, как-то с надковыркою, постукивают по нижней корке пухлой сайки, а около постоялых дворов неумолкаемо раздаются голоса цыган, сбывающих раскормленных шапшою машинных лошадей, иногда с поддельными зубами (особого рода ловкая промышленность пронырливого чернокожего народа). Беспрестанное шныряние легковых извозчиков, с припрыгивающими пролетками по разбитой мостовой, похожей на буераки зимней бойкой дороги, крики и песни сотни тысяч рабочих на судах и пристанях, скрип колес в дрогах ломовых извозчиков, громкие голоса продавцов, еще громчайшие покупщиков – придают Рыбинску характер постоянного базара, исполненного самой живой, хлопотливой деятельности об улучшении собственного благосостояния на счет другого. Само собою разумеется, что все это, большею частию совершается по ненормальным отношениям, с отсутствием правильных сделок торгового класса, между членами которого ощущается большой недостаток нравственных начал и отсутствие правильных понятий о моем и твоем, а пуще всего об общественной собственности.                                                                                Торговых заведений в Рыбинске, находящихся почти в постоянном действии, следующее количество:                                                                                                

       Мучных лавок и с другими хлебными продуктами – 45. Все они не отличаются особой частотой и тем прекрасным и удобным для покупателей устройством, какое мы видим в мучном лабазе у купца Крохоняткина, в Ярославле. Овощных лавок с колониальными товарами и москательных 20, погребов с виноградными винами – 5. Господстующая торговля в них идет фабрикованными винами из погребка ярославского купца Соболева, известного своим искусством в целой России. Лавок с красным товаром – 16. Галантерейных – 4, из которых одна (г. Серебренникова), пользуется давнишнею известностью. Меховых и с другим готовым платьев – 8. Эти замечательны доходящим до высочайшей бессовестности запросом гг. торгующих, впрочем, знающий толк и цену в готовом платье может получить здесь очень хорошую вещь за недорого. Шорных лавок (*) Источниками для нас служили статистические данные, частью обнародованные (губ. Яросл. вед. 1857г.), частью являвшиеся здесь в первый раз; но горько убедившись на опыте, сколько можно верить импровизации статистических сведений, мы допускаем здесь все цифры не иначе, как после возможно строгой и добросовестной поверки.

-5, кожевенных – 7, шляпных, сапожных и с прочею обувью – 4. (Продажа сапогов киморской работы и с петербургским клеймом идет в Рыбинске в очень больших размерах, несмотря на всю непрочность этого изделия ). Железных лавок и с разными металлическими изделиями – 14, с деревянною посудою – 2, табачных – 19, посудных, книжных и образных – по одной. Книжная лавка состоит из перекупных на толкучем рынке разрозненных изданий, продающихся с веса. Жаль, что в таком многолюдном городе, каков Рыбинск, нет публичной библиотеки. И читателей, и читательниц, без сомнения, нашлось бы много, если б явился кто-нибудь из доброхотных ревнителей на пользу доброго и полезного упражнения ума, учредив что-нибудь вроде вятской книжной библиотеки. Хлебных лавок – 29. Саечных и с ситными – 16, рыбных – 5, мясных – 6, кисельных – 4, пирожных, квасных и сбитенных – по 3. Лавок и шкафов с разными съедобными припасами в обжорном ряду было до 1858 года 22; они помещались в ветхом, в полуразвалившемся здании по левую сторону главного съезда к перевозу через Волгу, и, содержась в отвратительной нечистоте, не соответствовали ни занимаемому им месту, ни назначению. Теперь, вместо грязных руин прежнего обжорного ряда, выстроен гораздо левее обширный каменный корпус, в три отделения, со многими помещениями и с крытой галереей для судорабочих. Пряничных лавок – 6; масляных – 2; с тесемками, шнурками, бумажными платками, шитыми рубашками, пуговицами и с разными мелочными товарами, присвоенными мещанскому промыслу 16; лавок мешочных – 3, лавок мелочных – 4, лавок мелочных с разными товарами, под частными домами в разных местах города – 34. Трактиров – 2. Гостиниц, из коих при трех имеются номерные комнаты для приезжающих – 8; чистотою содержания похвастать они не могут; цена на номера довольно значительная; в номерах для помещения удобства очень мало, но зато много клопов и сырости. При учреждении пассажирского пароходства устроилась прямо против пристани, на берегу Волги новая гостиница с номерами. Сколоченная из досок и остатков барочного леса, на скорую руку, она доступна для приезжающих только во время теплых летних месяцев. Харчевен и рестораций в городе 11, кондитерских – 2, питейных домов и выставок – 13, шкафных лавок – 3, магазинов винных от откупа – 4, портерных лавок – 3, ведерных – 1, с канатами и другими судовыми припасами – 12, с рогожами и другими мелочными изделиями – 4, аптек частных – 1. Но мы здесь пересчитали те из заведений, которые постоянно открыты для торговли. Есть еще много отворяющихся только во время ярмарки и в период большого наплыва торгового и рабочего народа в город, что бывает с конца мая и до конца июля. Ярмарочный гостиный двор за рекою Черемхою старое, развалившееся здание, одно заключает в себе до 285 лавок, принадлежащих городскому ведомству, да частным лицам; в большом мучном ряду 64 каменных лабаза, и в красном ряду – 66 каменных лавок, и еще временных деревянных балаганов у волжского перевоза до 12-ти. Постоялых дворов в частных домах – 17, из коих при 10 имеются номера для приезжающих. Плохая, едва тензившая мебель, никогда нечищенный помятый самовар, грязная посуда, невыносимая духота летом, страшный холод зимою, клопы, огромная цена и грубость дворников – вот исключительное достоинство номеров при постоялых дворах в Рыбинске. Из этой аттестации надо, однако же исключить дом купца Ельтекова с прекрасными, чистенькими комнатами, хорошей прислугой и довольно сносным столом.  Ремесленное производство в городе занимает довольно значительное количество рук: портных 26, сапожников 38, хлебников до 40, булочников 5 куреней, калачников – 3, саечников и ситничников – 7, пирожников и пряничников – 2 заведения, часовых мастеров – 5, золотых и серебряных дел – 4, резчиков печатей и по дереву – 3, переплетчиков – 2,  цирюльников и парикмахеров – 4, обойщиков – 3, красильщиков – 5, каретников – 2 заведения (одно из них издавна славится прочностью своего мастерства и исключительной честностью, в противоположность прочего ремесленного рыбинского люда, которого таки, в достаточной мере стыдом Бог обидел, особенно портных и сапожников). Тележников и колесников – 2, столяров – 11, гробовщиков – 1, печников до 6-ти артелей, ситовщиков – 2, медников и слесарей – 4, кузнецов – 18, скорняков и шубников – 7, картузников и шапочников – 6, женских портных и швей – 8, каменотесов – 1 заведение. Это постоянные деятели на свое поприще. Кроме их, в Рыбинске скопляется в свое время огромное количество рабочего народа, имеющего совершенно особый род жизни и деятельности. Из них замечательнейшие по роду занятий – крючники и бурлаки, стекающиеся в Рыбинск во время навигации. Об этих рабочих довольно точные и любопытные сведения сообщены членом ярославского статистического комитета, купцом Григорием Голубенцовым. Приведем здесь несколько извлечений из его труда.   

«Крючники, большей частью, состоят из крестьян Рыбинского, Мышкинского, Мологского, Кашинского и Гжатского уездов и мещан, отставных солдат и крестьян Муромского уезда, под названием стародубов, которые занимаются собственно погрузкой хлеба и другого товара в барки и прочие суда, отправляемые из Рыбинска к С.-Петербургу, перегрузкой из низовых судов и выгрузкой на берег на складку для зимовки. Эти рабочие, прибывши в Рыбинск, соединяются артелями человек по 12-ти, избирая из среды себе батыря, или старосту, и потом поступают в распоряжение особого подрядчика. Таковых подрядчиков в Рыбинске находится до 110 человек; из них некоторые имеют у себя в распоряжении до 40 аретелей и более. Артели эти делают с подрядчиком условие, до какого времени они должны продолжать работу: до Петрова дня (29 июня), до Казанской (8-го июля), или во все лето. После того, в силу условия, все заработанные суммы от хозяев получает подрядчик и ведет счет и отчет (*) по каждой артели особо. По выданным книжкам, из собранных денег он выдает рабочим по мере их надобности, а прочие хранит у себя до раздела, или дувана, как они выражаются. От каждой артели (из 12 человек) подрядчик берет себе за хлопоты равный с прочими пай; поэтому, заработную артельную сумму разделяют на 13 равных частей и делят с подрядчиком поровну. Пищу и одежду рабочие имеют от себя. Постоянных крючников, работающих от подрядчиков, во время лета находится при рыбинских пристанях до 300 артелей, что составит до 3600 человек.»                                                                                 

«Кроме того, при скоплении большого каравана, в июне и июле месяцах поступают в крючную работу из низовых бурлаков, из мещан разных городов и других сословий до 2000 и более человек, которые или нанимаются работать поденно, или составляют особые артели от себя, помимо подрядчиков, под названием вольных артелей.»

«Всего занимаются крючной работой во время скопления каравана тысяч до шести человек. Все они, без изъятия, живут по квартирам в самом городе или на пристанях, при которых производятся работы. Грязь, вонючая пища, черное белье с плотоядными насекомыми – неразлучны с их временным бытом. В начале июля месяца большая часть крючников оставляют работу и расходятся по домам для сенокоса и жнитва. Вместо их накопляются артели из вольных крючников. Все эти рабочие не подчиняют себя никаким правилам общежития и не обязываются никому контрактами; свободно переходят от одного подрядчика к другому или вовсе оставляют работу по произволу, безнаказанно: одно только служит к обузданию их своевольства – удержание заработных денег. Плату они получают различно, смотря по времени года и потребностям, например, весной, за нагрузку с берега из бунтов и из амбаров прямо в суда, от 1 ½ до 2 коп. серебра с куля, или с четверти, в 9 пуд. весу; овес полагается три куля за два муки соль два куля за три муки. С конною подвозкою, по отдаленности места, от 3 до 5 коп. с куля; во время лета за перегрузку с низовых судов, с барки и лодки, от 2 до 4 к. с куля, а иногда и дороже. За перегрузку корабельных лесов, металлов, соли, поташа и других подобных тяжестей получают плату с пуда или с бочки. при удобной грузке, хорошей погоде и расторопной

(*) Конечно, такой, который бы позволил как можно более раздуть собственный свой карман. Исключения редки.

распорядительности артельного, одна артель из 12 человек, в один день, свободно перегружает от 800 до 1000 кулей и зарабатывает от 2 до 3 руб. сер. на человека. Ненастная, дождливая погода останавливает работу крючников, и они сидят в этом случае по квартирам без всякого дела и иногда не нескольку дней сряду. В праздничные дни, когда не бывает работы, крючники непременно предаются разгулу, наполняют питейные дома, портерные лавочки и харчевни, а другие, сделав общую складчину, распивают воду у себя на квартирах, и к вечеру редкий кто из них остается трезвым. Следствием этого – неизбежные ссоры и драки, которые, большей частью, однако же, оканчиваются без важных последствий, мировою на той же водке.

«После крючников замечательна большая масса рабочих – бурлаки. Так называют всех вообще людей, занимающихся на Волге и других реках судовою работой. Бурлаков приходит в Рыбинск во время навигации с низовых пристаней на судах от 140 до 160 тыс. человек. Главный приток их бывает с половины мая в июне и июле месяцах, когда приходят парусные суда, поднимаемые рекой Волгой против течения народом. Бурлаков становится на суда по положению – на каждую тысячу пудов клади по четыре человека (*). Бурлачеством занимаются крестьяне Нижегородской, Владимирской, Казанской, Симбирской, Пензенской, Вятской, Тамбовской, Рязанской, Тульской и частью – Костромской губероний.Из них, кроме русских большая часть татары, чуваши, черемисы и мордва, которые преимущественно ходят на расшивах и других ходовых судах; на прочих же судах: конных машинах макшанах, гусянках и других большого размера, занимаются работой преимущественно русские. Из числа прибывших в Рыбинск бурлаков многие, в особенности разнородных племен, поставив судно на место, убрав припасы и получа от хозяина расчет, не съезжая иногда на берег, садятся в лодки и отправляются вниз по Волге в места своего жительства. Не так делают рабочие из русских крестьян: окончивши с хозяевами расчет, эти непременно съедут на берег для продажи оставшихся от путины съестных припасов и посуды для расчета между собою, а более для того, чтобы погулять в городе, выпить привольное. После значительных зарядов кутежа, отправляются они на низ или в особых лодках, или на баржах при буксирных пароходах, если выйдет случай. Немногие из них расходятся по домам; некоторые доезжают только до Нижнего Новгорода, где поступают вновь на работу, а некоторые остаются в Рыбинске, особенно крестьяне Рязанской и Тамбовской губерний, нанимающиеся в коренные водоливные работники на барки и другие суда к верховому ходу».

   Кроме крючников и бурлаков, здесь проживают и другие рабочие люди, призванные для отправления различного рода работ, беспрестанно возникающих в таком бойком городе, как Рыбинск. Коренные водоливы лоцмана и коноводы требуются в большом количестве каждый день для караванов, отправляющихся с грузом вверх по мариинской и тихвинской системам; а строители барок и лодок, пильщики, пробойщики и обдельщики – для постройки судов, различных форм и названий, воздвигающихся ежегодно в огромном количестве около Рыбинска, и для поправки и починки старых. Собственно для обдельного мастерства здесь каждое лето бывает до 400 человек, работающих на барках, унженских лодках, тихвинках, каюках и озерных; они устраивают на них рули, мачты, озды, кресельные стойки и другие принадлежности, необходимые для верхового хода. Рабочие эти разделяются тоже, как и крючники, на артели. При каждой артели есть особый подрядчик, который подряжается у судохозяев обделывать суда по введенному порядку из готовых материалов, с платой от 2р. 50к. до 3р. 50 к. серебром с судна.

 

(*) Хозяева, движимые усердием к собственным выгодам, редко наблюдают законность этого положения, и потому судно тянут почти всегда меньшее количество против клади.

Проживают артели все лето постоянно на пристанях, с которых отправляются суда. Работа эта очень выгодна по большому количеству снаряжаемых судов. Пробойкою, или проконопаткою судов, и починкою их занимаются преимущественно прибрежные жители ближайших к пристаням селений: крестьяне и мещане; а плату получают различно, смотря по величине и конструкции судна; например, за проконопатку паклею, с обложением скобами у барок одних боков – от 1р. 50к. до 2р. сер. с барки, с унженок и тихвинки от 3 руб. до 5 р. сер. За вытаску судна на берег для проконопатки днища, цены не определены. Эти же рабочие берут оставшиеся в зимовку суда под караул и сохранение от поломки льдом в затонах или с вытаской на берег, на что и заключают с хозяевами судов договоры. Пробойным мастерством занимаются до 500 человек.

Все это громадное количество рабочих копошится в деле на рыбинских пристанях, как муравьи в муравейнике. Песня, то протяжная и заунывная, то веселая и бойкая, где слово словом побивается и где так и манит русского человека отхватить трепака – неумолкаемо раздаются по всему прибрежью. Среди этого разнохарактерного хора всевозможных певчих и напевов, не редко случается слышать звучный рожок ловко подстающий к какому-нибудь певучему голосу и выделывающий изумительные колена и переливы и часто заглушаемый вдруг визгливым свистом легкового парохода, который, пыхтя и пеня воду ловко лавирует между рядами судов, с целым лесом мачт. Уханье бурлаков, с припевом  всем известной песни:

                        Ой, суденышко встало,

                        Видно силушки не стало!

                        Ой, ребята, собирайся,

                        За веревочку хватайся!

                        Ой дубинушка, ухнем,

                        Ой, зеленая сама пойдет _

                                   Ухнем!

дружный говор крючников и стук топоров судорабочих, все это сливается в один общий шум, в одну разнохарактерную картину, более или менее честно трудящегося человечества ради насущного хлеба. Эта кипучая деятельность на рыбинских пристанях захватывает на далекое пространство оба берега Волги, распространяется даже по берегам р. Черемхи и особенно сгущена в устье Шексны, по берегу села Васильевского. В последнем, кроме выгрузки и перегрузки товаров, производится, в значительном количестве, стройка речных судов, для сплава грузов в Петербург. Здесь каждогодно выстраивается до 900 барок, до 700 унженок и лодок, до 50 тихвинок, до 20 дощаников, прислужных лодок под названием ржевок, до 1500, по средним ценам в следующем рассчете: за барку 135 р., за унжак 240 р., за тихвинку 275р., за дощаник 85р., за лодку-ржевку по 5р., всего на сумму 342,450 р. сер. На постройку этих судов употреблятся лесу соснового и елового длиной от 5 до 13 саженей толщиной в отрубе от 4 до 7 вершков - до 65, 370 деревьев; копаней еловых или кокор длиной в 4 сажени, толщиной от 4 до 5 верш. - до 118500 штук. Сверх того, на обделку и укомплектование судов при нагрузке употребляется разного леса ежегодно в следующем количестве: лопастника или подтоварника длиной от 9 до 12 арш. толщ. в 1 верш. - 360000 шт.; жердей для обрешетки бунтов с хлебом длин. от 7 до 10 арх. - около 1000000штук; бревен разной толщины длиной от 4 до 6 саженей – 18000 штук; мелкой слани длиной в 3 арх. – 9000000 штук. (Леса вырубаются, большей частью, в Мологском, Пошехонском, Череповском уездах и верховьях Шексны и Суды, во всех тех местах, о которых мы уже говорили в предшествовавших главах нашей статьи). К укомплектованию судна, т.е. к совершенной его нагрузке, как оно снаряжается для путины, принадлежат ведра деревянные, плицы, фонари, войлоки, употребляемые в годичном расходе приблизительно на сумму 32000 р. сер. На покрытие в судах грузов продается в Рыбинске одних рогож 2500000 на 150000 р.сер. Снастей бельных ( несмольных). Выделка снастей и канатов производится на рыбинских канатных снастепрядильных заводах, приготовляющих ежегодно до 100000 пуд. бельных и смольных по средней продажной цене 2р. 30к. сер. за пуд на сумму 230000 р. сер. Пенька для них доставляется в Рыбинск большей частью гужом во время зимы из городов Козельска и Ржева и села Сасова Тамбовской губернии. Производством канатного мастерства занимаются здесь четыре завода; есть достоверные слухи, что устроится пятый в больших размерах с новым сучильным механизмом. В Рыбинске, кроме этого заведения, существует еще несколько других заводов: салотопленных и свечелитных – 2 (при них мыльные), крахмальный – 1, солодовенных – 4, крупяных – 2, водочных – 1, пивоваренных и медоваренных – 4, табачный – 1, кирпичных -3.

            В окрестностях Рыбинска по реке Черемхе и ее притоке – Коровке, по речкам Иоде и Колокше в постоянном ходу до 17 водяных мельниц. Из них размалывается ежегодно пшеницы в белую муку средним числом до 12000 четвертей десятипудового веса, составляющих 10000 переделов, полагая в каждом переделе по принятой мере 120 пуд. пшеницы. По размолу каждый передел дает муки: крупчатки первого сорта – 46 пуд., второго – 43 пуд. и третьего под названием первача, 7 пуд., куличной 3 пуд., итого 100 пудов. Достальная за тем часть (20 пудов) из передела обращается в отруби, месетку и шопшу. По этому расчету на рыбинских мельницах приготовляется ежегодно муки-крупчатки: первого сорта – 94000 мешков, второго – 86000 мешков, третьего – 14000 мешков, четвертого – 6000 мешков, а всего 200000 мешков, каждый в 5 пудов всего весом 1000000 пуд. Отрубей мелких и крупных 200000 пуд. Кроме того, отсюда значительная часть пшеницы перевозится на мельницы в Пошехонский и Мологские уезды – тоже для размола. Размолотая мука идет из Рыбинска в Петербург, вместе с прочим товаром водой преимущественно по вышневолоцкой системе.

            Сделавши обзор внутренней торговли и промышленной производительности Рыбинска, перейдем теперь к внешней его деятельности и определим ее торговые отношения средним выводом цифр за последние годы. На рыбинские пристани доставляется Волгой с низовых губерний разного хлеба и других продуктов и материалов каждогодно на сумму от 23 до 25 млн. руб. сер., а иногда и того более, смотря по урожаям и требованиям. Главные предметы грузов: хлеб разных сортов, семя льняное, сало, соль, хлебное вино, железо и другие металлы, корабельные леса, мочальные изделия, деготь, скипидар, известка и проч. С этими товарами прибывает в Рыбинск с конца апреля и до заморозков разных судов и плотов до 3500; из них машин конных до 80, пароходов, считая по рейсам – до 220, баржей – до 120, подчалков – до 270, гусянок – до 140, расшив – до 1000, барок – до 2--, полубарок – до 70, коломенок – до 175, ладей – до 50, лодок разных конструкций – до 1400, плотов лесных – до 35. Все это количество судов останавливается в Рыбинске для перегрузки товаров и выкладки их в лабазы и амбары. Мелкие же суда идут с низовьев Волги в Петербург, не останавливаясь в рыбинских пристанях. Таких мимо Рыбинска ежегодно проходит от 1500 до 2000 судов, большей частью тихвинок и легких полубарок.

            Отправляемый из Рыбинска по системам вышневолоцкой, тихвинской и мариинской один и тот же груз зачастую оценивается различно, даже и в таком случае, если отправка его производится в одно время. Эта разность в ценах происходит от следующих причин: а) одни товары доставляются в место заготовки из низовых губерний прямо в Петербург самими производителями, которые прибывши в Рыбинск, при перемене накладных на товар, к заготовительной ценности его прилагают только провозную плату до Рыбинска, отчего и ценность груза обходится дешевле, б) Другие товары перекупаются в Рыбинске или в пути по состоящим различным ценам, смотря по качеству товаров и отправляются в Петербург, уже с означением в накладных той цены, по какой обойдется товар по перекупке, с приложением всех расходов, отчего и ценность груза делается дороже первого, в) Поставщики казенного провианта и других по подрядам с казною товаров означают в накладных ценность груза не по существующей стоимости, а по своим личным соображениям, с большими начетами на сторону барышей и с необыкновенною заботливостью придать делу значение выгодной и счастливой операци,. г) Многие из производителей отправляемый из Рыбинска груз застраховывают в предупреждение могущего случиться несчастья; вследствие чего цена его отмечается в накладных почти произвольная. Все эти причины производят в ценах одного и того же товара большую разницу.

Сверх доставляемого из низовых губерний хлеба, рыбинские производители скупают в течение года от окрестных жителей и из соседственных уездов местного урожая ржи до 20000, овса – до 60000 и ячменя – до 10000 четвертей.

            Все это поступает в общий торговый оборот, вместе с товаром, привозимым с волжских низовей, и идет в Петербург. В 1856 году от некоторых из рыбинских купцов были на Шексне комиссионеры-закупщики, забирающие из окружных деревень и помещичьих усадеб овес и рожь довольно по высоким ценам. Складочным местом была деревня Борочек-Стромилов в 115 верстах от Рыбинска, где проживали целую зиму скупщики, давая возможность без излишних хлопот и ломки, сбывать землевладельцам излишек хлеба. Кроме того, в Рыбинском уезде родится довольно много льна, который употребляется жителями на холсты; но счески с него под названием кудели, поступают в продажу и каждый год не менее 30000 пуд. ценой по 1р. 10к. сер. на сумму 33000 р. сер. Куделя эта идет в Архангельск и частью в Петербург для отправки за границу. Половина перевозится гужом во время зимы; половина идет водой.

Для складки хлебных товаров и других на зимовку, устроены в Рыбинске особые складочные амбары при устье реки Черемхи, принадлежащем городскому ведомству, при селе Петровском помещика Михалкова, на пристанях Абакумовской и Бутырской купца Журавлева, на Никольской пристани купца Нинюкова и на Васильевской пристани помещика Повалишина. Для складки казенного провианта военносухопутного ведомства, имеются на Петровской пристани особые каменные и деревянные магазины, в которые каждый год складывается запасного провианта 100000 кулей. Для складки казенной соли устроены в селе Никольском на берегу Шексны деревянные магазины в трех корпусах и при них дом для помещения чиновников и служителей. Корабельные леса и железо, в случае зимовки, складываются на открытых местах, на пристанях, где признается удобным.

            Для перевозки с грузом судов при рыбинской пристани и для подъема выше караванов по р.р. Волге и Шексне, к отправке в дальнейший путь, устроено при рыбинской пристани частными промышленниками до 17 конных машинок малого размера, на которых употребляется рабочих людей до 300 человек и до 350 лошадей. Действие этих машинок приносит большую пользу судоходству, в особенности при большом скоплении караванов.

            Чтобы проследить подробнее деятельность рыбинских пристаней, взглянем на привоз и отпуск товаров в один из самых промышленных годов – в 1856 год, в который с особенной быстротою шли все торговые операции, по случаю чрезвычайного требования товаров в Петербург и за границу. В этот год судоходство продолжалось ровно шесть месяцев. Приход парусных судов с грузами к рыбинским пристаням снизу Волги начался с ближайших пристаней Костромской и Нижегородской губерний 7-го мая, с Лысковской – 9-го, Сурской из Промзина – 10-го, Чебоксарской и Васильсурской – 15-го, из Казани, Самары и других пристаней – 22-го мая, и затем подход судов продолжался во всю навигацию. Первые суда прибыли в Рыбинск с места нагрузки с ближайших пристаней и из Лыскова в 14 дней, из Суры с Промзинской пристани - в 23 дня, из Чебоксар и Васильсурска – в 17 дней, из Казани и других пристаней – в 29 дней. Первый буксирный пароход «Елизавета» прибыл в Рыбинск с Лысковской пристани 4 мая, совершив свой рейс в 0 дней.

В продолжение навигации 1856 года прибыло в Рыбинск Волгою с низовых пристаней судов разной конструкции следующее количество: расшив (парусных поднимаемых народом ) – 1024, макшанов или гусянок – 170, коломенок – 130, барок – 163, полубарок – 37, каюков – 15, лодок разной величины – 1604, паромов – 7, машин конных – 82, (Лошади с них поступают в продажу на коноводские промыслы по Шексне и Мологе, а часть лучших отправляется в Петербург. Заведуют этой торговлей барышники, содержатели постоялых дворов и цыгане). Пароходов буксирных – 25, пароходов кабестанных – 15, пароходов пассажирских  - 10, при конных машинах и пароходах приведено баржей – 142, подчалков – 265, ладей – 21. Итого 3890 судов, плотов с складью и лесных – 31. Буксирными, кабестанными и пассажирными пятидесятью пароходами в продолжение навигации к Рыбинску совершено 150 рейсов, и сверх того пассажирными легкими пароходами между Рыбинском и Тверью совершено 59 рейсов, между Рыбинском и Череповцом, Шексною – 2 рейса.

            На всех этих судах и плотах привезено к Рыбинской пристани клади по заготовленным ценам на сумму 24624387 руб. сер.; оставалось в Рыбинске на зимовке от прошедшего года разной клади на 1623682 руб. сер., итого на сумму 26248069 руб. сер. Сверх того, прибыло в Рыбинск клади и отправилось по назначению в легких судах без перегрузки в пристанях сверху рек Волги, Мологи и Шексны на низ 923 судна с грузом на 3557761 руб., и к низу Волги, к Петербургу, из Нижегородской ярмарки и других мест 1646 судов с грузом на 5218019 руб. Итак, в навигацию 1856 года прибыло в Рыбинск из всех мест разной конструкции судов 6459 и плотов 31 с грузом на 33400169 р. сер. А всего с зимующими состояло в пристанях города товаров на 35023849 руб.

            Отправка из Рыбинска в Петербург судов с грузом началась в тот год с 27 апреля, и в течение навигации, продолжавшейся по 16-е октября, отправлено по вышневолоцкой системе барок - 2214, лодок – 1503, коломенок – 12, полубарок – 5, гусянок – 6, итого – 3740 судов с грузом на сумму 12516904 руб. сер. По системе: тихвинской – лодок 1807, барок – 21, коломенок – 4; итого – 1832 судна с грузом на 3615762 р.; по мариинской: лодок – 2649, коломенок – 105, барок – 22, полубарок – 65, каюков – 11; итого – 2852 судна с грузом на 16781200 руб. сер. Вниз по Волге отправилось, кроме сплавных прежних судов, баржей – 4, подчалков – 6, гусянок – 11, расшив – 15, барок – 5, полубарок – 7, коломенок – 44, лодок – 167 и плотов – 73, итого – 332 судна с грузом на 440716р. сер. А всего отправилось из Рыбинска в 1856 году судов с плотами 8756 на сумму 33354582 р. сер. С прибывшими же в Рыбинск и отправившимися вверх по рекам к Петербургу и вниз по Волге без перегрузки клади – 11325 пудов с грузом на 42 130862 руб. (Здесь цена груза обозначается по накладным находящимся на каждом судне; но как по исстари заведенному порядку, составляющему в рыбинской торговле левую сторону медали, тщательно скрываемую, имеется почти на каждом судне против накладных лишнее количество товара, то на самом деле грузов составится гораздо на большую цену). По случаю раннего замороза реки, осталось в Рыбинске на зимовке в том году разных судов порожних 392, из которых часть сильно устаревших и повредившихся поступила в разломку.

            За перевозку разной клади на судах, в навигацию 1856 года, существовали цены от Рыбинска до Петербурга по Мариинской системе в апреле и мае месяцах от 10 до 12 коп., сложность – 14 ½ коп за лен и куделю по 23 коп. сер. с пуда; по тихвинской системе – от 18 до 28 коп. сер. с пуда, по вышневолоцкой – от 14 до 15 коп.; до вознесенской пристани- от 9 до 12 коп.; до Вытегры – 9 коп.; до Белозерска и Кирилова – 7 коп., до Твери – от 5 до 6 коп., до Ржева – от 5 ½  до 7 коп., до Торжка – 5 до 7 коп., до Вышнего Волочка – от 6 до 8 коп., до Новгорода – от 12 до 14 коп., до Архангельска – от 25 до 33 коп. сер. с пуда.

При подъеме судов с грузом с низовых пристаней до Рыбинска и Петербурга на проследовавших мимо Рыбинска без перегрузки клади судах находилось рабочих людей 124092 чел., лошадей при машинах – 9000 и на судах, отправленных собственно из Рыбинска к Петербургу по всем трем системам находилось в обращении рабочих людей до 30000 человек и лошадей в тяге судов – до 35000. Для тяги судов против течения определяется законом для каждой тысячи пудов одна лошадь, но спекулятивные соображения судохозяев и поставщиков допускают накладывать груза на лошадь до 1500 пудов, отчего изнуряются до такой степени силы животных, что в верховьях Шексны близ порогов редкий год не бьет коноводских лошадей сибирская язва, распространяемая потом по всему течению реки трупами животных, которых во избежание труда  закапывать, сталкивают в воду. Лошади с коноводками и лоцамнами в продолжение лета и от Рыбинска до Твери, Белозерска и Соминской пристани делают по четыре путины; поэтому, общее число лошадей и людей в одновременной сложности увеличивается в четыре раза более показанной цифры. Плата производилась в тот год в сложности на каждую пару лошадей с коноводами до Твери по 28 руб.; лоцману плата полагается против пары лошадей и сверх того, выдается ему харчевых от 4 до 5 руб. сер. на путину, или хозяева судов дают харчи натурою от себя. Лошади и коноводы продовольствуются содержанием от себя из получаемой платы до Белозерска в одну смену от 34 до 40 руб сер. на пару в две смены, т.е., с удвоенным количеством людей и лошадей, во избежание остановок при кормке по 27 руб. сер. на пару. Харчевые тоже как у тверских лоцманов.

Разнообразие клади, приходящей в Рыбинск, в своем роде интересно и заслуживает поименования. В навигацию 1856 года прибыло сюда и состояло здесь на зимовке от прошедшего года – товара с волжских пристаней, лежащих между Рыбинском, Казанью и Саратовым, с пристаней камских и вятских – Пермской, Оренбургской, Вятской и Казанской губерний, с пристаней рек Суры, Промзинской и других, из Моршанска и прочих пристаней цвинской системы, с пристаней реки Оки – и от Петербурга сверху реки Волги, Мологи и Шексны: ржаной муки 26699832 пуд. на 6314072 руб., пеклеванной – 1720 пуд. на 748 р., крупчатки 416514 пуд. на 268758 руб., гречневой – 13857 пуд. на 8705 р., гороховой – 52038 пуд. на 27242 руб., пшеницы-13651410 пуд. на 5622481 руб., ячменя – 293797 пуд. на 102010 руб., ржи - 5013036 п., на 1210890 руб., гороху - 524750 пуд. на 214966 руб., овса – 2936340 пуд. на 689 276 р., круп гречневых – 1774542 пуд. на 929697 руб., пшенных – 925330 пуд. на 409972 руб, овсяных – 60576 пуд. на 23945 руб., ячных – 43525 пуд. на 18583 руб., полбенных – 27168 пуд. на 9364 руб., семени льняного – 1089512 пуд. на 523911 руб., конопляного – 592пуд. на 259 р., сурепицы – 250 пуд. на 63 руб., рыжаку – 20 пуд. на 20 руб., солоду ячного – 86800пуд. на 34541 руб., ржаного 84545 пуд. на 28946 руб., семени горчичного – 1273 пуд. на 387 руб., соли – 2053392 пуд. на 634007 руб., сахару – 2737 пуд. на 26020 руб., чаю – 74 пуд. на 3700 руб., кофе – 54 пуд. на 540 руб., плодов – 378 пуд. на 360 руб., патоки – 1008 пуд. на 1156 руб., икры – 429 пуд. на 4538 руб., вязиги – 4 пуда на 68 руб, рыбы соленой и свежей – 34228  пуда на 37459 руб., сыру – 16 пудов на 80 руб., клею столярного – 730 пуда на 1560 руб., сандалу – 400 пудов на 280 руб., табаку листового – 22035 пуда на 10072 рубля, жиру рыбьего – 4210 пуда на 9222 рубля, говядины соленой – 785 пуда на 459 рубля, поташу – 249330 пуд. на 285915 руб., мыла – 5012 пуда на 11295 руб., сала говяжьего – 1866437 на 5033218 р., свечей сальных – 11026 пуд. на 354417 руб., стеариновых – 1200 п. на 7200 руб., масла деревянного – 1543 пуда на 11372 руб., коровьего – 26714 пуд. на 76295 р., подсолнечного – 40530 пуд. на 69365 руб., постного – 66813 пуд. на 107246 руб., костяного – 485 пуд. на 2182 руб., спирта хлебного – 1055573 ведра на 527749 руб., вина виноградного – 425 ведер на 1500 руб., скипидару – 1000 пуд. на 1100 руб., крахмалу – 306 пуд. на 506руб., книг белых – 26 пуд. на 40 руб., медной монеты- 3273 пуда на 9 819 руб., меди – 92318 пуда на 474376 руб., железа – 678816 пуда на 653313 руб., стали – 13372 пуда на 14267 руб., чугуна – 166559 пуда на 36227 руб., свинцу – 3870 пуда на 4870 руб., олова – 12 пудов на 100 руб., дроби – 6334 пуда на 12669 руб., уксусу – 300 ведер на 140 руб., жидкостей химических – 231 пуда на 694 руб., железных обрезков – 500 пуд. на 51 руб., разного железного изделия – 26366 пуда на 36713 руб., медного – 190 пуд. на 1000 руб., чугунного – 7409 пуда на 6870 руб., стального – 20 пуд. на 100 руб., деревянного – 869 пуд. на 440 руб., личного – 1065 ш. на 605 руб., артиллерийских снарядов – 3000 пуд. на 900 руб., коллекций с заводских продуктов – 217 пуд. на 260 руб., красок – 170 пуд. на 552 руб., глиняной посуды – 340 шт. на 713 руб., медикаментов – 34 пуда на 104 руб., стекла – 1000 ящ. на 10853 р., бакалеи – 395 пуд. на 374 руб., красного товара – 130 пуд. на 3250 руб., шерстяного – 910 пуд. на 920 руб., кожевенного – 4360 пуд. на 30600 руб., москательного – 101 пуд. на 151 руб., галантерейного – 28 пуд. на 46 руб., пушного – 22 пуда на 205 руб., сапожного товара – 2142 пуда на 30600 руб., шорного – 140 пудов на 272 руб., бумажного – 50 пудов на 1000 руб., картузного товара – 90 пуд. на 4251 руб., мехового – 200 пуд. на 2000 руб., валяного – 650 пуд. на 4251 руб., овощного – 90 пуд. на 130 руб., мелочного – 4190 пуд. на 9486 руб., серы – 200 пуд. на 200 руб., разного домашнего имущества – 214 пуд. на 309 руб., пряжи пеньковой – 800 пуд. на 1600 руб., сукна – 27279 арш. на 625678 руб., волосу конского – 3400 пудов на 14110 руб., шерсти – 1300 пудов на 950 руб., бумаги писчей – на 93 руб., хлопчатой – 920 пуд. на 3720 руб., пряденой – 45 пуд. на 252 руб., мехов кузнечных – 117 пуд. на 264 руб., холста разного и парусины – 1000 арш. на 1500 руб., мешков холщевых порожних – 226300 пуд. на 39807 руб., тряпки – 9623 пуда на 4284 руб., плит каменных – 149 пуда на 152 руб., льну, кудели, пеньки и пакли – 57595 пуда на 59270 руб., снастей пеньковых – 14310 пуда на 22532 руб., судового такелажа разного – 230 пуда на 188 руб., платья носильного – 35 пуд. на 110 р., ободьев дубовых – 45000 скатов на 1500 руб., точил каменных – 27 пуд. на 13 руб., дегтю – 19827 пуда на 7003 рубля, смолы – 1296 пудов на 410 руб., пеку  - 440 пуд. на 264 руб., вару – 60 пуд. на 30 руб., белил – 30 пуд. на 20 руб., лубьев – 7150 шт. на 1403 руб., мочала – 53173 пуд. на 16445 руб., рогож и кулей новых – 167715 шт. на 126786 руб., мелу – 15980 пуд. на 1226 руб., известкового камня – 90350 пуд. на 594 руб., алебастру – 70606 пуда на 829 руб., жерновичных камней – 1 пуд. на 10 руб., изразу – 1410 пуда на 400 руб., брусков дубовых – 300 пуд. на 22 руб., бочек порожних – 1449 на 337 руб., досок пильных – 26979 на 806 руб., паркетных – 100 на 100 руб., дубовых – 200 на 80 руб., осей дубовых – 50 на 8 руб., спиц дубовых – 125000 шт. на 340 руб., корья – 500 пуд. на 50 руб., корабельных лесов- 1157890 фут. на 243918 руб., дерев – 1193 фут. на 47486 руб., бревен сосновых и еловых – 18098 на 4791 руб., дров – 1912 саж. на 1610 руб., котлов пароходных – 2368 пуд. на 781 руб., угля голландского – 40 пуд. на 40 руб. рельсов железных – 25730 пуд. на 20866 руб., сажи голландской – 22 пуда на 19 руб., глины – 1570 пуда на 655 рублей, песку – 1000 пуда на 44 рубля, кожи сухой – 5170 пуда на 16490 рублей, козьего пуху – 200 пудов на 1000 рублей, стружек роговых – 500 пудов на 100 рублей, дерева кипарисного и орехового – 97 пудов на 29 рублей. Итого – 62157832 пуда на 26248069 руб. Сверх того, последовало мимо Рыбинска судов без перегрузки тяжестей, прибывших сверху Волги, Мологи и Шексны – 923 судна с грузом на 3557761 руб., снизу Волги – 1646 судов с грузом на 5218019 руб. Всего же на 35023849 руб.

            Когда Нижний Новгород свяжется общей сетью железных дорог с Москвою и Петербургом, и главные транспорты товаров пойдут тем путем, оставив Рыбинск в стороне, что будет с ним впоследствии? Не сбавится ли с него шумливой деятельности, не утратит ли он своего значения? Конечно, нет, если придет в исполнение многое, задуманное в умах светлых, с нетерпением желающих улучшений в пользу свободной торговли; если предположения об обществам (об этом скажем в свое время подробною статьей) придут в осуществление и этим заарканят монополию некоторых капиталов, деспотически властвующих на рыбинской бирже; если конкуренцию поднимут во всей силе и придадут ей широкие размеры, как предполагается по готовящимся предприятиям и некоторым уже затеянным учреждениям; если компания соединенными силами будут двигать дело правильным путем, вырвав его из рук маклаков и бессовестных барышников, этих пиявиц, перебивающих по мелочам и в непродолжительные сроки наживающих посредством плутней счастия и ловкости, большие капиталы за счет потребителей. Но все это покамест предположения, все это только еще задумано, еще вчерне, одни сырые материалы. Но слава Богу, что и они есть, и по ним мы можем судить, что и в Рыбинске начинается веяние новой жизни, пробуждение от новых начал. Как бы не свернуло на старое, не подуло бы снова с востока?!

 

ТЕОФИЛЬ ГОТЬЕ

 

«ЛЕТО В  РОССИИ».

/ «ВОЛГА ОТ ТВЕРИ ДО НИЖНЕГО НОВГОРОДА»/

 

На песчаных берегах у слияния Мологи и Волги, бесчисленные стаи ворон, перед тем как угомониться на ночлег, предавалась обычному свое­му веселью. Начинали появляться чайки, спутницы больших водных пото­ков. Еще выше я видел орланов, выдавливавших себе на ужин стерлядей, за которых западные гурманы заплатили бы золотом.                                                                    

На заходе солнца, когда мы прибыли в Рыбинск, огненные тона неба

сменил серебристо-голубой идеальный лунный свет. Целая флотилия боль­ших судов почти преграждала путь по реке. Среди леса их черных мачт и  канатов мерцало несколько огней, а за ними ртутной ракетой взвивалась в ночной лазури церковная колокольня.                                                                                        

       Рыбинск - важный город. Это торговый центр со множеством увесели­тельных мест. Волга благодаря вливавшимся в нее водам Мологи становит­ся здесь шире и глубже и допускает движение больших пароходов. Поэтому и население увеличивается, а в некоторые сезоны город привлекает значительное число приезжих. Барышни приводят людей в прекрасное, бла­годушное настроение, и здесь им только и хочется повеселиться. Од­но из любимейших развлечений - слушать цыганок и цыганские хоры. Вы не представляете себе, с какой страстью русские слушают цыган. С подобным самозабвением может сравниться только пыл самого виртуоза. Дилетантский энтузиазм зрителей в итальянской опере лишь слабо напоминает его. Здесь же ничего условного ничего навязчивого, ничего искусственного, словно интимное и дикое чувство первобытного челове­ка встрепенулось под действием этих странных звуков. Меня не удивляет такая страсть - я разделяю ее. И когда на паро­ходе мне сказали, что в Рыбинске есть знаменитая группа цыган, я тотчас принял приглашение пойти их послушать. Предложение это сделал мне милейший, умный и сердечный господин, пассажир "Русалки" с которым я охотно уплыл бы на край света. Граф Х первый сошел на берег, чтобы сделать необходимые распо­ряжения, предварительно дав мне, название постоялого двора, где дол­жен был состояться концерт. Я медленно пошел по набережной, пораженный  зрелищем восхитительной ночи. Под небом, усеянным бледнеющими в лунном свете звездами, река ширью своей напоминала рукав моря и пе­ререзалась темной линией пароходов. Сиявший след луны на воде, темные отражения мачт, как длинные серебряные и чернобархатные ленты от те­чения реки кружевом плавно колыхались по краям, вдоль погруженных в тень домов на берегу, по верхушкам зеленых крыш шла линия голубова­тых отблесков, кое-где виднелись красные огоньки - в некоторых до­мах еще не спали. Посредине широкой площади, подобно серебряной глы­бе, сияла фантастическим свечением главная церковь города. Казалось, ее осветили бенгальскими огнями. Купол, окруженный диадемой колонн, блистал, словно тиара, усеянная бриллиантами. Металлические отсветы, фосфоресцируя, играли на олове или меди маковок, а колокольня, на­поминавшая дрезденский шпиль, казалось, нанизала на свою золотую иглу две-три звезды. Это было магическое видение, нечто сверхъестествен­ное, как в апофеозе феерий, когда в лазоревых далях приоткрывается дворец сильфиды или храм счастливых брачующихся.           Освещенная подобным образом, церковь казалась слепленной из упавшего на землю куска луны. В лунном луче она заливалась белоснеж­ным, серебристым сиянием.                                                        Едва я поднялся на набережную, сложенную из больших камней, которые Волга выкорчевывает и разбрасывает во время паводков, мой слух поразил мрачный крик "Караул!", перекрывший отраженное мурлыканье музыки чайных. Это был хриплый вопль человека, которому, вероятно, вонзили нож в горло. Я бросился на крик - исчезли две-три убегающие тени. Распахнутая дверь закрылась, свет в доме погас, и все вновь погрузилось во тьму. За отчаянным призывом на помощь последовало молчание смерти.                     

          Несколько раз я прошелся перед дверью, но жилище совсем почернело, стало немым и глухим, точно таверна Сальтабазила в пятом акте пьесы "Ко­роль забавляется". Как мог я один, безоружный иностранец, не говорящий на языке страны, проникнуть в этот приют преступления, да еще в стране, где в случае несчастья или убийства никто не придет к вам на помощь из бо­язни полиции и необходимости давать свидетельские показания. Впрочем, все было кончено; кем бы ни было человеческое существо, так жалобно взывавшее о помощи, оно уже не нуждалось в ней.                                                                                                   

           Как видите, мой приезд в Рыбинск не был лишен некоторого элемента драматизма, и мне очень жаль, что я не смогу рассказать о подробностях этого убийства, ибо услышанный мною крик, несомненно, был криком агонии. Но больше я ничего не знаю. Ночь все скрыла своей тенью.                                      

        Весь взволнованный, я вошел в трактир, где по стенам в великолепных рамах висели портреты Александра II и императрицы Александры - совер­шеннейшая мазня. Им в пару образа святых, увитые серебряными и золотыми листьями, освещались мерцающим светом маленькой лампады. Мне подали чай, а в то время как я наслаждался этим национальным напитком, слегка подкрашенным коньяком, в соседней комнате играли на шарманке мелодию Верди.                                                                                                            

          Вскоре инженер компании "Самолет" и главный механик "Русалки" приш­ли за мною, и мы вместе отправились искать по всему Рыбинску гостиный двор, куда должны были явиться цыгане, и где граф Х назначил нам встречу.

        Постоялый двор, принадлежавший богатому торговцу зерном,  с которым я познакомился на пароходе, находился на самом краю города. По мере того как мы удалялись от реки, дома располагались с большим удобством и свободой. Длинные ограды садов отделяли их друг от друга, улицы терялись в обширных площадях, а дощатые тротуары избавляли от грязи на дороге. Худые собаки сидели и выли на луну, а когда мы проходили мимо, они принимались трусить нам вслед то ли из недоверия, то ли из чувства  общительности, а может быть, в надежде прибиться к какому-нибудь хозяину. В свете луны легкий белый дымок поднимался от земли  и вставал между нами  и предметами, облекая их поэзией, которая на свету, конечно, исчезла бы. Наконец в лазоревом тумане, когда уже едва наметились серо-лиловые очертания последних домов, я увидел красивые ниши освещенных окон. Мы пришли. Дверь нам помогло быстро найти глухое позвякивание гитары, с некоторого времени доносившееся до наших ушей, словно назойливое стрекотание кузнечика, и его отдельные ноты, по мере того как мы приближались, доходили до нас все более вибрирующими.                                          

       Мужик провел нас по длинным коридорам в комнату, где были цыгане. Граф X, торговец зерном и молодой офицер составляли публику. На столе среди бутылок шампанского и бокалов стояли два подсвечника с восковыми свечами. Вокруг фитилей круглились золотые нимбы, с трудом рассеивая уже очень густой сигарный и папиросный дым. Мне протянули бо­кал с условием осушить его тотчас же и снова наполнить. Это был «Редерер» высшего качества, и такой, каким его пьют только в России. После эдакого возлияния я сел и молча стал ждать.                                                                              

        Цыганки в восточных безмятежных позах,  нисколько не заботясь о, взглядах, устремленных на них, стояли, некоторые,прислонившись к сте­не. Их внешнее поведение крайне любопытно, и нет ничего более угрюмого, чем их лица. Они казались усталыми и сонными. Эти дикие натуры, когда страсть не раздирает их, облагают каким-то животным непередаваемым спо­койствием. Они не думают, они мечтают, как животные в лесу: ни одно лицо цивилизованного человека не может постигнуть выражения такого таинствен­ного отсутствия, гораздо более возбуждающего, чем гримасничанье любого кокетства. О! Заставить родиться на этих мертвых лицах румянец желания - такая фантазия может прийти в голову даже самым холодным  людям и вскоре обращается в страсть.                                                         Были ли эти цыганки, по крайней мере, красивы? В вульгарном понимании слова – нет. Наши парижанки, безусловно, нашли бы их уродливыми, за исключением единственной из них более походившей на европейский тип женщины, чем ее подруги. Оливковый цвет кожи, масса черных волос - вот основные черты, бросающиеся в первую очередь в глаза. В костюмах не было ничего характерного. Ни янтарных или стеклянных бус, ни юбок, усеянных звездами и украшенных оборками, ни ярких полосатых накидок   всего лишь плохонькое подражание парижским модам в сочетании с вар­варским вкусов, объясняющимся глухой провинцией. На них были платья с поланом, короткие накидки из тафты, кринолины, сетки для волос. Они походили на дурно одетых горничных.                                                                         

           До сих пор, как вы видите, веселье отнюдь не преступало границ. Но, как и я, наберитесь терпения и не теряйте надежды. Цыганки в го­родах отреклись от живописного рубища и мишуры. Но не смотрят же породистую лошадь в конюшне, ибо только на ипподроме, в движении открывается ее красота.             

         На настойчивые зовы гитары, струны которой перебирал долговязый шалопай с лицом разбойника, одна из цыганок, как бы стряхивая ус­талость и оцепенение, наконец, решилась и вышла на середину круга. Она подняла свои длинные веки, обрамленные черными ресницами, и мне показалось, что комната наполнилась светом. Белая молния сверкнула меж ее полуоткрытых в смутной улыбке губ, и с них слетел неяс­ный шепот, походивший на голоса, которые  мы слышим в сновидениях. Она стояла, точно лунатик, как бы не осознавая своих собственных движений. Она не видела ни комнаты, ни присутствующих. Она вся пре­образилась. Ее облагородившиеся черты теперь не имели и следа вуль­гарности, Она как-то стала больше ростом, а простенькая одежда ее стала походить на античную драпировку.              Звук ее голоса понемногу усиливался, она запела сначала мед­ленную мелодию, затем быстрее какую-то странную, возбуждающую. Песнь походила на пение пойманной птицы, которой открыли клетку. Не веря еще своей свободе, птица делает несколько нерешительных шажков перед самой тюрьмой, затем, подпрыгивая, она улетает от клетки, уверившись, что никакая западня ей не грозит. Она расправляет грудь, выпрямляется, радостный крик вырывается из ее горла, и она устремляется, поспешно махая крыльями, в лесу, где поют ее друзья былых времен.                                              Такова была картина,  родившаяся в моем воображении, когда я слушал этот напев, о котором не может дать представления ни одна из известных музыкальных систем.                                                                                   

          Другая цыганка присоединилась к первой, и вскоре целый рой голо­сов устремился за крылатой мелодией, запуская ракеты из гамм, зали­ваясь трелями, как бы вышивая органными стежками, развивая модуля­ции, внезапной останавливаясь и неожиданно снова начиная, - цы­ганки щебетали, свистали, стрекотали с увлеченным сладострастием, с дружеским и радостным волнением, как если бы дикое племя праздно­вало возвращение своего беглеца - горожанина. Затем хор смолкал, го­лос продолжал воспевать счастье и свободу, петь об одиночестве, и последнюю фразу с дьявольской энергией усиливал припев.                                                                                   Очень трудно, а может быть и вовсе невозможно, выразить словами музыкальный  эффект. Но можно описать рожденный им образ. Цыганские песни имеют странную силу вызывать образы в головах слушателей, они будят первобытные инстинкты, стертые общественной жизнью, вос­поминания предыдущего существования, которое считается исчезнув­шим, тайно хранимую в глубине сердца любовь к независимости и бро­дячей жизни, они вдыхают в вас странную тоску по неведомым странам, которые кажутся настоящей родиной. Некоторые мелодии звенят в ушах, как болезненно непреодолимая "Песнь пастуха", и у вас рождается же­лание отбросить ружье, уйти с поста и переплыть на другой берег, где вы не подвластны никакой дисциплине, никакому приказу, никакому закону, никакой другой морали, кроме собственного желания. Тысячи сияющих и смутных картин проходят перед глазами: вы видите стойбище повозок на полянах, бивачные костры, на которых кипятят подведенные на трех кольях котелки, сохнущие на веревках пестрые одежды. Поодаль, расположившись прямо на земле среди разложенных карт, старуха гадает о будущем, а в это время молодая цыганка бронзового цвета с иссиня-черными волосами танцует, аккомпанирует себе на бубне. Первый план картины стирается, и в неясной перспективе исчезнувших веков смутно вырисовывается далекий караван, спускающийся с высоких нагорий Азии. Эти люди изгнаны из родных мест, конечно, за дух безудержного, нетер­пеливого протеста. Хлопают на ветру белые драпировки в красных и оран­жевых полосах, медные кольца и браслеты сверкают на темной коже, и цитры позвякивают металлическим звоном.                                  Поверьте,  то вовсе не поэтические вымыслы. Цыганская музыка сильно действует даже на самые прозаические по своей сущности нату­ры и заставляет подпевать даже самого закоренелого обывателя, погряз­шего в тучности и рутине.              Эта музыка отнюдь не дикарская, как можно было бы предположить. Напротив, это очень сложное искусство, но отличное от нашего, а исполнители являются настоящими, виртуозами, хотя они и не знают ни одной ноты и не в состоянии записать ни одной из мелодий, которые они так чудесно поют. Прежде всего, слух поражает быстрое пение в четверть то­на, но вскоре к этому привыкаешь и находишь в нем своеобразную пре­лесть. Целая гамма новых созвучий, своеобразных тембров, оттенков, неизвестных на обычной музыкальной клавиатуре, служит тому, чтобы поставить чувства вне всякой цивилизации. У цыган в действительнос­ти нет ни родины, ни религии, ни семьи, ни морали, ни политической принадлежности» Они не терпят ига со стороны других людей, и живут рядом с обществом, никогда  в него не входя. Преступая и нарушая за­коны общества, они не подчиняются также и педантичным предписаниям гармонии и контрапункта - свободный каприз на  вольной природе. Лич­ность отдается чувственности без угрызений совести за вчерашнее, без заботы о завтрашнем дне. Опьянение простором, любовь к перемене и  как бы безумие в стремлении к независимости - таково общее впеча­тление от цыганских песен. Их мелодии похожи на песни птиц, шелест листьев, вздохи эоловой арфы, в их ритме - отдаленный галоп лошади в степях. Они отбивают такт, но убегая.                                         Примадонной труппы, бесспорно, была Саша /уменьшительное от Александры/, та что первой оборвала тишину и нажгла огнем уснув­ший пыл своих соплеменников. Дикий дух музыки был выпущен на волю; теперь не для нас уже пели цыгане, а для самих себя.                                                              

           Едва заметной розовой дымкой окрасились щеки Саши. Ее глаза бли­стали перемежающимися молниями. Так же как Петра Катара, она пела с опущенными веками и поднимала их, как веер, который открывается и закрывается так, что происходит смена света и тени. Этот естественный или нарочитый маневр глазами облагал непреодолимой силой соблазна.                    

          Саша приблизилась к столу, ей протянули бокал шампанского, она отказалась - цыганки воздержанны - и попросила чаю  для себя и своих друзей. По всей видимости, не боявшийся испортить себе голос гита­рист рюмку за рюмкой заглатывал водку, чтобы придать себе бодро­сти, и действительно, стуча ногою по паркету, ладонью по спинке гитары, он пел и танцевал, держался славным малым и с ослепитель­ной живостью гримасничал, тем самым, создавая смешные интермедии. Это был муж - "ром" - Саши. Вряд ли какая-нибудь другая пара смог­ла бы больше, чем они, соответствовать выражению: «Два сапога - па­ра».                                                                       Я уже говорил, что цыганки воздержанны; если я добавлю, что они еще и целомудренны, никто не поверит, а между тем это сущая правда. Их добродетель славится в России. Никакой соблазн не приводит к деланному исходу, и молодые и старые господа растрачивали на цыганок баснословные деньги, нисколько не приблизившись к цели. Однако и в их поведении нет ничего дикого и непримиримого. Цыганку можно взять за руку, за талию, иногда она возвращает похищенный у нее поцелуй. Если для всех недостает стульев, она фамильярно садится на колени и, когда начинается пение, кладет вам свою сигарету в зубы, затем забирает ее обратно, Уверенная в себе, она не прида­ет ни малейшего значения этим минимальным, как говорили наши деды, суфражистским правам, что со стороны других женщин показалось бы знаком поощрения и обещания.                                                                          Более двух часов кряду с головокружительным сладострастием сменяли друг друга песни. Какие причуды, какая увлеченность, блеск исполнения, какая виртуозность в игре голосов! Саша исполняла в ты­сячу раз более трудные фиоритуры, нежели вариации из "муар антик" - единственные французские слова, знакомые ей. Наконец ритм стал на­столько захватывающим, настойчивым, что с пением шился танец, как происходило в античных хорах.      

            Все смешалось, в танце участвовали все цыгане: и скелетообраз­ная старуха с высохшим, как у мумии, лицом, и восьмилетняя девочка, пылкая, возбужденная, преждевременно болезненно согревшая, готовая разорваться на куски, только бы не отстать, и не остаться позади взрослых. Гитарист-верзила совсем исчез в вихре учащающегося ритма, извергавшего арпеджио и резкий писк.   В какой-то миг, признаюсь, я побоялся, что французский канкан, в то время распространившийся по всему миру, проник и в Рыбинск  и что вечер закончится точь-в-точь как, какая-нибудь пьеса в Варьете или в Пале-Руайаль. Ничего подобного не случилось. Хореография цыган похожа на хореографию баядер. Саша с ее томными руками, волнооб­разными движениями тела и притоптыванием на месте напоминала Ама-ни, а не Ригольбош. Казалось, она со своими соплеменниками исполняла малапу или восхитительный танец с берегов Ганга перед алтарем Шивы, голубого бога. Никогда азиатское происхождение цыган не казалось мне более очевидным и неоспоримым.                      Настало время возвращения на пароход, но возбуждение зрителей, да и самих исполнителей было таково, что концерт продолжался на ули­це. Цыганки, берясь за протянутые им руки, шли отдельными группа­ми и пели хором с перекликаниями и репликами, с эффектами,  с оглушительными повторами магического, волшебного действия. У рога Оберона из слоновой кости, даже когда на нем играет сам Вебер, нет более пленительных, более бархатистых, будто пришедших из мечты нот.                         Переступив борт парохода, я обернулся к берегу: на краю набе­режной в лунном свете группа цыганок  руками. Сверкающая ракета - последняя бомба, рассыпавшаяся в серебряном   дожде музыкаль­ного фейерверка, - поднялась на недосягаемую высоту, рассеяла свои блестки по темному фону тишины и угасла.                                                           "Русалка", годная для плавания в верховьях Волги, не была до­статочного водоизмещения, чтобы идти дальше, вниз по значительно расширившейся реке, да еще с увеличившимся числом пассажиров и гру­зом товаров. Поэтому в Рыбинске нас пересадили на «Проворный» - па­роход той, же компании "Самолет". Паровой двигатель «Проворного» был не менее ста пятидесяти лошадиных сил. Подвешенные над сходнями, од­но рядом с другим, качались ведра с написанной на каждой русской буквой, составляя, таким образом название парохода. Верхняя кабина некоей беседкой поднималась над палубой, над лестницей, ведущей в салон для пассажиров, и давала приют на случай вёдра и дождя. Именно там я и приводил большую часть оставшихся дней путешествия.                                                                                                        Перед тем как ''Проворный" отправился в путь, я бросил послед­ний взгляд на Рыбинск, чтобы разглядеть лицо города в свете дня, и сделал это не без некоторого опасения, ибо солнце не столь снисходительно как луна, оно жестоко разоблачает то, что ночное светило обволакивает лазорево-серебристой дымкой. Так вот! Рыбинск не слишком проигрывал на свету. Его желтые, розовые, зеленые деревянные и кирпичные дома весело выстроились вдоль набережной из больших, положенных как попало камней, походивших на разрушенную стену жилища циклопов. Церковь, в лунном свете показавшаяся мне снежно-белой, была на самом деле светло-зеленого цвета. Надо сказать, что полихромия в архитектуре мне нравится. Однако подобная игра цвета меня удавила. Церковь в Рыбинске довольно своеобразна с ее куполами и четырьмя портиками как у Исаакиевского собора. Колокольня отличается причудливыми сужени­ями и утолениями, какие встречаются в Бельгии и Германии. Она вы­соко взметнула свой главный шпиль, и, если он и не был в моем вкусе, он тем не менее привлекал глаз, и силуэт его нескучно выделялся на горизонте.            Пароходы на якоре перед Рыбинском были чаще всего больших раз­меров и особой формы, которую я еще не раз буду описывать, ибо нави­гация между этим городом, Нижним Новгородом, Казанью, Саратовым, Ас­траханью и другими городами низовьев Волги крайне оживлена, в это время года. Одни из них готовились пуститься вниз по течению, дру­гие стояли на якоре или подходили к пристани - зрелище было из са­мых занимательных. "Проворный" ловко скользнул среди этой флотилии и вскоре взял курс по течению.                                                                                       

         Здесь более высокие берега, особенно слева, суживали реку. Пейзаж приметно не изменился. Все время мимо нас тянулись ряда сос­новых лесов, словно колоннада из сероватых стволов на фоне темной зе­лени. Деревни с бревенчатыми избами ютились вокруг церкви с меленым куполом. Иногда встречались дворянские усадьбы, любопытными фаса­дами своими выходившие на реку или, по крайней мере, стоявшие на вид­ном месте с выкрашенными в яркие цвета бельведерами или беседками по углам парка. Дощатые сходни спускались к реке и вели к какому-нибудь жилищу. Размытые приливами и отливами пространства, песчаные берега, где топтались стаи гусей и куда приходили на водопой стада коров, - тысячи вариаций одних и тех же мотивов, представление о которых вернее дал бы карандаш, чем перо.                             

        Следуя вниз по реке, мы часто встречали суда, походившие на те, что я видел на стоянке у Рыбинска. Они неглубоко сидят в воде, но по размерам не меньше торгового трехмачтового судна. Их конструкция представляет собой нечто особенное, своеобразное, чего не встретить в других местах. Как у китайских джонок, нос и корма их загнута на­подобие деревянного башмака. Лоцман сидит на некоей площадке с руб­ленными топором перилами, на верхней палубе возвышаются каюты, име­ющие форму беседок, и покрашенные и позолоченные маковки с флаг­штоками. Но самое удивительное представляет собою находящийся на таком судне манеж. Он дощатый и поддерживается столбами. В нижнем этаже судна размещаются конюшни, в верхнем - сам манеж. Сквозь просветы между столбами видно, как по кругу манежа ходят лошади, связанные спереди три по три или четыре. Эти лошади наматывают на ось буксирный канат. На конце этого каната якорь сначала отвозится вверх по течению на лодке с восемью или десятью гребцами и за­брасывается в грунт реки. Число лошадей на борту такого судна мо­жет доходить от ста до ста пятидесяти. Они поочередно сменят друг д друга: в то время как одни работают, остальные отдыхают, а пароход хоть медленно, но безостановочно плывет. Мачта такого судна бывает невероятной высоты и делается из четырех или шести сцепленных стволов сосен и напоминает ребристые столбы готических соборов. С мачт свешиваются веревочные лестницы, ступеньки которых крест-на­крест переплетены между собою веревками.                 Я описал в подробностях эти большие волжские барки потому, что они очень скоро исчезнут. Еще несколько лет, и манеж будет заменен буксиром, а живая сила – механической. Вся эта живописная система окажется слишком сложной, медлительной и дорогостоящей. Повсюду одержат победу удобство и точность. Матросы на этих  судах носят странные шляпы: высокие и без полей, они походят на буасо или на печные трубы. Просто странно, что из них не идет дым.

 

А.М. СКАБИЧЕВСКИЙ

 

«РЫБИНСКИЙ ЛИСТОК», 1863-64гг.

Из книги «Литературные воспоминания»,

М.-Л. «Земля и фабрика», 1928г.

 

После гибели «Иллюстрации» мое материальное положение снова сделалось очень плачевно, так как дешевенькие урочки и писание объяснительных статеек к картинкам «Воскресного Досуга» доставляли мне весьма ограниченные средства. И вдруг, в один очень скверный день, когда в кармане моем наиболее свистел и выл буйный ветер, мне открылись в перспективе целые горы  золотых россыпей. Неожи­данно я получил загадочное письмо от Виктора Павловича Гаевского, знавшего меня лично через своего зятя, а моего сотоварища, Петра Нико­лаевича Полевого. В письме этом В. П. Гаевский приглашал меня как можно скорее явиться к нему. Я явился, и Гаевский заявил мне, что в Рыбинске основывается биржевая газета; ищут литератора, который взял бы на себя редакторскую часть газеты, и готовы предложить ему очень почтенное вознаграждение за труды. Так вот не желаю ли я взять на себя: это дело?

На меня, который до того дня и вблизи не видал, как издаются ежедневные газеты, предложение Гаевского произвело такое же ошелом­ляющее впечатление, как если бы накануне турецкой войны пригласили меня в главный штаб и предложили, не желаю ли я принять на себя должность главнокомандующего над всею русскою армией. Дело шло мало того, чтоб об издании ежедневной газеты, но какой-то еще бир­жевой, и притом в таком неведомом мне торговом котле, каким предста­влялся город Рыбинск.

      Я, конечно, высказал Виктору Павловичу все сомнения по этому по­воду; но он, со своим ораторски-адвокатским даром, вмиг рассеял все эти сомнения.

- Что касается содержания газеты,—приводил он мне свои убеди­тельные доводы,—то это будет вовсе не ваше дело; об этом вам не­ чего  беспокоиться:   они  сами,   эти  купцы,  которые предпринимают издание, знают, чем наполнить газету сообразно потребностям и нуждам своих торговых дел. Но понимаете, что все они—полуграмотные; они нуждаются в литературно-образованном человеке, который весь материал,  имеющийся в их руках, оформил бы, придал ему литературный вид. Придется даже исправлять грамматические ошибки,  расставлять, где нужно ђ, где нужно е. Ну, и затем на руках редактора должно лежать самое ведение газеты, расположение статей, корректура, своевременный выход нумеров и т. п.

- Вот этой-то газетной механики я и не знаю совсем,- возражал я.- Никогда даже и вблизи не приходилось видеть, как составляются газетные нумера...

     - Да это такое простое и пустое дело, что, стоит присмотреться к нему два-три дня, и вы тотчас же поймете, в чем суть. Затрудняться этим даже смешно. И пособить этому горю как нельзя более легко. Я вам сейчас напишу письмо к Валентину Федоровичу Коршу. Он, конеч­но, с удовольствием допустит вас присутствовать при составлении нумеров. Вы можете оказать ему даже пользу, продержав какую-нибудь спешную корректуру. Два-три дня походите и увидите, что на четвертый день вам ничего не будет стоить хоть самим единолично составить нумер «С.-Петербургских Ведомостей»...

Но не столько, конечно, убедило меня красноречие B. П. Гаевского, сколько мое собственное желание подчиниться доводам его. Так голодно и холодно жилось мне без малейшей уверенности, буду ли я сыт завтра, что перспектива стать во главе газеты и сделаться редактором ее с го­нораром, по крайней мере, в две тысячи рублей, а может быть, и больше, могла закружить голову молодого человека хотя бы в видах одного материального обеспечения, не говоря о всем прочем. По крайней мере, я шел от Гаевского, не слыша земли под собою и крепко сжимая в руке два рекомендательных письма, лежавших в моем кармане: одно было В. Ф. Коршу, другое—Ивану Александровичу Жукову, который готовился в то время издавать «Рыбинский Биржевой Листок» и искал редактора, который знал бы, где следует ставить букву ђ, где букву е. К нему-то и направлял я свои стопы.

Рекомендательное письмо, которое должно было свести меня с буду­щим издателем «Рыбинского Листка», было написано Гаевским не прямо Ивану Александровичу Жукову, а к какому-то его знакомому, фамилия которого не осталась в моей памяти. Помню только, что где-то, не то в Коломне, не то на Песках, спотыкаясь по темной, узкой и грязной лестнице и представляя собой олицетворение человека, взбирающегося по скользким и опасным ступеням славы и богатства, я поднялся в третий этаж, и не без тревоги дернул за ручку звонка, еще раз ощупавши в кармане письма, не выронил ли я их, взбираясь по лестнице. Дверь отворилась, и я, в сопровождении молоденькой горничной, вошел в переднюю. В передней дорогу мне загораживала игрушечная лошадка с оторванным хвостом и мордой и нестерпимо пахло детскими пеленками. Я преодолел все эти атрибуты семейной жизни и, передавши пальто горничной, вошел в залу, где меня встретил сам хозяин.

Это был среднего роста и средних лет господин с чиновничьим отпе­чатком на лице, сухощавый, с угловато-нервными движениями и жили­стый до такой степени, что напоминал тех кровавых людей с ободранной кожей, какие рисуются в анатомических атласах.

Лицо его, и без того вытянутое, еще более вытянулось, и жилки натянулись на лбу, пока он глубокомысленно читал рекомендательное письмо, но, когда кончил чтение, черты лица обратно съежились,—и он просиял.

- Садитесь,—сказал он добродушным тоном,—не угодно ли папироску, сигаретку, чайку?.. Хе, хе, хе!.. Так вы от Виктора Павло­вича? Очень рад, очень рад-с! Да-с, я просил его. Он такой добрый... Уж если он рекомендовал, так уж это, конечно, нечего и говорить. Уж я уверен, что вы не скомпрометируете ни Виктора Павловича, ни меня.

—       Вероятно, Виктор Павлович не рекомендовал бы меня, если бы ожидал, что я скомпрометирую его,—отвечал я, садясь.

—       Так-с,  так-с,  конечно. Уж если Виктор Павлович,  так чего лучше! А вы русский?

Надо заметить при этом, что вопрос этот был сделан неспроста. Дело было в 1864 году, т.-е. на другой год после польского повстания, и в то время, благодаря моей фамилии на ский, многие задавали мне такой вопрос.

—       Я  русский,—отвечал  я,—мой  отец был хохол.

—       Ну, вот и прекрасно!..  Чего же лучше-с?..  хе!..  хе!..  хе!.. В самом деле? А ведь и я хо-хол.

—       Я вам завидую, право,—продолжал он после некоторого молчания,—ведь вы оттуда богачом приедете...

—       Вашими бы устами да мед пить...

—       Помяните меня, что богачом! Там ведь все бородачи-миллионеры. Вы там, поди-ка, порастрясете кошельки-то у них!., хе!.. хе!.. хе!..
Кабы не служба, да не семья, я бы и сам туда поехал, непременно поехал... Ну, да я как-нибудь летом урвусь, приеду к вам стерлядей поесть.

- Милости просим, буду ждать.

- А вот сейчас придет и Андреи Иванович Жуков,- дядя того купца, что думает газету издавать. Я вас с ним и познакомлю. Это, я вам скажу, замечательный человек,- советую обратить внимание на него. Он хлебными подрядами нажил миллион, потом обанкротился и теперь снова наживает миллион. При дворе его знают. Но человек, надо вам сказать, в то же время честнейший. Люди его обижают, а сам он не обидит и курицы. А сила, я вам скажу, у него такая, что он
кочерги гнет, как тросточки, а подковы, что твои бисквиты.

А. И. Жуков был легок на помине; раздался звонок и в комнату явился высокий, дюжий купчина, косая сажень в плечах. Но толстота его была не обыкновенная, купеческая, рассыпчатая, не дряблая, а  му­скулистая, богатырская: он был весь словно вылит из железа.  Размеры  тела его, ручищи, ножищи поражали своею массивностью. Он был одет по-европейски, брил бороду и носил старомодное жабо, напоминая собой не столько российского купца, сколько французского или англий­ского фабриканта, буржуа 30-х годов.

Хозяин отрекомендовал меня ему, назвавши по имени и отчеству.

—      Прошу быть знакомыми, Александр Михайлович,- произнес Жу­ков, сжимая в своей железной деснице мою руку,—любить да жаловать!

—      Тоже малоросс, как и я,- заметил хозяин.

—      Ну, что же, и отлично! Малороссы—люди честные, а в этом деле нам нарочито нужен человек честный. Через ваши руки будут про­ходить тысячи,- говорил Жуков медленно и  с расстановкой.

—      Их рекомендовал Виктор Павлович Гаевский.

—      Какой это такой Гаевский?

—      А это очень почтенный и уважаемый человек, в молодых летах и генерал, сын сенатора,—сказал хозяин внушительным тоном.

—      Ну, коли сын сенатора, и сам генерал, конечно, уж он знает, кого рекомендует.  А то мой племянник откуда-то двух литераторишек выкопал, оборванные такие. Черт их знает, на лбу у них не написано, что они литераторишки. Хоть бы в паспортах прописывали!! А то, может быть, и ни на есть какие мазурки! Такие запивохи оказались,- не знали мы,  как от них  отделаться, деньгами готовы были откупиться.

—      Они в разных газетах и журналах участвовали,—заметил обо мне хозяин.

—      Значит, знает всю эту газетную процедуру?

—      Знаю,- отвечал я,- насколько могу быть вам полезен.

—      Вот эта самая суть-то и есть. Где же моему племяннику спра­виться самому? От барок да от хлеба пришло вдруг в голову людей смешить, газету печь. Очень приятно с хорошим человеком познако­миться. Вы холостой?

—      Холостой.

  — Значит,  мы вас там женим на богатой купчихе.  Смотрите, счастье себе у нас там составите. Родные есть у вас.

—      Есть, матушка.

—      С ней и живете?

—      Да, с ней.

—      Ну, значит, и ее тащите с собой. Главное дело, умейте только поставить себя с купцами,- первый человек будете, шапки вам будут снимать на улице. Еще бы!.. Нужный человек: в ваших руках будут все торговые объявления, что кому нужно, все к вам будут обращаться. Ну, а жизнь там дешева так, что не будете знать, куда и деньги девать,—не закутите только. Стерляди там ни по чем: когда хороший лов, по улицам валяются...

В таком роде долго еще продолжался разговор. Жуков дал мне адрес своего племянника, сказал, чтобы я на другой день утром часам к 11 пришел к нему, и что он сам там будет и представит меня.

На другой день ровно в 11 часов я был у Ивана Александровича Жукова. Он остановился в грязненьком извозчичьем трактирчике в Толмазовском переулке, носившем прозвание родного его города - «Ры­бинск». Вонь, грязь и масса пьющих чай извозчиков,—в первый раз в жизни пришлось мне попасть в такую трущобу. Пройдя сквозь строй пьяной ругани самыми отборными непечатными словами, я, наконец, отыскал грязненький нумерок, занимаемый Иваном Александровичем.

     Из вчерашней беседы с дядюшкой я составил себе понятие о племяннике, как o молодом купеческом саврасе с едва пробивающимся пухом, и очень удивлен был, встретя человека не первой уже молодости, лет за тридцать с крупными чертами лица и рыжеватой окладистой бородкой. Значительно уступая дядюшке в дородности и богатырстве, он все-таки представлял собой топорно, но плотно скроенного мужчину, который если и не был способен гнуть кочерги, то свалить человека с ног ударом своего громадных размеров кулачища, конечно, мог без малейших усилий. В нем не было той полированности и культурности, какая из дядюшки его делала нечто похожее на западного буржуа. Он представлял собой типического волжского купца, вдоволь догулявшего и вниз, и вверх по матушке по Волге, и на расшивах, и на баржах, и на пароходах. Немецкое платье сидело на нем с такой мешковатостью, что, глядя на него, вы забывали, что оно немецкого покроя; брюки выглядели шароварами, длиннополый сюртук,- кафтаном, вместо белья из-под жилетки вылезала цветная ситцевая косоворотка. Образная, ха­рактерная, исполненная пословиц и метких приговоров в рифму речь его носила вполне местный акцент с ударением на о.

Он мне с первых же слов очень понравился. От всей его фигуры так и веяло каким-то необъятно широким простором. В голосе его было много задушевности и искренности. Он встретил меня очень радушно, чуть ли даже не поцеловал, если память мне не изменяет. 3атем тотчас же объявил, что дядюшка его не придет, но что он успел уже рекомендовать ему меня, и наговорил мне много лестного... За­тем Жуков тотчас же соорудил обед с водками, закусками, винами — и у нас сразу установились самые задушевные, дружеские отношения.

При первом же свидании он с подкупающей откровенностью сообщил мне, что учился на медные деньги, можно сказать даже, что и совсем не учился,- словом, не выучился даже грамотно писать, что много обид и притеснений вынес он от своего любезного дядюшки, который воспитал его с детства в ежовых рукавицах и ежедневно так гнул в дугу, что у него все косточки и суставчики трещали; что изъездил он Волгу-матушку вдоль и поперек от Твери до Астрахани и как свои пять пальцев знает всю жизнь приволжских местностей во всех ее слоях, в кулаке всю ее держит, знает такие вещи, какие никому из господ литераторов и не снились. Много распространялся он и о своем предприятии—издавать в Рыбинске газету, заявляя о том, что он намерен издавать газету отнюдь не для богатых, которые вовсе ни в какой газете не нуждаются, а, напротив того, она им станет поперек горла, так как вся торговля рыбинская основана на тайне, на никому не ведомых плутнях и подвохах, и газета будет страшна не одними обличениями этих подвохов, а прежде всего простыми сообщениями цен на разные товары и в разных местностях,—эти сообщения равно доступны для каждого грамотного человека, кто только возьмет в руки газету. Ох, как рыбинским воротилам будет не по вкусу! Вся рыбинская торговля сплошь основана на прижимке богатыми бедного человека, и не одного бурлака или крючника, а и крупными хлебо­торговцами мелких,- и мы должны будем первым делом восстать против этой вековой несправедливости и постараться вырвать ее с корнем... Трудное это дело, что и говорить; много придется нам вынести самой тяжкой борьбы; но бог не выдаст—свинья не съест, и если нам удастся выйти победителями, весь Рыбинск будет у нас в руках и придет к нам поклониться в ножки...

Столько было во всех этих речах подмывающего энтузиазма, что у меня буквально кружилась голова. Более всего увлекали меня в речах Жукова, конечно, его мечты сделаться заступником бедных против прижимки богатых; я видел в этом самородный демократизм русского самоучки и со всем пылом молодости готов был отдаться этому благому делу. Что касается материальной части, то Жуков уверил меня, что газета может существовать год-другой и совсем без подписчиков, так как богатый дядюшка дал слово поддержать ее, да и, поверьте, в Рыбин­ске найдутся у нас сторонники среди богатых купцов; не все же они плуты, найдутся и такие, которые с радостью поддержат доброе дело. В одном Питере наберется у нас тысяча-другая подписчиков, потому что каждому купцу здешнему лестно узнать, почем продается хлеб в Рыбинске сегодня.

Что касается моих условий, то Жуков определил мне на первых по­рах по 100 руб. в месяц, обещая прибавить гонорар с каждой новой тысячи подписчиков, и сверх того чистый доход со всех печатаемых в газете объявлений будет составлять мою неотъемлемую собственность. «А ведь вы подумайте,—говорил при этом Жуков,—торговая газета в таком городе,  как Рыбинск,—да нас с первого же дня засыпят объявлениями. Вы и глазом не моргнете, как сделаетесь богаче Журав­лева и Полежаева!..»

Увидевшись со мной еще два или три раза и условившись окончательно, что он вышлет мне деньги на отъезд и извещение о том, когда мне ехать в Рыбинск, Жуков вскоре уехал из Петербурга, а я весь отдался предстоящему делу.

Первым делом я направил свои стопы к В. Ф. Форшу с письмом Гаевского, предполагая присмотреться к газетному делу. Но В. Ф. Корш, приняв меня довольно любезно, в то же время прямо заявил, что он решительно не в состоянии исполнить мою просьбу и не знает, что ему со мной делать. Издание газеты — дело сложное, требующее такого дробного разделения труда, которое приравнивает его к фабричному производству. Газетный нумер сооружается одновременно не только в нескольких комнатах, но и в разных концах города. Если бы он, сам издатель, захотел проследить, как составляется нумер во всех его деталях, он был бы не в состоянии. Одним словом, у сотен человек, начиная и редакторов и кончая наборщиками, у каждого свое маленькое дело, и каждый молча совершает его, как заведенная машина,—и как бы я ни присматривался к людям, копающимся в бумагах или вокруг печатных станков, ничего я не усмотрю. K тому же издание маленькой биржевой, провинциальной газеты совсем не то, что большой столичной, требует совсем других масштабов, иного, более скромного числа работников,—и дело вовсе не особенно головоломное, но научить этому делу может одна практика.

Так я и ушел от Корша, что называется, не солоно хлебавши. Но я не унывал. Я все время ходил как в тумане. Могли ли меня смущать такие пустяки, как техника составления газетных нумеров, когда в своих радужных мечтах я воображал себя исполином, вороча­ющим не только всем Рыбинском, но и всей Россией? Я никогда не забуду, как однажды я беседовал с одним другом-приятелем в «Старом Палкине»1 за бутылкой пива о предстоявшей поездке, и как, ударив по столу допитым стаканом, он произнес:

— А завидую я тебе: ты—сила!

И я вполне веровал тогда, что действительно?- я сила, да еще и какая!..  Были, впрочем, люди, которые скептически смотрели на все это дело. Более всего они пеняли мне, зачем я не заключил с Жуковым формального условия, а довольствовался одними его словесными обе­щаниями. На словах, конечно, ничего не стоит наобещать горы золо­тые, а что окажется на деле, господь его ведает. А наши купцы, осо­бенно рыбинские, - обещать все большие мастера; все они умеют мягко стлать, да каково-то будет спать!..

Но эти благоразумные речи отскакивали от меня, как от стены горох.

— Смешно было, - возражал я,—заключать условие на пустом ме­сте, когда дело еще не начиналось, а я вовсе не такой заявивший себя специалист, чтобы Жуков вперед мог знать, что на меня можно поло­житься; может быть, я окажусь и несостоятельным. А вот как только пойдет газета, так я потребую формального условия.

Едва-едва уговорили меня оставить на время в Петербурге матушку и потом уже, когда дело пойдет на лад, и я обживусь в Рыбинске, выписать ее. Впрочем, благоразумным людям пришлось уговаривать и ее саму, так как, с одной стороны, ей горько было в первый раз в жизни расставаться со мной, а с другой—она и сама так увлеклась моими гордыми мечтами, а более всего дешевизной жизни в Рыбинске и валяющимися на улице стерлядями, что начала входить во все подробности нашего будущего обзаведения в Рыбинске.

— Пожалуйста,  только,  чтобы квартира  была сухая, теплая, - говорила она,  точно  как  будто  я шел уже  нанимать  квартиру: - комнатки три довольно будет, да чтобы кухня была светлая, да чтобы русская печь была. Да также чтобы и от рынка было недалеко, и от бани, и от церкви. Оттого и в церковь ходишь редко, что далеко,— а там я буду все ходить да  молиться,  все  молиться...

Затем матушка начала закупать местные полотна и ситцы, кото­рые там наверно вдвое дешевле, чем в Петербурге. Наконец, картина рыбинской жизни начала представляться ей в таком светлом виде, что на нее нападал страх: а что, если это не сбудется.

 — Я так стара и слаба,—куда мне вынести такую далекую до­рогу! Я же никуда не ездила! И кончится все это тем, что   повезешь ты меня здоровой, а привезешь вместо матери один холодный труп, чтобы схоронить меня бог весть где на чужедальней стороне.И при этих словах матушка заливалась горькими слезами.

Между тем от Жукова не было и не было никакого ответа. Прошла святая неделя; наступил апрель, а от него все ни слуху, ни духу. Наконец, в половине уже апреля получил я такое лаконическое письмо: «Приезжайте в Рыбинск; деньги на отъезд возьмите у дядюшки».

Я тотчас же отправился к дядюшке. Но тот принял меня довольно сухо и наотрез отказался выдать мне прогонную сумму.

— Я, действительно,- сказал он,- выдал племяннику на обзаве­дение газеты субсидию, какую только был в состоянии, но далее затем ни в каких   мелочных расходах его по газете принимать участия не желаю.

Благоразумные люди опять приступили ко мне с увещаниями бро­сить это дело и шагу не делать из Петербурга, пока Жуков не вышлет денег. Но легко было сказать—бросить такое заманчивое дело, какое сулило мне необъятно-колоссальную будущность, и опять обречь себя на неверное существование впроголодь! После того как меня провозгла­сили силой и начали смотреть на меня с завистью снизу вверх, опять обречь себя на жалкое ничтожество, обратиться в пролетария, пишу­щего объяснения к картинкам «Воскресного Досуга»!

Нет, это было немыслимо, и я решился на такой поступок, который заставил благоразумных людей только ахнуть и махнуть на меня рукой. Я поехал таки в Рыбинск на занятые мною у одного родственника двадцать пять рублей, и когда тронулся поезд Николаевской железной дороги, увозивший меня от плакавшей навзрыд матушки, чувствовал себя не то Наполеоном, не то Вашингтоном.

„Рыбинский Листок"

Несмотря на то, что апрель был уже в конце, погода в тот день, когда я выехал в Рыбинск, была адская: бушевала чисто-зимняя вьюга, и, когда я подъехал к Твери, поля были покрыты снегом. Казалось, таким образом, сама природа возмущалась моим отчаянным поступком и не предвещала ничего хорошего впереди, но я не робел; и с нетерпе­нием ждал, когда предстанет предо мною Рыбинск, суливший мне столь­ко благ.

Но вот приехал я и в Рыбинск, поднялся вверх с пристани со своим тощим скарбом, остановился в одной из бесчисленных гостиниц Рыбинска и отправился искать Жукова. Не легко было мне производить свои поиски в той сутолоке, какую представляет Рыбинск в весенние и летние месяцы, так как адреса Жукова я не знал, а он вовсе не представлял собой такой известности, чтобы каждый встречный мог указать его местожительство. Но я преодолел все эти трудности, при чем я был несколько озадачен, когда, добравшись, наконец, не помню уж теперь, до каких людей, знавших Жукова и где он обитает, я заметил нескрываемую презрительную иронию, с какой о нем говорили. Но еще более я был озадачен, когда, найдя, наконец, своего хозяина, я не только не был заключен им в объятия, но вместо выражения ожидаемой мной радости он встретил меня такими словами:

—      А я уж думал, что вы совсем не приедете!..

—      Как же так? Я вам, значит, не нужен?

—      А пожалуй, что будет и так. Дело дрянь у нас выходит...

—      Что такое?..

—      Да все, кажись бы, готово, хоть завтра выпускай газету—за малым остановка. Можете представить себе: печатать негде, типогра­фии нет!

—      Как же это так? Ведь вы же мне говорили, что в Рыбинске имеется типография?

- Левикова-то? Имеется она, имеется, да только эта типография не только что газеты и маленькой брошюрки в десять страничек не напечатает нам... Да оно и понятно, нечего с нее и требовать. Ведь в Рыбинске-то, почитай что с сотворением мира, ни одна еще книжка не выходила;  сюда и из других-то более просвещенных мест редко какая книга привозится, да и та долго не залеживается, неизвестно куда исчезает, должно быть, на папиросы, да на папильотки истрачивается. Одним словом, этого товара у нас не требуется, а существует у нас типография для своей собственной надобности: только и печатает, что приходо-расходные книжки, купеческие счета да ярлыки, более ничего с нее не спрашивайте!

—      Да как же так? Значит, вы раздумали издавать газету?

—      Да, выходит так, что хоть бросай дело!.. Остается нам сделать еще попытку—не удастся, тогда уже не прогневайтесь!..

—      Что же такое?..

—       Попробовать издавать газету в Ярославле.

—      «Рыбинский Листок» в Ярославле?

—      Да что же вы будете делать!.. В Ярославле какая ни на есть да имеется казенная типография, печатающая «Губернские Ведомости». Может быть, она возьмется печатать и нашу газету. Вас я тогда посажу в Ярославле—вы там и будете орудовать газету,  а я буду жить в Рыбинске и доставлять вам ежедневно весь материал самолетским пароходом. Так мы и промаемся летние месяцы до закрытия навига­ции, а это самое у нас жаркое время для газеты. Удастся нам в это время поставить ее на ноги, так будет видно, что делать: может быть, и  свою  типографию какую ни на есть  сварганим,  может быть,  и Левикову поможем запастись шрифтом, да скоропечаткой... Одним сло­вом, ступайте, да отдохните с дороги, а завтра же, чуть свет, по­едем в Ярославль.

Так мы и сделали. Приехав в Ярославль, мы остановились в какой-то невероятно грязной «Росписной» гостинице и деятельно принялись хлопотать о газете. С губернскою типографией Жуков уладил дело без малейших затруднений; материалу он привез с собой из Рыбинска нумера на четыре, и 2 мая 1864 года вышел первый нумер нашей газеты. Надо заметить при этом, что «Рыбинский Листок» должен был выходить лишь три раза в неделю: по вторникам, четвергам и суб­ботам, так что та система, какую придумал Жуков,—именно: присылку материала из Рыбинска в Ярославль через самолетский пароход, еже­дневно приходящий в Ярославль с верха в 10 часов утра,—была осуществима, хотя во всяком случае представляла собою нечто фанта­стичное. В самом деле, представьте себе только газету, издающуюся не в том самом городе, для которого она предназначена, а за 80 верст от него, при чем весь состав газеты, прежде чем дойти до редактора и типографии, должен совершить восьмидесятиверстное плавание в каюте капитана самолетского парохода. Конечно, только в России и возможны подобные необыкновенные комбинации!

Каждое утро, таким образом, к десяти часам я отправлялся на паро­ходную пристань и с нетерпением ждал заветного пакета со статьями. Затем я возвращался домой и принимался за редакторскую обработку рукописей, которые по большей части были столь безграмотны, что приходилось переписывать их сызнова. Обработанные таким образом рукописи я нес в типографию и т. д.

Кроме Жукова, орудовавшего в Рыбинске, и меня—в Ярославле, штат нашей редакции состоял еще из двух человек: у Жукова в Ры­бинске был свой помощник, у меня—свои. У Жукова помощником был какой-то рыбинский обыватель—разночинец, прославившийся уголовным делом мелодраматического характера. Он был прежде сельским священ­ником, но имел слабость влюбиться в одну девушку, не знаю уж какого происхождения и сословия. И вот в один прекрасный день произошел следующий ужас: он пошел со своею матушкою-попадьею в баню, а оттуда вернулся один; матушка оказалась с ног до головы обва­ренною кипятком до того сильно, что сразу там же в бане отдала богу душу. Началось следствие, но по старым судам, так как никаких ни свидетелей, ни улик его преступности не было, он же настаивал на своей невинности, уверяя, что матушка сама нечаянно обварилась, его оставили лишь в подозрении и лишили священнического сана, а ему это было и на руку, так как он немедля женился на своей возлюбленной. Я не больше двух-трех раз видел этого человека, и очень он показался мне несимпатичным своими бегающими, рысьими глазками, угловатыми, нахальными манерами и циническими речами. Так, напри­мер, он беззастенчиво сознался, что лишь бы ему сколотить тысченку-другую, он живо разбогател бы, так как не ел бы, не пил, а все день­ги поставил бы ребром в рост, а в Рыбинске на этот счет лафа: такие можно процентики собирать, о каких в других местах и не снилось.

Что же касается его второй жены, то я видел ее один только раз, и она меня положительно озадачила: представьте себе, мало того что красавицу ослепительной южной красоты, но честную натуру, обла­дающую несомненно крайне чуткою душою. Все в ней дышало нрав­ственным благородством, каждое слово, каждое движение ее супруга видимо коробили ее и возмущали, и она заметно страдала, нисколь­ко не скрывал этого. "Спрашивается, что свело эту странную чету людей, столь мало похожих друг на друга? Как могла увлечься она хоть минутно таким отвратительным человеком, и тем более выйти за него замуж, после того как он переступил через труп своей жены?.. И что с нею сталось потом? Так это и осталось для меня неразрешенной загадкой.

Моим помощником был ярославский мещанин Ухов. Сухой, белоку­рый, с длинным птичьим носом, выдававшимся вперед, это был расто­ропный и покладистый человек на все руки. Чем только ни был он при мне и чего он ни делал: он был и самым ревностным моим слу­гою, ставил самовары, чистил сапоги, платье, бегал в лавочку. Выходил нумер газеты,- он отправлялся в типографию и на своих плечах при­носил на мою квартиру полторы тысячи экземпляров ее; затем, запа­ковывал газету в заранее приготовленные бандероли и нес на почту, а сдавши газету на почту, отправлялся по городу разносить нумера ярославским подписчикам, которых было, правда, не более 20, 30, да жили они в разных концах довольно обширного города. Кончивши это дело, он принимался за переписку исчерканных мною вдоль и поперек рукописей. Он пытался даже войти в состав сотрудников «Рыбинского Листка» и написал, не помню уж, какие-то стихи, но тут положен был предел его энциклопедической деятельности, так как стихи, конечно, уже оказались вполне домашнего, ярославского приготовления.

Говоря о желании Ухова попасть в состав сотрудников «Рыбин­ского Листка», я не ног при этом не рассмеяться в своей душе над словом состав, которое может ввести в невольное заблуждение чита­телей. Они подумают, что и в самом деле у нас был какой бы то ни было состав сотрудников. Ничего этого не было: кроме трех-четырех случайных корреспондентов, вроде пошехонского поэта-самоучки Саввы Яковлевича Дерунова, весь состав сотрудников сосредоточивался в лице самого Ивана Александровича Жукова, который доставлял мне из Ры­бинска и собираемые им биржевые цены, и фельетоны, и полемические заметки, и целые повести и романы. О чем только ни писал он в про­должение двухмесячного существования газеты: и о рыбинских трак­тирщиках, и о рыбинских дровокатах, и о рыбинских гуляньях, теа­тральных зрелищах, скандалах на бирже, купеческих надувательствах и т. п. Все это он излагал топорно, крайне безграмотно, но не без юмора и довольно живо, так что, если бы ему получить образование и напрактиковаться, из него мог бы выработаться писатель не без таланта.

Иногда он наезжал ко мне в Ярославль и каждый раз при этом истреблял такое неимоверное количество чаю, что Ухов едва успевал сменять раз до десяти самовар за самоваром. Но Жуков не ограничи­вался одним чаепитием; замечательно, что я никогда не видал его без полуштофа на столе. Как только приезжал он, так сейчас же Ухов летел за двумя-тремя полуштофами, и все время Жуков не переставал выпивать рюмку за рюмкой с такой же аккуратностью, с какой мы выкуриваем за папироской папиросу. Сначала он несколько совестился передо мной и ссылался на зубную боль, но затем пил без всяких цере­моний. И замечательно, что при этом я никогда не видал его пьяным. Это был поистине какой-то богатырь, которому ничего не стоило вы­пить чару вина в полтора ведра.

Интересно было бы знать, неужели и во всю последующую свою жизнь он продолжал с таким же усердием приносить столь обильную лепту винному акцизу, и это нисколько не помешало ему дожить чуть не до шестидесяти лет! Иногда, по приезду Жукова в Ярославль, у нас случалась очень спешная работа: нужно было во что бы то ни стало сегодня наполнить нумер, выпускаемый завтра, а в материале оказы­вался недостаток. Тогда Жуков тотчас же принимался писать импро­визированный рассказ, и у нас закипала жаркая работа втроем: Жу­ков напишет лист, передает мне, я его исправляю, передаю Ухову, а тот переписывает набело. Такая работа среди ночи и глубокого сна всего Ярославля совершенно уподобляла нас трем паркам, прядущим нить жизни.

Проживя в «Росписной» гостинице, не менее месяца в непрестанной борьбе с клопами, тараканами и даже крысами, скакавшими по ночам через меня и таскавшими у меня свечи,—я потом устроился более удобно: нашел две недурно меблированные и уютные комнатки и очень сносный и дешевый обед в кухмистерской. Все было бы хорошо, но меня серьезно устрашала перспектива быть мало-по-малу если не за­душенным тем самым «Рыбинским Листком», над которым я работал, то по крайней мере вытесненным вон из своего помещения. Посудите сами: подписчиков у нас было всего-на-всего 200, при чем 100 человек приходилось на Рыбинск, да 100 на все другие города и веси Россий­ской империи; между тем печаталось каждого нумера экземпляров ты­сячи полторы. И вся эта несметная кипа печатной бумаги складыва­лась целой горой в одной из моих комнат; гора эта, с выходом ка­ждого нумера, росла и росла, приводя меня в немалый трепет: что со мной будет, когда со временем она займет всю мою квартиру? Но этого еще мало: мокрая бумага прямо из типографии, складываемая возрастающей массой, начала преть, распространяя отвратительный за­пах. Для избежания этого Ухову пришлось запастись веревками, растя­нуть их по двору того дома, где мы обитали, и постоянно развешивать и просушивать нашу злополучную газету, как прачки развешивают и просушивают белье, затыкая висевшие на веревках листы шпиль­ками, чтобы они не сбрасывались ветром на землю. Воображаю я, какое курьезное впечатление производили на обитателей Ярославля газетчики, которые, вместо того, чтобы рассылать свою газету подписчикам, зани­мались ежедневно просушкой на двope своих творений!

При всех этих условиях газета не обещала долгого и завидного существования. Первый подводный камень, какой встретился ей на пути, - был цензурный характер. Цензором над газетой был назначен рыбинский полицеймейстер Марков. Человек это был крайне добродуш­ный и веселый, а главное дело—ему и без «Рыбинского Листка» было хлопот полон рот в таком бойком торговом центре, каким предста­вляется Рыбинск. К тому же у него была страсть к картишкам, и все свободные часы от служебных занятий он просиживал за зеленым по­лем. До чтения ли ему было безграмотных каракулек Жукова; он и под­махивал их, не читая, за карточным столом, в полной уверенности, что никаких злонамеренностей нельзя ожидать ни от хлебных прейс-курантов, ни от невинного балагурства издателя.

Между тем в № 20 «Рыбинского Листка», вышедшем 16 июля 1864 г. под заглавием: «Что делается в городе», было помещено следующее известие:

«11 числа, в 9 часов вечера, встретили в Рыбинске г. главноупра­вляющего путей сообщения и публичных работ, прибывшего в Рыбинск Мариинским путем, по р. Шексне, на пароходе «Смелый», купцов бра­тьев Милютиных. Не лишним считаем сказать, как рыбинские гра­ждане встречают высшее начальство. На дебаркадере пароходного обще­ства «Дружина» с 6 часов пополудни собралось купечество: председа­тель биржевого комитета и старшины, городской голова и все члены градской думы, путейское и местное начальство. От купечества пригото­влено было: хлеб-соль и три стерляди, стоящие, как говорят, 120 р.».

Далее затем Жуков не упустил случая посмеяться над подобостра­стием рыбинских купцов, которые едва завидели на горизонте дымок, того парохода, на котором ехал Мельников, уже поснимали шапки и стояли с обнаженными головами все время, как пароход медленно приближался к Рыбинску.

Вот эта именно насмешка и повела за собой неожиданный погром. Статья была по обыкновению пропущена Марковым без малейших затруд­нений, нумер уже был напечатан,- и вдруг обратил внимание на упо­мянутую статью человек, по-видимому, совершенно непричастный к газете в цензурном отношении,—именно, заведующий губернской типографией Лествицин. Будучи известным археологом, этот Лествицин сам по себе представлял удивительный антик, какие можно было встретить лишь в прежнее время в глухой провинции. Представьте себе, что он соединял в себе поклонение Прудону (я нашел у него собрание всех сочинений Прудона) с обожанием М. Н. Каткова, при чем у него сложился в голове такой курьезный взгляд на тогдашнюю литературу, что вся петербург­ская пресса, не исключая «Современника» и «Русского Слова», состоит на жалованье у правительства, зато и восхваляет все совершавшиеся тогда реформы, и только один Катков представляет собою вполне неза­висимую и неподкупную оппозиционную силу. Вот этот именно Лествицин, прочтя упомянутое известие, отправился к губернатору с нумером «Рыбинского Листка» и объявил ему, что он не может выпустить из типографии нумер с таким предосудительным глумлением над почтен­ным рыбинским купечеством за слишком усердное выражение с его сто­роны почтения к начальствующим лицам, заслуживающее во всяком случае уважения, а не порицания.

Губернатор внял донесению Лествицина и велел злополучный нумер тотчас же предать сожжению. Сверх того была сделана нахлобучка Маркову; он был отставлен от обязанности цензора «Рыбинского Лист­ка», и цензуру газеты принял на себя сам губернатор, поручив ее вице-губернатору, к которому я и обязан был ежедневно ходить с корректурами статей.

Это было начало конца. Вскоре затем все рыбинское купечество с самыми первыми тузами и воротилами восстало на Жукова, и он был позорно изгнан с рыбинской биржи городским головою. И еще бы! В своих обличениях он дошел до прозрачных намеков на то, что отцы и деды некоторых рыбинских тузов и воротил нажили свои миллионы вовсе не хлебной торговлей, а фабрикацией фальшивых ассигнаций в эпоху Екатерины II. Рыбинские купцы послали просьбу министру внутренних дел о прекращении ненавистного им «Рыбинского Листка».

Но это было совершенно напрасно, так как дни «Рыбинского Листка» были сочтены и без всяких давлений свыше. Хотя Жуков и уверял, что газета его обеспечена на долгие годы дядюшкиными капиталами, но на деле оказалось, что все содействие дядюшки ограничивалось не более как двумя-тремя тысячами на первоначальное обзаведение. Этой суммы хватило, конечно, не надолго; не надолго хватило и тех денег, какие были собраны с 200 подписчиков, из которых чуть не половина ока­залась бесплатными. Раз все эти ресурсы прекратились, газета остано­вилась в половине июля. Жуков поехал в Петербург искать новых займов для издания «Рыбинского Листка», а я остался, как рак на мели, в Ярославле проживать последние полученные от него крохи. Я и забыл сказать, что никакого дохода от объявлений я и в глаза не видывал, по той простой причине, что никаких объявлений не было, а если когда они и печатались, то это были объявления бесплатные: длинные списки пароходных тарифов, которые я время от времени помещал без спроса хозяев единственно для того, чтобы наполнить столбцы нумеров, так как с каждый днем материалу становилось меньше и меньше. В отчаянии я и сам, было, взялся за перо и написал длинную статью на несколько нумеров, под заглавием «Купеческая правда» и с эпиграфом «Правдой не разживешься», составленную мной по Прудону и некоторым статьям «Русского Слова».

Наконец, я получил от Жукова лаконическую телеграмму: «Газета запрещена министром. Приезжайте в Петербург. Деньги возьмите в бу­мажном магазине, где у меня уплачено за бумагу 100 рублей вперед 2.

Я бросился в бумажный магазин, но там мне объявили, что не только они не должны Жукову ни копейки, но что, напротив того, он им остается должен за забранный товар 200 руб.

Положение мое было критическое, подобного которому я никогда еще не испытывал в жизни ни до того, ни после того. Без гроша денег в кармане я очутился в чужом городе, в котором почти никого не знал. К тому же я захворал, и ярославские коновалы лечили меня чисто-лошадиными лекарствами от совершенно не той болезни, какая у меня была.

По счастью, нашелся добрый человек, который дал мне в долг двадцать рублей, чтобы доехать до Петербурга. Но этим не окончились еще мои злополучия: по дороге московские жулики украли у меня пальто, и вот я вернулся домой к своей матушке вполне блудным сыном: больной, прозябший, в одном сюртучке, и, вместо тысяч, о ко­торых я мечтал, наживший долги, которых у меня прежде не было.

¹ «Старый Палкин» - ресторан в Петербурге.

² Последний номер «Рыбинского листка» вышел 24 июля 1864г.

 

Д. СЕМЕНОВ

 

Р  Ы  Б  И  Н  С  К

 

(Из книги  «Отечествоведение», издание М.О. Вольфа, 1869г.) 

 

Удивительное впечатление производит Рыбинск на каждого, кто первый раз посещает его! Рыбинск расположен на берегу Волги против самого устья Шексны. Весною и летом, в самый развал судоходства, Волга, ширина которой достигает в Рыбинске до 230 саженей, покрывается сплошною массою судов составляющих подобие моста, так что по этому импровизированному мосту легко перейти с одного берега на другой. А как разнообразен и пестер этот мост! В одном углу останавливается невольно глаз на легкой изящной белозерке с двумя стройными мачтами и опрятной палубой, а там торчит безобразный шитик с плоским дном, крутыми бортами и палубой в виде ослиного хребта. У одних судов выстроены на палубах целые домики, на других палубы совсем нет, и они имеют вид огромных и длинных, широких лодок. Но за то нет барки, которая бы не была изукрашена самой узорчатой резьбой, причем, конечно, как и при постройке избы, главную и единственную роль играют топор да нож, - изредка разве долото.

            Наибольшее скопление судов в Рыбинске бывает в мае, июне и июле; сюда приходит ежегодно с нижних частей Волги от 4-х до 5-ти тысяч, а отсюда отправляется до 8-ми тысяч с лишком судов. Городское население, простирающееся в обыкновенное время до 11000 душ обоего пола, достигает в летнее время громадной цифры 100000 душ. Главная причина такого скопления судов и такого стечения народа заключается в том, что от Рыбинска волжский фарватер мельчает, и кладь должна перегружаться с судов больших размеров на суда более мелкие, предназначенные для плавания по каналам. Поэтому-то деятельность Рыбинска состоит в выгрузке, нагрузке и перегрузке товаров; для этой-то операции прибывает громадное число рабочих и собирается разного рода люд – хозяева, приказчики, комиссионеры, лоцманы, коноводы и разного рода спекулянты. Зная число приходящих судов и усиливающегося населения во время навигации, можно себе представить легко, какое движение, какая жизнь и суета должна быть в Рыбинске, и как все это пестрое, пришлое население толкается, бегает, кричит и кишит на обоих берегах Волги и на берегах Шексны, и на разнообразных пристанях и на верфи – этой единственной по своему значению пристани.

Рыбинская пристань тянется на несколько верст, и подразделяется на несколько отделений или пристаней, в которых размещаются суда, смотря по их грузу, по их назначению и по потребностям. Так напр., барки, застигнутые здесь поздним временем, остаются на зимовку в Черемухинской пристани, нарочно для этого предназначенной. Такое систематическое размещение необходимо для сохранения порядка в пристани, где собирается иногда разом до 2000 и более барок.

Между судами, наиболее употребительными по верхней Волге, по ее притокам в этих частях и по каналам, первое место занимают барки и полубарки. Барки имеют от 17 до 18 саженей в длину и от 3 – 4 саж. ширины, подымая до 7000 пудов грузу; полубарки во всем схожи с барками, но при той же ширине имеют 12 саж. длины, подымая от 4 – 5 тыс. пудов грузу. Вообще должно заметить, что почти каждая значительная река, каждая водяная система имеет свои исключительно ей принадлежащие суда, как-то: вышневолоцкие суда, тихвинки, соминки, белозерки и др., хотя многие из них, несмотря на свои особенные названия, отличаются самыми незначительными особенностями друг от друга.

В последнее время главная отправка грузов из Рыбинска в С.-Петербург производится преимущественно по Мариинской системе. Отправка судов Вышневолоцким путем уменьшается потому, что судоходство встречает здесь препятствия от долговременного скопления караванов в Вышнем-Волочке для спуска в пороги, отчего провозная плата обходится дороже Мариинского пути. Тихвинский путь, хотя короче обеих систем, и по нем доставляется кладь из Рыбинска в Петербург в 30 или 40 дней, но за то большою помехой считается здесь мелководье рек, вследствие чего кладь может доставляться только в соминках, маломерных лодках, поднимающих груза всего от 202½ тысяч пудов. Мариинский же путь более безопасный и более выгодный, так как менее мелководен, и провозная плата по нем обходится дешевле.

От Рыбинска вверх по Шексне введена новая система пароходства. До сих пор на наших судоходных реках существовало для буксирования судов с грузом два рода пароходов: 1) буксирные или тяжелые, на которых преимущественно перевозятся ценные товары, грузимые или на самый пароход, или на находящиеся при них баржи, и 2) кабестаны, т.е. суда с полным паровым прибором, сила которого устремлена на ворот или шпиль, на который наматывается канат от завозного якоря, заброшенного на полверсты вперед. К этим двум видам присоединился теперь третий – туэры, т.е. паровые суда движущиеся по железной цепи, погруженной на дно реки. Система движения та же, что с завозным якорем коноводок и кабестанных пароходов,  но разница в том, что точки опоры парохода находятся в цепи, положенной на дне реки и укрепленной у Череповца почти за 200 верст. Эта цепь навивается и приводит в движение пароход, тянущий за собой большие барки с грузом. Компания этого цепного пароходства намерена вышеописанным способом буксировать суда по рекам Шексе, Оке и Москве от Рыбинска до Белозерского канала и от Нижнего Новгорода до Коломны и Москвы. Эти туэры окажут благодетельное влиянием тем, что совершенно устранят конную тягу и неразлучную с нею заразу, этот бич для нашего скотоводства.

Главную кладь судов, подвозимых к Рыбинску, составляет хлебный товар: мука ржаная и крупичатая, рожь, овес, ячмень и т.д., доставляемые с Волжских и Камских пристаней губерний: Казанской, Вятской, Симбирской и Нижегородской. Пшеница получается из Самарской и Саратовской. Далее следует сало – из Самарской, Пермской, Оренбургской и Тамбовской; корабельный лес – из Вятской, Казанской и Пермской; хлебный спирт – из Пензенской, Тамбовской и Нижегородской; мочальные изделия – из Вятской, Казанской, Костромской и Нижегородской; железо, медь и металлические изделия – из Пермской и Оренбургской. Само рыбинское купечество ведет торг: хлебом, колониальными товарами, судовыми припасами и постройкою судов. На верфи Николо-Абакумовской пристани строится ежегодно разного рода судов от 250 до 325; на канатной фабрике братьев Журавлевых изготовляется ежегодно канатов до 200000 пудов, преимущественно для внутреннего потребления.

Канатная фабрика братьев Журавлевых заслуживает того, чтобы сказать о ней несколько слов. Она существует с 1858 года, на берегу р. Шексны при Николо-Абакумовской пристани и действует паровою машиною низкого давления в 60 сил. Пенька для этой фабрики закупается в Орловской губернии, которая по ровности и плотности волокна не имеет себе подобной в целом свете; закупленная пенька треплется в Орле, потом грузится на суда, отправляется в Рыбинск и там складывается в обширные каменные амбары. (Запас пеньки на этой фабрике во всякое время бывает не менее 200000 пудов). Из амбаров бунты с пенькою перевозятся на вагонах по железно-конной дороге на фабрику, поднимаются машиною в четвертый этаж, где их развязывают и пеньку сортируют по качествам. Рассортировавши, кладут пеньку на вагон и везут по устроенной в 4-м этаже железной дороге, с которой спускают прямо в чесальни, находящиеся в третьем и втором этажах фабрики. Тут она переходит из одних рук в другие; одни чешут, другие прядут, третьи опускают в кипящую смолу, четвертые наматывают, пятые вытягивают, скручивают и т.д., и все это совершается с помощью машин. Тут же при фабрике находятся лесопильный завод, слесарное заведение и кузница, действующие силой той же фабричной паровой машины. Замечательно, что из числа всех людей, работающих на фабрике (числом до 850 чел.) нет ни одного иностранца, кроме немца механика, состоящего при паровой машине, все остальные русские, не исключая и мастера, заправляющего всем канатным производством. Из больших паровых машинных фабрик России известны только две в Петербурге - Казалета и Гота, да третья – Журавлевых.

Канатная фабрика братьев Журавленвых не может не возбудить общей мысли о канатном деле в России. Никакая страна в мире не производит пеньки такого превосходного качества, как Россия, и всеобщая потребность в канатах прямо указывает на изделие, в котором наша промышленность могла бы выдержать конкуренцию с иностранными фабриками того же рода. А между тем, хотя в последнее время вывоз пеньки в Англию значительно и усилился, но сбыт канатов еще крайне затруднителен для русских фабрикантов, не имеющих своих торговых домов за границей.

Годовой оборот местной торговли Рыбинска доходит до 5-6 миллионов руб. сер., доходы городские простираются ежегодно до 60 тыс. (43 тыс.) руб. сер., а расходы до 27 тысяч. Из этих остатков составился капитал, и эти средства дали возможность городу основать общественный банк и устроить купеческую биржу с целью дать правильное движение торговым оборотам и поставить рыбинскую пристань на степень благоустроенного внутреннего порта. Но, к сожалению, должно сказать, что большая часть Рыбинского и иногороднего купечества придерживаясь старины, ведет свои коммерческие обороты в тайне и все сделки производит или на площади в толпе чернорабочих, либо дома, либо в гостиницах и харчевнях за чаем и закуской. При таком настроении торгового сословия прекрасный биржевой зал пуст и служит нередко местом сценического представления какого-нибудь странствующего артиста! В этом же здании помещается судоходная расправа и возле него выстроена галерея для лоцманов. Рыбинская биржа – это одно из лучших зданий; оно выходит одним фасадом на берег, откуда открывается широкий вид на Волгу и на Шексну.

Не смотря на то, что Рыбинск владеет богатыми средствами, он имеет тот же грязный вид и те же неудобства, как и все наши города. В летнюю пору на набережной осаждают прохожего толпы нищих, привлекаемые сюда купеческим обычаем обделять в праздники всю нищую братию; от скопления чернорабочих невыносимая вонь и страшная нечистота. Внутри гостиного двора поражает вас то же убийственное зловоние, на городском бульваре душит вас смрад печей, жгущих известку, которыми усеян весь противоположный берег; нет ни хороших мостовых, ни хороших гостиниц, ни хорошей больницы. Все эти неудобства происходят, конечно, вследствие отсутствия потребности у самих жителей чистоты и опрятности, так резко кидающегося везде в глаза.

Рыбинск прежде был просто Рыбною слободою, которая по своему удобному географическому положению с открытием искусственного водяного сообщения, получила новое значение и с 1778 года переименовалась в уездный город Рыбинск, значение которого постоянно возрастало, и который теперь занимает равное место с Нижним Новгородом и Астраханью по объему своих оборотов, по числу судов и по своему огромному значению в Волжской торговле, для которой он служит центром. Рыбинск посредством канала Александра Виртембергского соединяет область Волги с Архангельском и с речною областью Северной Двины; вся торговля по Волге и ее притокам сосредоточивается здесь, в Рыбинске, и отсюда идут главные ветви, разносящие все многоразличные богатства России по самым отдаленным концам ее. Рыбинск образовал собой особую торговую границу в волжском судоходстве, это последняя, но главная приволжская станция на пути в северную столицу.

Как ни выгодно положение Рыбинска в торговом отношении, надо заметить, что еще не достает ему одного и весьма важного предмета – это железной дороги до Петербурга. При существовании ее не было бы того застоя в хлебной торговле, который ныне случается и вводит в убытки торговое сословие, а следовательно, вредит и пользам государства. Еслы бы существовала железная дорога, тогда в половине мая хлеб был бы в Петербурге, а в июне поспел бы на иностранные рынки, когда цены на него еще высоки; тогда как сплавляемый по водяным путям он доходит до Петербургского  порта едва в июне и июле месяцах. В это время цены на хлеб за границей падают, вывоз становится невыгодным, и хлеб либо остается на руках непроданным, либо сбывается с убытком. Эти препятствия привели рыбинских торговцев к убеждению, что устройство железной дороги от Рыбинска до Бологова, для соединения его с Николаевскою железною дорогой есть одна из насущных потребностей нашей внутренней промышленности. В настоящее время эта ветвь железной дороги, принявшая несколько другое направление под названием Рыбинско-Осеченской, уже строится.

 

Г. Полилов

 

К О Л Ы Б Е Л Ь  Х Л Е Б Н О Й

Т ОР Г О В Л И

(Из прошлого города Рыбинска)

 

Один из рыбинских старожилов, предки которого были крупными хлеботорговцами в тридцатых  сороковых годах прошлого столетия, сообщил  мне некоторые сведения о торговле и об обычаях купцов Рыбинска которые он лично получил от сво­его отца и деда. Имена их я, по желанию сообщившего мне, позволяю себе заменить другими. Г.П.

                                                          I 

Отец и дед.-Одежда.-«Топорная пошлина».-Сады.-Пожары.-Биржа.-Прибытие государя Александра Павловича.-Стерляди, осетры.-Грузовые суда.-Страхование.-Первые пароходы;конноводки.

 

           Деденька мой Онисим Степанович и тятенька Иван Онисимович, еще в недавнее время померший, издавна в городе Рыбном торговлю вели, не только одним хлебом, но и на себя доставку чужого товара в баржах по воде брали.                   

         Деденька малограмотным человеком был, но родитель мой грамоту разумел хорошо, по тому времени, и как скоро подрос, старику в торговле и других делах помощь оказывал.                                                                                     

        Дом наш, хорошо построенный, стоял за Черемхою, здесь же и палатки для иных товаров каменные существовали. Для зерна-же были построены таковые ближе к берегу. Тятенька в ту пору, по приказу деденьки, на низ  сплывал для закупки зерна, около Вольска, тогда еще незначительного поселка, ниже Самары, иногда и в Баронске.                                                                 

       Тятенька быль человек красивый, рослый, мужественный; на „низу" где-то там и невесту себе высватал, Марией Кузминишней нашу маменьку звали. Не могла она к немецкой одежде привыкнуть, почитай, всю жизнь сарафан носила, в особенности предпочитала синего атласа. Волосы у нее были белокурые. Синий цвет к ней очень шел. По праздникам рядилась она в кокошник, покрытый сверху парчевым платком, „наметкою", как в то время их прозывали. Сестру мою, Марфуню, что на три года меня моложе, матушка тоже в сарафан рядила.                                                                             Наш мужской костюм был мало отличителен от того, что и теперь некоторые старые купцы носят: длинный сюртук сибиркою при жилете, рубаха с косым воротом, шаровары, а то и брюки но заткнутые в сапоги, с высокими чищеными голенищами. На голове было принято носить низкие картузы, но немало купцов, в особенности из тех, которые в Питере побывали и петербургским купцам подражать надумали, носили высокий цилиндр из заячьего пуха.                                                                                 Торговля велась в то время различными товарами и в изобилии; окромя зерна и муки, в Петербург отправляли железо, дубовые балки, соль и другие товары. Деденька говорил, что еще при нем существовала особая взимаемая казною пошлина, называвшаяся „топорною", потому что все суда были тогда деревянные и строились топорами. Надзор над этой пошлиной был поручен местному городничему, майору Плюскову. По словам старика, только в последнее пятилетие восемнадцатого века Рыбинск начал

 

обзаводиться каменными постройками, до тех пор едва ли существовали и два дома из кирпича.                                                                                                                      Дом наш за Черемхой был срублен из такого крепкого леса, что, когда теперь его ломать вздумали, из-под топоров искры летели. При дому по тогдаш­нему обычаю, сад разведен был прекрасный, одних яблонь и груш более трехсот было. Отчего и не разводить было? Дяденька сказал, что земля но тридцати копеек да по четвертаку шла, да еще ближе к со­бору и к Крестовой улице, у нас же, за Черемхой, продавалась просто десятинами.                                   

        Жили купцы наши тогда богато, но капиталов своих не выказывали, прижимались, хотя крупные дела, вершили.                                                                  По словам деденьки и родителя — покойных, в больших пожарах, что в 1801 да 1811 годах случились у нас в городе, а ранее-то — в 1798 году, много купеческой казны погорело, потому что большая часть ее в медных деньгах обреталась, и бочки с нею по подвалам погорели, а медь расплавилась.                 Год моего рождения — 1820; разумеется, сам я помнить не могу, но тятенька рассказывал, как государь император Александр Павлович посетить изволил наш город в 1823 году и с купечеством, поднесшим ему хлеб-соль, ласково говорил. Деденька Онисим Степанович тоже в числе подносивших был. Государь разспрашивал о нуждах городских, о ходе торгового дела и на прошение купцов, чтобы выстроенная ими биржа передана купечеству была (так как она под присутственным местам ходила), соизволил выразить свое согласие я дело об этом повелел рассмотреть. Действительно, на другой год биржу купечеству передали, но мало все время в ней народу собиралось; до сей поры рыбинцы по трактирам дела вершают. Хотя император не более двух часов в нашем городе пребывание имел, но все-таки местоположение Рыбинска осмотреть изволил и очень местность за красоту хвалил, в особенности Волгу, в тот год, несмотря на август месяц, не маловодную. Отбыл государь в Ярославль не по воде, а горою, хотя суда книзу по реке сплывали без остановок.                                                      

        Учился я в местном приходском училище, куда поступил в 1828 году, но пробыл в нем всего два с половиною года, а затем тятенька взял меня оттуда и поставил при амбаре под руку старшего приказчика. Живой мой характер не мог смириться с постоянным пребыванием при амбаре, и я при удобном случае убегал с моими сверстниками удить рыбу, которой даже в Черемхе по весне существовало немало, после, как был постарше и когда тятенька побольше воли давал мне, езжал через  Волгу на лодке к Шексне-реке; здесь рыбы водилось пропасть, стерлядка аршинная на крючок шла.                                                                       Охота только к рыбной ловле чувствовалась, а то и ловить рыбу не стоило; цены на нее в Рыбинске о ту пору дешевле дешевого стояли: стерлядь за полтину ассигнациям лучшую отдавали, а мелкие в счет не шли, одно слово - Рыбным наш город верно назвали! На наших барках, на которых хлеб в Питер деденька отправлял посылалась и рыба приятелям в столицу, в подарок. Везли в особых длинных бадьях, переменяя воду, а крупную рыбу, осетра, иногда и белужину, вели, продев веревку сквозь жабры, прямо в воде около барки. Барки эти для отправки вверх по Волге строились преимущественно не в самом Рыбинске, а около городов Мологи и Мышкина, поднимали они немало груза, но устройство их было совсем иное, чем тех, которые шли с низу Волги.                                     Строили их по раннему договору крестьяне, искони занимавшиеся этим промыслом. Качеством своим суда эти многих путин делать не могли и обыкновенно из Петербурга к нам обратно не возвращались; их продавали там на слом. Теперь же верховые суда строятся прочнее и делают три-четыре путины.     О страховании товара тогда и помина не было, за грех считали и думать об этом, когда дело это на Руси началося.                                                                                  -«На все воля Божья—говаривал родитель покойный».— Наскочит барка на камень или бурей разобьет - потужат,  поохают, да и опять за то же.

           А после и тятенька покорился, барки с товаром страховал, но деденька и слушать об этом не желал.                                                                                

           Зерно и прочие товары шли в иных посудинах, преимущественно строили мокшаны, строили - прочно, крыли снаружи стены лубьем, смолили и конопатили отменно, чтобы не одну путину выдержали. Грузили их тысяч по пяти четвертей пшеницы, а овса клали и до восьми тысяч. Были и другого рода суда, они и теперь еще строятся —коломенки; те шли более с Камы и  грузились преимущественно железом с сибирских заводов; груза несли они на себе не более десятка тысяч пудов. На расшивах, плоскодонках гнали кверху тоже хлеба зерном и в размоле; они и до сей поры, по Волге плавают.             

        Каких еще названий для водяных посуд тогда не было: и полуладейка, и шитик, и городцы, укладники,— всех имен и не перечтешь, теперь иныя совсем из употребления повышли.  Поднимали их против воды лямочниками - бурлаками, конями, а при попутном ветре и парус натягивали, зачастую рогоженный, якоря наперед забрасывали, на них тянулись...                                                                          А потом коноводки пошли: занесут якорь подальше, а на самом судне кони ворот вертят. Тихо в прежнее время двигались, не спешили и деньги наживали.        Пароходы впервые при мне на Волге появились, смеялись над ними спервоначалу больно много, а потом ничего - привыкли, стали сами ездить. Ходили эти первые пароходы тоже не скоро, версты три в час против воды. Если не ошибаюсь, одним из первых "Самолет" у нас на реке пароходы пустил...                  Коноводки и по сие время пониже Костромы работают, сказывали, только две и остались.

Деденька до пароходов дожил и своим прозорливым умом великую пользу от них для достачи товаров предсказал, а одновременно и раззор для лямочников и бичевных людей.   Оно так и случилось. Да и слава Богу, тяжело было в те веры видеть - Так люди надрывались, таща тяжелые расшивы против воды.    

П.

Мельницы.-Пристани, причалы. – Кулачные бои; бойцы.— Актер Прокл Ликургов.—Стенка  на стенку; заклады; зимние бои.

 

       Тятенька в те поры купил себе,  с позволения деденьки, водяную мельницу повыше города, на Черемхе,  баржей на подводах и зерно туда возили; после половодья дороги очень размякали и лошади поднимали мало мешков, все-таки польза от двух поставов была хорошая. На самой Волге мукомолов  о ту пору не было, ютились они по рекам, в уездах, да на Шексне кое-где стояли. Пшеницу низовую к этим мельницам подвозили на полубарках или лодейках, в которые зерно перегружали на "Песках", (пристань так одна прозывалась), куда часть хлебного низового каравана приставала.                                                               Кроме „Песков", существовали и другие причалы: Мяскинская, Бутырская, Тоговщинская, Зеленая пристани; но на них товар перегружали для верхнего хода, что в Питер шел. На Шексне-реке имелось тоже несколько пристаней, на Никольской сгружали соль с казенных соляных промыслов, а при Васильевской казенный провиант сдавали. Нередко и мне с тятенькой заезжать сюда случалось; родитель мой сам при сдаче постоянно присутствовал, приказчикам большой веры не давал, меня же к делу приучаться привозил.                                                          Любо было мне здесь бывать. Пока тятенька со сдачей хлеба занимался, я за амбарами с солдатскими ребятами в рюхи и рал. Заведывавший приемом провианта, или, как его называли, „главный комиссионер", с родителем моим дружен был и охотно от него хлеб принимал. Он у нас в доме нередко бывал и нашим хлебом-солью не  брезгал.                                                                                  Лучшею из всех пристаней считалась Васильевская: судам причаливать здесь было удобнее, и потому около нее их больше всего сбиралось. Здесь же, подальше от реки, устраивались по праздничным дням кулачные бои, хотя и не в одном здешнем месте они происходили: бились и близ деревни Мягкой, на левом берегу Волги, и на Пошехонской дороге, около деревни Ерша.                      

           В ту пору на кулачные бои начальство смотрело сквозь пальцы, а для горожан и слободских жителей они большое удовольствие представляли. Обыкновенно сговаривались промеж себя стороны заранее, где сойтись и как драться, стена ли на стену, или же друг против дружки. 

     Деденька мой тоже не из последних бойцов был,  но под старость уходился и на грудь жаловался; матушка моя оподельдоком ему грудь натирала и пил он какой-то декокт из разных трав. Родитель мой, Иван Онисимович, на бой не ходил, хотя, как я уже говорил, сложения он был богатырского, и сила у него большая сказывалась; он забавы этой не любил и осуждал ее постоянно.     Насколько могу, постараюсь рассказать про один из этих боев; я сам иногда на некоторые хаживал, но в молодости был не особенно крепкого здоровья, а потому только украдкою и мог на них бывать, так как тятенькою это было строго-настрого мне воспрещаемо.                                                                                             Под одно из воскресений - это было по ранней осени, около Покрова сговорились наши городские мещане с батырями, что хлеб из расшив выгружают, друг на друга пойти. Батыри - народ здоровый крепкий, привычный, иной пятнадцать пудов подымает, а наши щуплявы, но вертки, на это только и надеялись постоянно, иначе, куда тут одолеть...                                                                 Купцов оповестили, не желают-ли которые из-них присоединиться к горожанами — не мало из наших торговцев любили этот бой. Кое-кто откликнулся; обрадовались городские: все-же подмога, купцы  все молодые, сильные; разумеется, богатеи-то наши сами,  драться не пожелали, а на бой беспременно явятся, заклады делать, руки держать.                                               Были и среди наших городских борцы знаменитые: Федька Косой, кузнец, парень с косую сажень, силен, бил с размаха и ужасно; его потом из зависти да из боязни не по честному образу, в висок пришибли. Сенька Беспалый тоже славился силой, но его нужно было поране подзадорить, тогда он хоть один на всю стену полезет, на него большие заклады ставили. Парень он был непьющий, каждый раз пред боем в церкви на коленях молился, служил он в банях мыльщиком.  На этот год появился в Рыбном еще новый боец, смеха было по сему случаю достаточно. В городе нашем тогда постоянного театра не существовало, по летам наезжали только актеры для представлений и когда они по осени от нас уехали, то в Рыбном остался один из их компании, Прокл Ликургов. Он, кроме актерского служения, занимался еще малеванием декораций; для росписи стен в новом доме его и пригласил один из наших богатеев-купцов.                                                

Вот этот-то актер, Прокл Максимыч, и был больно горазд драться. Ростом был парень невелик, но кряжист и в плечах широк. На Федьку Косого не боялся идти: и размахнуться тот не успеет, как актер его в обхват возьмет и назем вдарит. Приятелями они были, после первого боя подружились, но бороться между собою не отставали. Идти на Сеньку Безпалаго Ликургов боялся и, сколько ни предлагали купцы ему за это заплатить, крутил головой, говоря одно и тоже: „под мою силу не подходит!"                                                                             

         Бой должен был состояться после обеден на Пошехонской дороге, около Ерша, и туда собирались бойцы. На лодках, на косоушках да в челнах поплыли наши городские на ту сторону. Решили идти стеной на стену. Для зачина взяли с собой мальченок: неловко как-то взрослым сразу друг на друга напирать. Батыри собрались чуть не со всех пристаней праваго берега — с левой стороны не пошли.         Купцов наехало  немало тоже, любопытствовать им хотелось. В особенности люты на эти бои были Наумов и Григорьевский, да и, окромя их, немало народа купеческого сословия сюда прибыло. Меня тятенька долго отпускать не хотел, да ослушаться деденьку не посмел, но строго заказал мне, что я с мальчишками зачинать не буду.                                                                               День вышел с легким дождиком, но бою он не помешал. По одну сторону реченки стали батыри, по другую наши, воды в речке было немного. Сперво-началу побегли с той и другой стороны мальченки, камушками кидать один в другого учали, поближе подбежали да, где помельче, в речку спрыгнули и драку завели, кой-кому нос расквасили и поразбежались.                                                              Вот тут-то черед настал и для больших. Подобно ребятенкам, тоже камнями покидались, насмешками, бойким словом перекинулись и сцепились.     

          В первую голову у батырей шел Феклист, парень пятипудовый, куль одной рукой подымал, из-под Симбирска он родом происходил, наметил  он для себя Сеньку  Безпалаго и на него напирать начал. Андрюшка Ходырь, тоже гигант, пошел на актера, а Косого облюбовал Махметка, сибирский татарин.           Точно волна на волну захлестнулась, сошлись две стены и начали свою работу.. Шума особого не было, слышалось только: хлястъ, хлястъ, да кой-кто порою охнет али ругнется, кричать по правилам при бое не дозволялось, да и над тем, кто начинал от боли стонать, товарищи потешались, бабой кликали,—-оттого, хоть и, больно было, сожмет покрепче зубы, промолчит бывалый боец да в сторонку кровью отхаркнется. Жестоко в грудь кулаками били, жалость в  ту пору куда-то проходила.                                                                                                                 

         Мы с деденькой стояли невдалеке. Порывался не раз старый мой вспомнить было, да и меня, мальченку подмывало в задор идти, но вовремя мы оба удержались. Деденька богатеев наших Иконникова да Григорьевскаго совестился, а я про запрет отца вспомнил. - Долго бой продолжался, многие из той и другой стенок в сторонку отошли, но главные бойцы Федька Безпалый и актер не унимались. С батырской стороны отстали Махметка, ему Косой зубы повышибал, Феклист и Андрюшка держались. За последних и наших городских бойцов купцы большие заклады держали промеж себя.                            

         На этот раз бой долго длился, стенки стояли упорно, поди, более часа не сдавали ни та, ни другая, хотя из бьющихся выбывали с обеих сторон. Многие из последних, несмотря на холодную погоду, в реку омыться пошли.                                          Батыри стали заметно одолевать и погнали Городских пред собою. Тут стали их разнимать, оставили драться главных, за которых  заклады, положены были.           - «Ой, проиграешь, кум!»- сказал деденька одному городскому богатею, своему благоприятелю, шедшему с сотней рублей за Андрюшку-батыря, тогда как мой старик стоял за актера Ликургова.                                                                   - Нишкни, Онисим Степаныч, я свое знаю, далеко твоему Проклу до Андрея, посмотри, как он его лущит.                                                                           Действительно, актеру было плохо, кровью все лицо у него залилось, здоровый парень бил его кулаком, как в наковальню; хотя Ликургов и отвечал ему, но по малому своему росту до Андрюшкина лица не доставал. Улучив минуту, он взял соперника за стан обеими руками, перебросил через себя, парень шлепнулся о землю и обмер. От такой неожиданности даже другие дерущиеся остановились и бой прекратили.                                                                 

       — Не по-честному актер с парнем поступил,— говорил  купец, что за него ставил:—не должен был его руками трогать, бить мог, а хватать не моги.       — Что ж ему делать-то было? - оправдывал Прокла дяденька, - ишь, Андрей—роста-то косая сажень, а актер—малыш пред ним; ну  значит, в обхват его и забрал.                                                                                                        

       Прокл, еле дыша, отхаркивал кровь и пошел на речку мыться; Андрей все еще отлеживался, грудь его, точно мехи, вздымалась. Водой пробовали отпаивать— ничего не помогает, кто-то надоумил влить ему в рот водки. Сказано - сделано; сбегали за полуштофом в кабак, разжали зубы и влили в рот Андрею; помогло, в чувство скоро пришел, но идти сам не мог, повели до дому, он на Васильевской пристани жил.          

      Кто прав, Андрей-ли, актер-ли—судили, рядили немало, но кончили в пользу Прокла, и деденька деньги свои получил.                                                                                —Все-ж тебе скажу, Степаныч, не по истине рассудили,—-не унимался деденькин благоприятель; звали его Шаров.                                                                 Бой на этот раз тем и закончился. Андрюшка долго после болел, а Прокл к зиме от нас из города ушел.                                                    

 

          По зимам боев, у нас в Рыбном, больших не бывало, потому, что пришлых людей, батырей, лямочников зимовать не оставалось, а по навигационному времени поболе ста тысяч их  в городе перебывало, а наши посадские и мещане между собою на драку если выходили, то очень редко, и больше это на игру похоже казалось.

III

Строение. —Генерал. — Городские доходы. — Набережная. —Ярмарки,— Гулянья.—Театры, щеголихи.—- Гостиный двор.—Заводы.—Пиво.—Керосин  вытесняет масло и свечи.—Мастеровые; кисельники; гречишники.—-Работы для мещан

     Рыбный в тридцатых  годах далеко не так  застроен был, как ныне, хотя проживало в  нем народа не только не менее теперешняго, но значительно больше. По тогдашним таблицам городским, что у меня сохранились, значилось по летам поболе ста сорока тысяч людей разнаго сословия, а из них, как уже сказывал, пришлых сверх сотни тысяч, купцов около двух тысяч находилось, а с судовыми и все три насчитать возможно было.  Генералами вот мы в те горы обочлись, всего-навсего один на весь город был на него  все  с почтением смотрели, при встрече с ним  шапки снимали.                                        

 

          Домов, по той же таблице, поболе полутысячи имелось, лучшие купечеству принадлежали.                                                                                                        Доходы городские были невысокие, но они согласовались с расходами, хватало на  все, даже возможно было обложить в то время весь берег по Волге камнем и поставить железную решетку. Начало набережной положил некто Второв, купец, еще в позапрошлом столетии; деденька его лично знавал и с большою похвалою о нем отзывался. А затем вся остальная набережная купца Тюменева стараниями устроена. В большое восхищение привела она в ту пору наших горожан, устроивших здесь для себя гулянье, чтобы видами прекрасными на Волгу-любоваться.

        На нашей речке Черемхе ныне набережная почти не существует, хотя таковая на моей памяти еще была.                       

          В гостином  дворе торговали тогда ходчее нынешнего, так  как  весь пришлый народ  для своих  деревень закупал нужные предметы здесь, в Рыбном, и для большего удобства уездных покупателей и расширения торговли были учреждены три ярмарки: на день Преображения, на зимнего Николу и о Петров день. После их сократили. Ныне петровская самая большая осталась, о Николу товаров немного бывает, а Преображенскую совсем закрыли. Еще мальченком хаживал я на них. Тогда, вместо нынешнего каменного здания за Черемхою, стояло деревянное, а около моста— тогда сплавного—балаганы, палатки разные ставились, в них представление ломали, тут же и сластями торговали. Народа набиралось видимо-невидимо; крестьяне из уездов зажиточно жили и многие деньги хорошие имели, женам обновы на ярмарка покупали, да и винному откупу хороший доход  доставляли.              

      Кроме ярмарок, городское гулянье было установлено в Троицын день напротив Георгиевского кладбища, что неподалеко от теперешнего вокзала железной дороги. В настоящее время здесь тоже существует увеселительный сад и имеется летнй театр.                                                                                          

       В те поры существовали только простонародные увеселения, перекидные качели, обыкновенныя доски-перекачки и прочее в таком же роде, но всем было весело, и Троицына дня горожане ждали с нетерпением. В близлежащей деревне "Большие дворы" крестьяне отдавали гуляющим  самовары и пекли для них еще заранее пироги, которые продавали по алтыну и  дороже.                                           Театра, как я уже говорил, постоянного в городе не было, а когда актеры или, как их тогда называли, "театральные служители", приезжали, то  играли в манеже или в особо устраиваемом по этому случаю деревянном  здании.         

        Меня тятенька водил как помню, смотреть представление которое называлось „Рука Всевышнего Отечество спасла". Сам он плакал от умиления, меня же, мальчика, в то время больше занимали декорации,  и я, дергая родителя за руку, тихонько его спрашивал: „Отчего, тятенька, деревья не похожи на настоящие?" Тятенька ничего не отвечал, а только так сильно прикрутил мне ухо, что я чуть не вскрикнул от боли. С тех пор он не брал меня с собою в театр, когда шел туда; маменька же ходить в театр считала за грех и, несмотря на просьбы тятеньки, ни разу там не была.                                

           Горожанки наши любили наряжаться, да, вероятно, в настоящее время они таковы же,- но тогда доставка различных модных материй из Питера брала немалое время и прибытие новых посылок из столицы оповещалось на весь город. В гостинодворских лавках невозможно было протесниться от наших модниц, спешивших приобрести себе обновы. Желание иметь новую петербургскую вещь было настолько велико, что когда однажды у краснорядцев все новые ткани были раскуплены,  они,  сговорившись между собою, стали продавать рыбинским щеголихам материю для обивки мебели, говоря, что это—последняя петербургская мода. Горожанки верили, и покупали, хотя и очень дивились, что подобные крупные рисунки мыслимы на женском платье. Когда после хитрость торговцев открылась, многие из наших богачих стали свои наряды выписывать прямо из столицы, стараясь получить их при первой оказии.                            

         Кроме мельниц, у нас в городе существовало несколько круподерок и заводов, хотя по нынешнему понятию, они не заслуживают даже названия мастер- ских. Самые большие из них, по числу рабочих,  были кирпичные, так как каждый из  них имел  пять человек работников; обыкновенно число их не превышало, трех, а были и такие, где весь состав рабочих состоял из одного человека; он же—хозянн  завода и одновременно сам же и работник. Так было на водочных, мыльных, гончарных  и др.; по нынешним временам такого заводчика называли-бы штучником.     

    Существовавшие в то время три пивоваренных завода представляли из себя каждый не что иное, как два небольших помещения, в одном из которых из готового пророщенного солода, иногда самым обыкновенным способом на открытом воздухе, один из рабочих варил сусло, другой сливал его в бочки и охлаждал, третий разливал в погребе готовый напиток в  ведерные боченки и рассылал его по городу: больше рабочих на подобном пивоваренном заводе не было. Самое пиво тоже далеко отставало от нынешнего; это был род обыкновенной деревенской браги, больше, чем она, сдобренной хмелем и лучше очищенной.  Настоящего немецкого пива, которое мы теперь пьем, не было здесь и в помине. К каждому большому празднику и к Великому дню деденька покупал  этого напитка несколько ведер, но сам он  мало употреблял, для себя он выписывал из Петербурга красный ром  и пил с горячею  водою;   родитель же мой не следовал его примеру и очень мало пил  хмельных напитков. Когда в Рыбинске появилось в первый раз настоящее пиво, сваренное по немецкому способу, наши питухи и рты  разинули от изумления, они подобного пива никогда не пивали; устроенный здесь вскоре в городе настоящий пивоваренный завод бр. Дурдиных, сразу стал преуспевать и делать хорошие дела: „Эко пиво!"—говорили любители этого напитка, - от них это восклицание стало популярным,  и его неоднократно стали помещать даже на вывесках в портерных.   Некоторые из заводов рыбинских настолько хорошо и много работали, что могли посылать излишества своих производств даже в далекий  тогда Петербург; например, свечно-сальные заводы отправляли свою работу в столицу и, несмотря на сильную там конкуренцию, продавали очень выгодно.                                                       Керосин привился у нас не скоро, вытеснить масло было ему не легко, да и со свечами он  долго боролся, пока, наконец, они должны были уступить ему, и тогда свечное производство понемногу прекратилось, хотя недостатка в сале,   благодаря массе убиваемого в городе скота, не выяснялось .                                    Кроме этих заводов, в Рыбном проживало в то время около полутораста различных ремесленников-штучников, представлявших из себя крайне разнообразных мастеровых. В настоящее время многих промыслов и в помине уже нет, между тем, как тогда они представляли из себя доходную статью и немало людей ими кормились.                                                     

Хотя-бы взять кисельников или гречишников; тех и других теперь уже не видно на торгу. Перевесив себе через плечо на посконном полотенце полуобрез боченка или глубокий дубовый лоток, кисельник бодро расхаживал по базару и, сыпля прибаутки, бойко продавал свой кисель, обыкновенно овсяный, а в праздники клюквенный. Цена за этот густой, клейкий кисель назначалась недорогая, материал стоил гроши; и торговец вырабатывал в базарный день больше двух рублей на ассигнации.У нас в доме, на задворках, жил один кисельник; платил он деденьке двадцать рублей в год; у него в печи был вмазан большой котел, где он вместе с едой и варил свой кисель. Мы с сестрой Марфуней летом часто бегали к  нему. Кузьма охотно давал нам лизать горячий кисель; каким он казался тогда нам, детям, вкусным!                                                    Пышные гречишники привлекали также немало покупателеи; их пекли в форме колобочков; длинными рядами уставлял гречишник свой  товар на лоток, перекладывал тонкими дощечками и снова выкладывал новый ряд, иногда до пяти рядов, затем так же, как и кисельннк, привесив через плечо нагруженный лоток, гречишник отправлялся торговать. Простонародье в особенности любило эти колобки и охотно раскупало их, даже холодные.                                                  Без работы рыбинские  жители вообще не сидели, каждый к какому-нибудь занятию приспособлен был. Нищих в городе не особенно много находилось.              Летнею порою, по прибытии каравана снизу, работы, несмотря на тысячи пришлого люда, на пристанях было много, рук рабочих, напротив того, даже не хватало. Все торопились поскорее по приходе судов разгрузить товары и отплыть порожнем снова книзу, дабы успеть до заморозков подняться против воды. На перегрузку хлеба для следования его вверх немало народа требовалось, в амбары сгружать зерно тоже люди нужны были.

По осени, как  Волга станет, ломали барки,строили из кокор срубы на городские работы нанимались, кто лошадку имел, по первой пороше под клад подряжался, гужем в Волочек, Москву, а то и в Питер шел, словом сказать,  про всех работы хватало, жили безбедно и даже про запас  откладывали.                      

 О тогдашнем довольстве мещан города Рыбного можно судить по тому обстоятельству, что большая часть городских домов прннадлежала мещанам и их женам.                                                                                                                        Городские доходные статьи, как- то: пожни, важни, перевозы, проруби по зимам  для гужевых извозчиков, также постоянно брались в то время в аренду преимущественно мещанами.

                                                    IV 

Караваны с хлебом.-Наплыв судов.-Строгие судовые правила.- Цены на доставку грузов снизу,--Цены жизненным припасам.-Сведенные рощи

и леса.-Деденькино знание леса.-Судоходная расправа, ее действия.-Бед-

ствия от половодья.-Постройка верховых судов.

Насколько процветал наш город в те времена, можно судить по тому, что весною, с приходом первого каравана с хлебом с низовьев, Волга, имевшая в то время более версты ширины у города, покрывалась судами; по ним было возможно переходить  с одного берега на другой, как по мосту. Но тогдашний местный окружной начальник, во избежание несчастных случаев, не разрешал становиться судам так плотно, а равно в виду загромождения всего пространства реки пред городом, приказывал   оставлять широкий проем в несколько десятков сажен для перевоза. И, благодаря этим распоряжениям, несчастных случаев сравнительно было немного, хотя вполне понятно, что при таком скоплении людей  тонуло немало.                                                                                                                   

В настоящее время низовой караван далеко не так велик, и хотя наша Волга сильно обмелела, он не только не запружает всей реки, а едва занимает узкую полосу по берегам.  Строгость в отношении к судохозяевам была в то время большая; старший надзиратель отдавал приказы, чтобы все суда не застаивались в Рыбинске более 20—25 дней под страхом взыскания с них высокого штрафа, послабления никому не делалось, да и сделать его представлялось невозможным, в противном случае река была бы еще более запружена порожними посудинами, и в случае пожара являлась опасность не только для каравана, но и для самого города.

У меня сохранились от родителя счеты и выписки, по которым можно видеть, какие цены существовали тогда на перевозку хлеба с низовьев до Рыбного. Самою дальнею путиною считалась тогда из Саратовской губернии и брали за пуд 70—75 коп. с пуда ассигнациями. Доставка из Нижегородской оплачивалась значительно дешевле, поставщики брали всего 25 коп. Отправить хлебный груз из Симбирской, Казанской, а равно и с реки Камы ценилось от 45—50 коп. с пуда. Доставка товаров по Оке из Тамбовской, Орловской губерний, а равно и из Пензенской обходилась почти то же самое, что и из предыдущих. На нынешние деньги 45 — 50 коп. равнялись 13 — 14 коп., а 70—75 коп.—20—21коп. серебром.     

Цены на жизненные припасы стояли тогда следующие: мука ржаная за куль продавалась 16 р. 75 к.—17р. ассигнациями; пшеничная крупитчатая за 5 п. мешок шла 18 р.—-19 р., крупу гречневую за куль отдавали в лавках 21 р. 75 коп.—23р.; сено за воз, в котором ЗО пудов было, 15р.; соломы воз—6—8 р.; убоина коровья до 6р,—6р.50 к. за пуд; овес за четверть продавался 7р.—8р.25 к. и, наконец, дрова шли по 3р.75к.—4р25к.за сажень. Дешевизна против нынешних цен изумительная. Про рыбу я говорил раньше, но прибавлю, что коренной осетр отдавался по 15—20 коп. асс. за фунт, в этой же цене шла и белуга. Икру продавали свежую 1р. ассигнациями за фунт, а паюсная шла по 60— 65 коп. Белое хлебное вино, как тогда его называли, или водку, в питейных заведениях продавали по 8 р. 50 к. ассигн. за ведро.                                                         

Где теперь около города находятся пустыри, тогда было заполнено густыми лесами, преимущественно березовыми, но немало было и хвойного бора. Все по большей части принадлежало местным помещикам, много леса было у господ Хомутовых и Глебовых. На сруб продавался только старый лес, четырех-пяти-вершковое дерево не рубили, подстой и бурелом отдавали даром бедным жителям. Потом, когда леса около города были сведены, стали доставлять в Рыбинск из соседних уездов и губернии. Благодаря своду лесов, Волга наша значительно обмелела, мелкие же речки, которых в то время немало было, совсем исчезли, русло их песком затянуло.         

У деденьки тоже в уезде было несколько лесных дач, но он не сводил их; потом уже, когда после смерти его, дела наши изменились, родитель мой их на сруб продал. Старик частенько езжал по летам в свои лесные угодья, меня с собой брал почти постоянно. Ходим, бывало, по лесу, густой он, прегустой был, а деденька палочкой по стволу постукивает, сразу на слух угадывает, каково оно изнутри.                                 

- Это, - говорит,—червем изъедено, тут дятел своим носом работал, а вот и целяк нашелся; слышь, внучек, как звонит, точно соборный колокол про ясен денек.  Я внимательно слушал старика, плохо, понимая его объяснения, а сторож Матвей, что с нами по лесу постоянно хаживал, поддакивал.

- Доподлинно хозяин, правду говоришь, ошибки нигде не сделаешь; вот то дерево, как ветер об осень посильнее подует, так и свалится, а это еще, почитай, сколько годов целым  простоит, - коли не срубят                                                          -Ну, - улыбался деденька, - пока я жив, ничей топор к лесу не притронется, а что после меня будет, то один Господь знает.                                                 Справедливы были слова старого Онисима Степановича! После него лес весь свели и следа не осталось, болото там теперь.     

Когда наш город по Высочайшему повелению, освободили от военного постоя, деденька от себя лично пожертвовал сумму денег на местную судоходную больницу, так как оная только на небольшое количество больных определена была и расширения давно требовала.   Очень интересное учреждение по судоходству существовало тогда в верхнем плесе Волги, именно "судоходная расправа", учрежденная, в Твери, причем отделение ее было открыто и у нас в городе. Оно должно было рассматривать спорные дела, возникавшие между лицами, имевшими отношение к судоходству, и возможно скоро разрешать их. Можно было жаловаться на ее постановления или решения в случае недовольства ими; для этого требовалось в течение трех дней каждому из спорящих отыскать себе посредников, которые тоже в трехдневный срок должны были решить спор; дальнейшего  движения для спорного дела не разрешалось, это было    конечным выяснением. В «судоходной расправе» заседали три члена из купцов с секретарем и двумя судовыми маклерами, на содержание взыскивалось с каждого отплывающего судна по одному рублю и с каждого находящегося на нем работника или лошади по пяти копеек.                              

Дела вершились действительно быстро; сперва деденька, а затем мой родитель были в ее членах. Когда же дело касалось их лично, на время этого заседания участвовали другие лица. Как напечатано в старых отчетах доходов, в год в этой расправе получалось, более девяти тысяч рублей. По словам родителя, судиться в расправу приходили только по серьезным  делам, на мелочи судовладельцы не обращали внимания и решали между собою.              

Бухгалтером, или, как тогда говорили, „булгахтером", в расправе сидел старый приятель родителя, Григорий Кузьмич Шатохин, дела, которые поступали на рассмотрение, обдумывали еще дома, расспрашивали стороною, кто из спорщиков прав, и тогда уже решали. Благодаря такой осторожности, посредники, вызываемые проигравшими спор лицами, всегда подтверждали решение.      

Как-то однажды сосед наш Ерохин, тоже крупный-судовщик, завел спор с одним судохозяином из Мологи о каких-то пустяках.                                                                                                    — Брось, говорю тебе, сосед, дело выеденного ореха не стоит, —уговаривал его деденька.                                                 Но Ерохин не хотел ничего слушать и, когда расправа постановила решение не в его пользу, передал дело в третеиский суд посредников и попутно обвинил Онисима Степаныча. Разумеется, все объяснилось, но дедешка не захотел больше оставаться в расправе и вышел  оттуда.

    В 1837 году весеннее половодье было обильное. Волга разлилась на полторы версты и, обойдя Васильевскую пристань, слилась с разлившейся тоже широко Шексною. Глубина местами доходила до десяти саженъ. Оставшийся на зимовку         караван сорвало  с якорей и снесло ниже по реке Шексне, течение воды в ней было очень стремительно. Многие из судов зимовали не разгруженные, так как все городские амбары и кладовые были переполнены хлебом.                            

     В числе подобных речных посудин были и две наших. Занесенные верст на семь ниже по Шексне, они могли разбиться о крутые берега реки при спаде воды, нужно было принять какие-нибудь меры к их спасению. Деденька с родителем вместе поехали туда на косоушке, захватили с собою рабочих, якорей, снастей потолще и успели захватить суда на одном из заворотов. С большими усилиями удалось закрепить их на якоря, причем Онисим Степаныч чуть сам не утонул. У многих из  рыбинских купцов в тот год пошли ко дну несколько расшив, а равно соминок и тихвинок, так  как, желая отправить свои грузы в Петербург  ранее других, они еще с осени перегрузили хлеб в верховую посуду и поставили их у Васильевской пристани, за мысом на Шексне, предполагая после ледохода сейчас-же отправить к Белозерску, но неожиданная высокая вода разрушила их надежды.                                                    

     Для верховой отправки строил и деденька барки и полубарки повыше села Никольского по Шексне, хотя главным местом для их постройки был, да отчасти и теперь еще состоит, Мышкинский уезд, а равно выше Череповца по той же Шексне. Производство их, простиралось тогда до нескольких тысяч судов, они носили название посудин 6елозерского дела. Посудины строились с килем и преимущественно из хорошего соснового леса. Такие суда выдерживали несколько путин и, против обыкновения, пригонялись из Петербурга обратно пустые к Рыбинску; кроме обычной лямочной тяги людьми и лошадьми, они шли еще при попутном ветре с помощью парусов, а также и с завозом якорей вперед.    В эту памятную весну много вновь выстроенных барок и гальетов полая вода сняла с подпорок и унесла; потом, по спаду воды, суда оказались разбросанными по пожням и снять их было нельзя, часть же их, пробив себе днища о камни, пошла ко дну.                                 

     Вообще это половодье наделало немало бед и разорило судохозяев и торговцев. Деденька с родителем тоже немало пострадали, хотя, при тогдашнем имевшемся у нас капитале, это было незаметно.

                                              У.             

Работы на мельницах.—Смоление судов,—Строй жизни.—Ученье.— Судьба Марфуши,- Смотрины невесты.

Учение мое, как я выше говорил, было не великое. Выйдя из школы, был я поставлен родителем присматриваться к делу. Деденька меня очень любил и часто мои шалости от тятеньки скрывал, так как по своему детскому возрасту, я нередко из амбара убегал поиграть со сверстниками, но мало-помалу и к делу нашему я пристрастие стал иметь.                                                                                                          По зимам родитель езжал на низ для закупки зерна и оттуда не ранее, как на Пасху, возвращался; тогда деденька всем делом управлял один и мне поручал ездить с приказчиком в уезд, где барки строились, а то на мельницу. И там, и сям шла спешная работа.                                                                                      

На мельнице все налаживали для полой воды: оба мельника исправляли колесо, вставляли в него новые доски, осматривали поставы, нарубали стершиеся камни чинили в слабых местах плотину, где боялись, что  шния воды ее промоют.      Мельница наша была самая ближняя к городу, молола зерно прекрасно и работала хорошо и прибыльно. В те поры за крупчаткою много возни было, через сколько сит приходилось  пропускать, не то что теперь—на паровых вальцовках, засыпят в закромы, а уж машина сама-знает, как разделать, на какой номер  товар выпустить, и мякину-то всю отобьет и отвеет.                                 

-Степан Иваныч,—скажет, бывало, мне Никита, что за старшаго на мельнице был — поговорите деденьке, не мешало бы кой-которые сита сменить, больно засорились да поизорвались.                                                                                    Прежде сита-то все больше волосяные были, не то что теперь стальные, часто менять приходилось, между тем, как я уже сказывал, мешок крупичатой муки продавался от 17 р. до 18 р. на ассигнации.                                       

Но больше всего размалывали рожь. Это легче и, удобнее для нас было, потому что в то время, как и теперь, белую муку с низов везли.                                   В уезде я любил бывать, когда новые водяные посудины смолили. Уже издали несся здоровый запах смолы, кругом висели на железных распорах большие котлы со смолою, целыми днями под ними разложены были костры из щепы. Судов обыкновенно строилось не один десяток для разных хозяев; большими мочальными кистями, обмакивая их в кипящую смолу, мазали смольщики по свеже оструганным обшивкам судов, предварительно тщательно выконопаченных. Суда все помещались вблизи реки, на пригорочках, чтобы, как только пройдет лед и вода подымется, немедленно столкнуть их с подставок. Спущенные суда тут же зачаливали на якоря и, испытав их прочность, тянули лямочниками к месту, где нужно было их грузить. Тогда как хлеб в низовых закрытых посудинах грузился прямо без кулей или мешков, на разостланных поверх уложенного по дну барки луба, рогожах, в верховых судах он перегружался уже в мешках, для чего в Рыбный везли громадное количество рогоженных кулей и мешков. Впрочем, и поныне так же  делается.  

Жизнь в нашей семье велась очень тихая, домовитая; в гости хаживали и к нам собирались, но не часто, долго засиживаться не любили, часу в девятом уже все расходились, и мы на покой шли. Вставали у нас рано; деденька часов с четырех подымался; к утрени любил он ходить, с ним шла и маменька, Мария Кузьминишна. Ближе всего от нашего дома отстояла кладбищенская церковь, что во имя святого великомученика Георгия построена была и в то время подновлена. Тятенька в церкви реже бывал. Вернувшись оттуда, деденька сбитень пил, а маменька и родитель—чай, и затем все по своим занятиям расходились. Родитель шел в амбар или на реку, если в летнюю пору было, а деденька—на биржу, хотя биржи купцы почти и не посещали, а все дела боле по гостиницам вершили (трактирами у нас их не звали, да и теперь не зовут), Тут уже наш старичек пил чай с торговцами. К полудню все вертались домой обедать. Кушанья готовила стряпка, но маменька ее учила и помогала; разносолов не было, ели самое обыкновенное: щи, каши всякие, любили особенно ячную— крупы тогда хорошо разделывали,— убоину холодную, студень родитель отменно любил, по осени утей, гусей резали, дома свиней откармливали, тоже по осени резали, пироги в большом почете в нашей семье были.                                                                        За столом пили квас, домашнюю брагу. Деденька не раз говаривал еще про нее матери:

- Ой, невестушка, больно брагу хорошо сварила, право, нашим заводчикам ни в жизнь не удастся таковую изготовить.  Маменька выслушивала похвалы деденьки и неизменно отвечала:                                                                                     - Смеяться над моим варевом, тятенька, изволите!                                           Родитель мой малоразговорчивый человек был, молча пообедает, словом-другим с деденькой перекинется и снова на дело уйдет, я же  не смел и рта за столом открыть. Вплоть до вечера летом родитель и домой не возвращался, дела много было, ну а зимою сходит после обеда в амбар, на приказчиков по-смотрит—заняты-ли они делом, мешки перебирают или что иное делают— и затем опять домой вернется.                                                                                             По летам, когда к нам актеры приезжали и театральные представления бывали, любил он, как я раньше говорил, ходить на них.                                          - Обновление духа от этого хождения в театр приключается,—говаривал он не раз.                                                                                                                    Вообще он и читать любил в свободное время, и „Историю Государства Российского" Карамзина предпочитал другим книгам; одно время он пристрастился к стихам, но затем бросил их, хотя Александра Сергеевича Пушкина постоянно все новые творения прочитывал.                                    Тятенька намеревался отдать меня даже в Петербург учиться, но деденька, а  в особенности матушка были против того, чтобы единственного сына так далеко из дому отсылать. Умный старик был Онисим Степаныч, но как-то ученья не жаловал и говорил:                                                                                       -Торговому человеку долгое ученье только во вред, от дела его отдаляет да лишнее мечтание у него от того является. Знал-бы читать, писать да считать правильно, а остальное все приложится, и в Писании это сказано.               

Против желания отца родитель мой не хотел идти и, я остался в Рыбинске.          Судьба сестрицы моей Марфуши еще более печальна. Она нигде не училась; кое-как урывками выучил я ее грамоте, а затем соборный дьячек подучил ее немного далее. Женских училищ в то время у насъ в городе не было, а в благородный пансион для девиц, который содержала в Рыбном одна англичанка Ровук, сестрицы не приняли-бы.                                              

Марфуше не было и полных пятнадцати лет, когда деденька нашел ей жениха в Романове-Борисоглебске, туда ее и выдали. Мне в то время двадцатый год шел.                                                                                                                                - Пора и тебе, молодец, на веревочку,—заметил мне деденька вскоре после свадьбы сестры,—об Рождество, Бог даст, женим.                                                       Спорить с Онисимом Степанычем и родитель мой не решался, куда-же мне было в то время, совсем не самостоятельному человеку? Приходилось покориться и, скрипя сердце, ответить согласием.                                                  

Много невест пришлось мне пересмотреть! Деденька желал найти для меня, своего любимого внука, чуть-ли не царевну Милитрису Кирбитьевну, но все по его вкусу не находилось                                                                                                 —Сказывают, в одном селе по Углицкой дороге у одного купца дочь больно хороша уродилась, Аграфеной звать,- сказал мне деденька, как-то после Крещения. Едем  сегодня туда.                                                                                               Не ожидая моего ответа, он велел запрягать лошадей в сани, и после обеда мы с ним поехали. Родитель в те поры был уже на низу.                                 —   

Коли мне понравится, то прохлаждаться не будем долго, сегодня и Богу  помолимся.                                                                                                              

От Рыбного село это отстояло верст тридцать; по хорошей зимней дороге кони нас домчали часа в два, даже не кормили дорогой.                                         У Хрисанфа Семеныча Шлякина, так звали торговца, к которому мы ехали, было все приготовлено к нашему приезду. Деденьки он лично не знал, но много о нем слышал: Онисима Степаныча вся губерния знала.                               

— Милости просим, господа купцы!—приветствовал он нас.                                  Сани въехали во двор дома Шлякина. Последниий был одноэтажный, с мезонином, сад при доме большой состоял, яблоками своими славился. Вошли мы в горницы, все прибрано. Деденька на иконы помолился, поздоровался вторично, сел сам, меня с собою усадил, о торговле словом-другим с хозяином перекинулся, да прямо и бухнул:                                                        

— Где-же, говорит у тебя, хозяин, товар казовой, про который мы в Рыбинске прослыханы?— Кажи! Вот купец!—при этом он на меня указал,— мы покупать приехали.                                                                                                — Сейчас, родимый, сейчас гость дорогой,—засуетился хозяин, —сейчас покажем, пообожди маленько, там с матерью обряжается.                             

— Нечего спешить, успеем,—усмехнулся деденька,—обождем,—и снова зачал толковать о делах.                                                                                                         Вышла и невеста с  матерью, пышная, красивая, из лица бела, коса длинная-предлинная поверх шелкового сарафана висит. Вышла она, поклонилась сперва деденьке, потом мне, да глазами так и метнула,— глаза темные, глубокие.              «Садись к нам, Аграфена Хрисанфовна,—ласково пригласил деденька,—познакомимся! Просим нас любить да жаловать».                                                                    Села девушка в сторонку у стола, с меня глаз не спускает. Вижу, деденьке больно она приглянулась, толкнул меня, шепчет:                                            -Какова крупичатая, век благодарить, старика-деда будешь.

А о том, понравилась-ли она мне, деденька и не спрашиваете.    

      - Вы, молодые люди, погуторьте меж собою, а мы, старики, о деле потолкуем,- проговорил деденька  и зачал свои переговоры с хозяином.                                  Аграфена Хрисанфовна пригласила меня в соседнюю комнату,—маменька их тем временем об угощении пошла хлопотать,—и говорит мне:                             —Коли вы - добрый человек, то не будете настаивать меня за себя сватать; есть у меня другой уже жених, он мне люб, да тятенька за него отдавать меня не хочет, человек он не богатый.

Задумался я в те поры. В самом деле, Аграфена Хрисанфовна мне по вкусу пришлась, о женитьбе я всерьез подумывал, и слова ее были мне очень горьки, но я переборол себя и ответил:                                                                                       — Ваше откровение большое горе моему сердцу приносит, но будьте спокойны, против вашего желания пойти стараться не буду.                                      Она со слезами меня благодарила, но мне от ее слов еще грустнее становилось.      На мое счастье, деденька на этот раз с Хрисанфом Семенычем порешить о нашем браке не успел, ну, мы и уехали ни с чем.                                          Дорогой я рассказал все деденьке и просил его не продолжать это сватовство. Сначала Онисим Степаныч рассердился, закричал на меня, но потом одумался и решил:                                                                                                    

— Пожалуй, Степа, ты и прав, не жена она тебе будет, коли о другом думает.       

И с этой поры об Аграфене Хрисанфовне деденька не говорил более ни слова, у меня же на сердце она такой глубокий след оставила, что никакая другая девушка меня пленить больше не могла.                                     

В этот год мясоед был не велик, деденька как-то за делами о новом сватовстве позабыл, там пришел Великий пост, а на Святой неделе старичек наш и Богу душу отдал. Родител не понуждал меня жениться, а маменька раза два напоминала мне, да и бросила, так я и остался на всю жизнь холостым.

                                                    VI

Отправка судов вверх ло Волге.-Гибель каравана. - Упадок дел.- Прекращение торговли.  Смерть родителей.

Деденька с собою точно всю нашу удачу унес. Дела у родителя пошли хуже, несколько барок с хлебом поразбило по весеннему половодью в среднем плесе, мельница стала молоть хуже....                                                                

Тятенька сильно изменился от этих неприятностей, стал еще больше заниматься делом и меня заставлял. Целыми днями нас с ним дома не бывало; матушка сидела одна и не переставала молиться. Нынешнюю весну строили мы много верховых судов, больше всего полубарок и небольших гальетов. Поставку хлеба ожидали большую и думали через нее выгоду хорошую для себя иметь.                                                                                                             Обыкновенно тянули эти суда семь-восемь лошадей бичевою каждое; иногда количество их увеличивалось; кроме того, полагались трое коневодов, а затем—два водолива и лоцман. Но тот год, благодаря высокому половодью, приходилось около 70 верст идти не по речному руслу, а прямо берегом— настолько высока была вода. До села Коприна суда в подобном случае шли с помощью особых людей, называвшихся «тягловыми или тягольщиками", которые вели их, упираясь шестами или же завозя якоря вперед; за это брали они рублей 250—300 ассигнациями в лето. С помощью же лошадей двигаться не представлялось возможности—вода разливалась так широко, что даже не видно было и берегов. К помощи "тягла" пришлось прибегнуть на этот раз и нам с родителем.                                                                                                                   -

Наших тальетов было нагружено более двух десятков; грузили преимущественно пшеницу в зерне и низовую крупчатку. Благодаря высокому половодью цены за доставку грузов в Питер, а равно и в попутные города — Вышний-Волочек, Тверь— платились очень хорошие, выше, чем обыкновенно. Родитель очень был доволен возможностью вознаградить себя, хотя отчасти, за происшедшие убытки и даже предполагал заарендовать посудины верховые от других судовых хозяев, чтобы еще  взять груза, но я его отговорил от этого.

-Эх, Степан!-с укором возразил он мне от хорошего дела ты меня отклоняешь!—но все-таки отказался от своего намерения.                                      Суда были нагружены и  с помощью „тягольщиков" стали  тянуться вверх к Коприну, прямо по горе, затопленной водою, найти же настоящее русло реки Шексны не представлялось возможности.                                                                 Старые люди давно такой воды не помнили. Приказчики наши и я советовали родителю обождать посылом вверх барок, пока вернее путь обозначится,  тогда хотя и "тяглом", но все-же спокойнее было бы, но тятенька, желая свои грузы ранее других в столицу и другие города предоставить, нас не послушав, и отправил караван. Дня три ничего мы о наших барках не слышали, а на четвертый спосылали к нам человека на лодке с Никольской пристани, где казенные соляные магазины стояли.                                                                               -Сказывали нам, - сообщил родителю посланный,- что чей-то грузовой  караван повыше Мологи  сильно пострадал; смотритель прислал меня упредить, не ваш ли будет.  

Родитель сильно встревожился этим известием и на большой парусной лодке сейчас же поспешил к Коприну. Пришлось плыть на парусе, да на веслах и лоцмана с собою прихватить. На другой день к полудню дошли.                  Действительно, из двадцати родительских судов восемь сильно пострадали; они шли без путины и подъ вечер, в сумерки, наткнулись на залитый водою лес, пропороли днища, а некоторые— и бока,  и пошли с грузом ко дну. Народ спасся на лодках. да на челнах, но товар погиб, даже поднять его сейчас не было возможности, и приходилось ждать, пока сойдет высокая вода. Потужил тятенька здесь не мало! Вместо предполагаемой пользы, он снова терял не малу сумму. Он отправил уцелевщие барки дальше, а сам вернулся обратно к нам в Рыбный с этой неприятною вестью.                         

На матушку тоже повлияло это сильно, она еще больше стала молиться и чаше посещать Югский монастырь, что в верстах пятнадцати от нашего города. Услышала о постигшем нас несчастье и сестра Марфуша, вместе с мужем приехала навестить, и утешила наших родителей; тятенька, не покладая рук, опять начал работать. Но дело все как-то с той поры у него мало спорилось.                      По спаду воды затонувшие суда наши оказались на берегу. Пришлось зерновой хлеб вынуть, пересушить, крупчатка-же сильно попортилась. Барки наши совсем обсохли и до будущей весны нельзя было и думать спустить их на воду: река ушла от них более,  чем на полверсты. На судах была погружена также медная монета в бочках, так та цела осталась, не растащили, ничего-может быть, не знали о ней, а то прямо побоялись трогать.                                                

Снова разошлись обе реки, Шексна и Молога, в этот год слившиеся одна с другой, несмотря на то, что растояние между ними около двадцати пяти верст, низовой караван наш прибыл в Рыбный благополучно, родитель, проезжая зимою  через Нижний, купил два десятка бочек кизлярскаго вина, оставшегося зимовать там от прошлогодней ярмарки, и велел погрузить их в одно из своих хлебных судов. Кизлярское вино он купил на пробу, желая завести в нашем городе торговлю им. На этот раз покупка оказалась удачною, вино мы продали с приличною пользою, хотя далеко не покрывшей все убытки весны этого года. Родитель  мой от случайной удачи снова повеселел и намеревался ради новой покупки этого вина снова спуститься в Нижний во время ярмарки и со вторым осенним, караваном выслать его опять сюда.                                         

Торговля наша снова потекла  ровно, но благосостояния прежнего уже не достигла и с каждым годом начинала падать. У родителя более не было прежнего предприимчивого духа, он боялся новых дел, испытав, что они не всегда ему удаются, мне же, как еще неопытному молодому человеку, он не давал много веры. Приходилось поддерживать то, что у нас ранее заведено было. Даже мельница работала тише. О моей женитьбе ни родитель, ни матушка и не вспоминали больше,— им было не до этого.

    На следующую зиму тятенька не поехал сам на заготовки книзу, но послал опытного старого приказчика вместе со мною; сам же остался  в Рыбном, чтобы вести общее наблюдение над делом.                                                                         Две зимы подряд ездил я с приказчиком. Постройку судов для верховой путины тятенька сократил - не под силу было, потому что капитал наш сильно умалился, удачи в торговле совсем не было и дело наше заметно катилось под гору.                                                                                                                               Рыбный наш по прежнему весь загружался на Волге низовым караваном; от судов на реке  была неслаханная теснота, торговля продолжала кишеть в городе во время водяного пути, но мы торговали все тише и тише, пока, наконец, в шестидесятых годах, совсем не пришлось прикончить.                                        Капитала оставалось совсем мало, амбары попродали, только дом уцелел, но он сильно обветшал и его нужно было чинить. С постройкою на низу паровых вальцовок, водяные и ветряные мельницы отжили свой век, на них размалывали только ржаную муку; мы свою мельницу тоже продали. Я пытался опять зачинать торговлю, но ничего не выходило, дело не спорилось. Вскоре тут скончалась матушка, а после нее не долго протянул и родитель. Привыкший всю свою жизнь к живой деятельности, он тяготился невольным бездействием, стал хиреть и скучать.                                                                                                             Оставшись одиноким, я продал родительское наследие, домик за Черемхою, и теперь живу на квартире; денег мне на прожитие хватает.

                                                          IV 

Городские здания и улицы Рыбинска.-Отсутствие евреев.-Гулянья.-Любимые удовольствия.-Купанье.-Искусные пловцы.-Святочные развеления.-Сокращение торговли Рыбинска.                                                   В заключение могу кое-что рассказать о наших прежних городских строениях, часть которых стоит и поныне. Дума городская помещается теперь не там, где она была ранее; прежние городские присутственные месте, т.е., дума, самая, магистрат, сиротский и словесный суды имели помещения в городском доме, около Соборной площади, на Казанской улице. Гостиный двор тот же са-мый, но он несколько раз был поправлен. Существовали в сороковых годах  два дома,  носившее громкие имена, а именно: Румянцевский и Петровский; почему они так были названы, я не знаю, но принадлежали они городу и в последнем из них помещалось питейное заведение.   Имелся еще дом, занимаемый когда-то, в начале девятнадцатаго столетия, барабанной  школой, где молодых солдат учили играть на барабане; после его отдали под цейхгауз, казенные вещи сохранять в нем. Биржа, как была, на том же месте на берегу и осталась.                   Число улиц, против того времени, значительно увеличилось; за Черемхой их всего только десять и было, да и в самом городе двух десятков тогда не набрать, а теперь и названия одни позабыть возможно. Дом наш за Черемхой стоял на Словачевской улице, но теперь его уже не существует, давно срыли и поставили новый.                                                                                                          Насколько тогда не обращали внимания на постройки, можно судить из одной ведомости от города, в которой сказано, что более десятка городских построек пришли в такую ветхость, что селиться в них строго воспрещалось, но снести их у владельцев не было средств, не говоря уже о возведении на их местах новых, хотя эти дома находились в центре города и в настоящее время эти места стоят хороших денег.                                                

Еще можно отметить, что сороковых годах в Рыбном не было ни одного еврея, а иностранцев в городе было всего трое.                                                                Городской бульвар в то время процветал; на нем было настроено множество различного рода беседок, куртины все были заполнены цветами, стояло немало столетних деревьев, в особенности берез и тополей, дорожки были приведены в прекрасный вид.                                                                                 

Здесь по праздникам гуляло именитое купечество, купчики выказывали свои новые наряды, тут же свахи знакомили женихов с невестами. Кроме лета, бульвар служил для гулянья и осенью; зимою же гулянье проходило на берегу Черемхи; тут же  устраивались  ледяные  горы,  и стар,  и млад любили на них кататься. Веселились много, хотя музыки в те времена в Рыбном не существовало; во всем нашем городе было четыре клавикорда, да и учиться на них не у кого было. В сороковых годах поселился в городе   настройщик, он же и учителем музыки был.                                                                                                                Любимым удовольствием наших купцов по зимам было катанье на парных или беговых санках вдоль Волжской набережной, а равно и по Крестовой улице, причем, старались объехать друг друга. Коней для выезда наше купечество имело лучших заводов: привозили их из Орловской губернии, а иногда покупали на низу, в Симбирской, славившейся в те поры своими конскими заводами.   

По зимам же, с первой порошей многие из купцов, имевших дела с Петербургом, отправлялись в возках, и в закрытых санях в столицу для произведения счета и для распоряжений, если товары и суда там оставались на зимовку. К этим поездкам делались заранее приготовления, и бралось с собою не мало припасов, так как ехать до столицы нужно было дней пять. Направлялись обыкновенно или на большую московскую дорогу, шедшую через Вышний Волочек, или ехали на Мологу горою вдоль реки Мологи, а затем, на Тихвин. Этот последний путь мало употреблялся, так как в тихвинских лесах водились грабители. Они останавливали не только обыкновенных, легковых проезжих, но грабили целые гужевые обозы. Нередко проезжие пропадали навсегда вместе с тройкою лошадей, ямщиком и всем своим скарбом; о подобном, пропавшем давали знать в полицию, но, заранее зная, что найти едва ли возможно, записывали его в число умерших и пели по нем панихиды. Вот почему на эти поездки в столицу были не особенно охочи наши купцы и избирали первую дорогу. Несмотря на то, что город наш стоить  на многоводной реке, он часто страдал, да и теперь страдает от пожаров. Большие пожары случились в начале девятнадцатого столетия, в конце семидесятых годов да, сверх того, редкий год не гуляет у нас красный петух и теперь.                                                                                                             

 В городе в те времена было около трехсот колодцев и все-таки, постоянно не хватало воды для тушения пожаров. В настоящее время в Рыбинске устраивается водопровод, хотя наши горожане продолжают настаивать на том, что можно обходиться прекрасно и без него, с одними колодцами, имея еще под рукою Волгу. Вода в Волге-матушке в те поры для питья была хорошая, не то что нынче, когда ее всю нефтью пароходы загадили; чай на ней тогда хорошо настаивался.                                                                             

Купанье в Рыбном, пониже собора было привольное; были пловцы, что на другой берег перемахивали и, отдохнув немного, обратно плыли. Из купцов наших много любителей было и точно так же, как прибоях, заклады промеж себя ставили и людей искусных плавать выискивали. Тот-же Косой, что так горазд драться, мастак был и плавать; из купцов хорошо плавали Мухин и много других.       Выискался как-то пловец из водоливов барочных, Кузькой его прозывали; так он вызвался проплыть с городского берега от съестных  лавок, что на берегу стояли, и наискось по течении до деревни                                                        

Ерш и затем, не  отдыхая обратно; поди, не менее трех верст здесь взад и вперед будет. 3а такого пловца ухватились, обещали ему десять рублей на ассигнации пожертвавать, да между собою большие заклады купцы поставили. - Чур только, ваше степенство должон я себе на  шею полштофа водки привесить, чтобы  по  дороге подкрепиться!—поставил Кузька условие.                 С великим смехом  на  это  наши купцы согласились и не только полуштоф, а даже целый штоф пловцу привесили.                                                

- Пользуйся, малый, нашим добром, вишь,мы, не жадные!                                         Разделся парень, перекрестился и бултых в Волгу. Сперва он тихо плыть зачал, силы берег, а, как к середке подплывал, быстрее руками и ногами заработал— сильно течением его сносило.                                                         

-Не робей, паря!—кричали ему купцы,—подбодрись, выпей из штофа-то!              Действительно, как стал  водолив  к тому  берегу приближаться, глотнул раз-другой и снова поплыл. Добравшись до  берега, он не отдохнул, помахал рукою, чтобы показать, что он до берега добрался, и снова поплыл обратно на середине реки он лег на спину, снова глотнул из штофа и благополучно затем к нам на городской берег вернулся.                                         

От радости, что свои заклады повыиграли, купцы чуть  совсем не  споили  парня.                                                                                                                                             - Ишь, невидаль какая — переплыть туда и обратно! да я, когда угодно, то-же самое проделаю! — хвастались другие пловцы.                                                          Снова заклады поставили, но никто  из них не мог, не отдохнув на той стороне вернуться обратно; двое чуть было даже не утонули.          

Кузьма, с тех пор в славу вошел, не раз опять плавал, но  как-то  взявшись  на заклад  проплыть против воды  по Шексне до Никольского села, ослабел и утонул. После него   это удовольствие рыбинсих граждан долго не прекращалосъ, хотя других подобных Кузьме-водоливу искусных пловцов не находилось.                       Говоря о зимних развлечениях, я забыл еще упомянуть о святочных увеселениях. О нынешней  елке тогда и помина не было; после   всенощной в соборе и других  церквах возвращались домой и  ужинали, так как целый день никто ничего не ел до звезды, а с сытым желудком в церковь идти не хотели, и ложились спать. После ранней обедни любили слушать пение мальчуганов, странствующих с вертепом, и затем, разговевшись, весь первый день проводили дома, разве покататься выедут на Крестовую. Со второго дня начинали ходить по домам богатых купцов, под вечер ряженые, плясали под гитару (гармония мало тогда была в ходу). Здесь ряженых угощали гостинцами, поили   брагою, а в домах  побогаче сантуринским вином и тенерифом. Иногда, благодаря этим вечеринкам, завязывались знакомства между молодежью, кончавшиеся свадьбами. У нас в доме матушка не любила принимать ряженых, называя это «бесовским угощением», но я бывал у знакомых. Костюмировавались, или рядились просто: козою, медведем, цыганом-поводырем, мужчинами девушки рядиться любили и наоборот. Весело было на этих вечеринках, смех не умолкал, теперь такого веселья нигде не увидишь. Набьются, бывало, подобных ряженых целые сани и едут   из дома в дом, и гитариста своего с собою возят.Танцевали преимущественно русские пляски — „русскую", „уточку" и др., потом и кадриль кое-где выучили.                                                                               

Нашлася случайно у меня одна бумаженка, занятная, почему именно мост каменный через реку Черемху повелено было соорудить.— Вот она: „Именным Высочайшим указом, данным 14-го марта 1785 года, Генерал - Губернатору Мельгунову, повелено устроить, единожды навсегда, через реку Черемху, каменный мост в таком возвышении, чтобы весенняя вода не затопляла, и чрез то могло быть безостановочное соединение настоящего города с Зачеремошскою частью, полезное для жителей, особливо же необходимое для проезда почт и курьеров".                                                                                                                                  С тех пор как по Волге забегали пароходы, народа в нашем городе сильно сократилось; не стало ни лямочников, ни  бурлаков, только, одни батыри-грузчики, да и тех значительно поменело, а с  проведением железной дороги верховой отправки зернового груза еще стало меньше, и более трех четвертей всего каравана начали отправлять в загонах. Сильно упала торговля, за это время   в нашем Рыбинске, и неслыханное раньше дело происходит: снова хлеб от нас книзу грузят, так как цены на него там выше, чем у нас.

      Пропала и „припасная" торговля. Припасами звали все, что необходимо было для верховых судов, именно:снасти или бичева, слань, которой не мало шло, равно как и „подтоварника", т. е., не толстых, но длинных жердей, мачтовых дерев и „потесей", т. е., баронных рулей. Все  эти припасы заготовлялись на рыбинских пристанях и ими велась большая торговля, причем лес, для них потребный, шел из Костромской губернии с Ветлуги, а снасти - из Ржева, из Арзамаса и из Тамбовской губернии, где пеньковое производство в те поры весьма процветало.                                                                                                               С каждым годом замирает  верховый путь все больше и больше, когда-то желанное место для сбыта привезенного, снизу зерна, Петербург уступает также свое место Риге и Любаве, причем первой способствует вновь построенная железная дорога прямо от Рыбинска.                                                                               Не мало пострадал Рыбный и от проведения других низовых железных путей, отнимающих от Волги ее водяные грузы. Торговля в городе тоже значительно уменьшилась, обороты сократились, и барыши купцов стали уже не те.                                                                                                                       Пережил я хорошее время рыбинской торговли, приходится переживать и затишье.                                                                                                                                Вот все то, что я мог вспомнить и написать о прежнем нашем житье-бытье.

 

И. Оп-н

 

О РЫБИНСКИХ   ЗИМОГОРАХ

 

Ежегодно, как только Волга освобождается ото льда, к Рыбинску направляется из низовых губерний караван судов с разным грузом, преимущественно же с хлебом. Обыкновенно караван собирается у Рыбинска на 9 мая, на «Миколу», и к этому времени сотни рабочих яв­ляются в город для получения работ по выгрузке и перегрузке това­ров, так как в Рыбинске товары перегружаются или в мелкие /идущие по водной системе/ суда, или на Рыбинско-Бологовскую железную до­рогу, для дальнейшего следования в Петербург. Прежде, до устройства железной дороги, на заработки в Рыбинск являлись обыкновенно только Тверские /преимущественно Ржевские, Мологские и частью Новгородские рабочие - "крючники"/ и цены  на работы по выгрузке бы­ли довольно высокие /иногда доходили до 10 коп. с куля муки, или соли/, но, со времени устройства железной дороги, цены значитель­но упали, хотя, по видимому, работа по перегрузке и выгрузке и уд­воилась, так как приток рабочих сил в настоящее время увеличился от того, что предложение рабочих рук стало выше спроса. Кроме тех ра­бочих, которые ежегодно прибывали в Рыбинск ко времени прибытия ка­равана, стали являться целыми сотнями татары и так называемые "ягутки"/преимущественно уроженцы Рязанской губернии/, работающие обы­кновенно на бочках и берущие более дешевую цену. Эта-то конкурен­ция татар и "ягуток" с крючникми  невыгодно и отозвалась на за­работке последних.                  

Вследствие излишка рабочих рук, явилось много праздношатаю­щегося люда, который сильно пополнил собою издавна существовавший в Рыбинске особый класс "зимогоров", или "золотой роты", как их в насмешку называют  городские жители. "Зимогором" называют обыкно­венно всякого оборванца и шатающегося без дела. Слово "зимогор" некоторые производят от "зима" и "гора", так как в Рыбинске, на берегу Волги есть место, называемое "горкою", где торгуют старьевщики и где рабочие и "зимогоры" обыкновенно сбывают в безработное время одежду; другие же производят слово "зимогор" от "зима" и "горе", так как для всякого зимогора зимой, естественно, наступа­ет неминуемое горе.                    С прибытием к Рыбинску весеннего каравана, в городе и его ок­рестностях по Волге закипает работа. Масса рабочих кишит на судах и на "чугунке", работая артелями под управлением "батырей" /хозя­ева или распорядители артелей/, или сами по себе, в одиночку, или же наконец, составляя небольшие кружки, товарищества, в которых весь заработок делится между сотоварищами по работе раз, или два раза в неделю, поровну. Дележ заработной платы называется "дува­ном", после "дувана" артели рабочих обыкновенно расходятся по раз­ным "развесёлым местам", в которых многими из рабочих заработок пропивается иногда начисто, в уповании на всемогущее русское "авось", с надеждою на новую работу. Закончена выгрузка первого весеннего каравана, все "дуваны" покоятся во всепоглощающих карманах хозяев разных заведений; масса рук остается без дела, масса ртов - без куска хлеба, а работы нет. Более благоразумные из среды крючников, успевшие, как говорят, "прищемить " несколько рублей на "черный день", или отправляются восвояси, или, пользуясь потребностью рук для сенокоса, расходятся по Рыбинскому, а частью по Пошехонскому и Романовскому уездам, нанимаясь за хорошую плату понедельно, или помесячно, или сдельно на сенокос. Другие, не имея сил расстаться с бесшабашной, независимой жизнью, товариществом и веселыми мес­тами Рыбинска, с его "горкой и низами", остаются в городе, в ожида­нии будущих благ от осеннего, последнего каравана.

Остающиеся в Ры­бинске до осени крючники промышляют обыкновенно кое-как и кое-чем, нимало не унывая: тепло, лето - "всякий кустик ночевать пустит", или -  "ёлка ещё зелена", говорит эимогор и, заработавши несколько грошей, без всякого сожаления оставляет их в первом же попавшемся кабаке.

Приходит, наконец, и выгружается последний караван - осен­ний; работы почти все окончены, и впереди ждать уже нечего. Пора бы крючникам, пришлому люду, и по домам, но вернуться не с чем ине в чем. Наступают холода - ни "одежи", ни обуви нет. Некоторые крючники, добыв всякими неправдами  кое-какое одеяние, заподряжаются к лесопромышленникам и помещикам на рубку дров, брёвен, шпал и других лесных заготовок, иные ходят  по миру в самом городе, или его околице, не все, однако, вместе, так как это невозможно по не­достатку имеющегося у них одеяния / у одного зимогора, например, есть шапка, лапти и онучи и ничего белее /кроме, конечно, рубахи    и штанов/, а у другого имеется что-то похожее на кафтан и ничего нет на ногах и голове/, а по очереди, ссужая один другого необходимою одеж­дою, причем вся добыча делится обыкновенно поровну. Но и этот тип не есть еще тип настоящих зимогоров, так сказать, штатных, искушенных многолетним опытом и пристрастившихся к своей, полной нужды, безобразных арий, кровавых драк, буйства, разврата и мошенничества, жизни. Настоящие, штатные зимогоры гораздо малочисленнее первых, и ни в какое время года из Рыбинска  не уходят, прошедши, как на­зывается, огонь и воду, испытав голод, холод и   тяжесть заключения, настоящие "зимогоры" не слишком падки на работу и занимаются ею только тогда, когда цены на рабочие руки высоки и притом исключительно летом. Как бы не голодал такой зимогор, он редко    решится идти самолично по миру; для этой цели каждый из них старается обза­вестись так называемой "сухарницей" – какой-нибудь нищей «ни из старух», или "судомойкой"» (судомойками прозываются бабы, моющие баржи и другие суда после вьгрузки/. На обязанности "сухарниц" ле­жит оплачивать "фагеру", запивать и стирать вретища своих "любите­лей", а также и собирать в зимнее время милостыню, которая идет на прокормление и выпивку последних. Раз попавшаяся в лапы зимогора "сухарница", редко освобождается от своего повелителя, в виду гро­зящей ей опасности быть последним искалеченной или забитой до по­лусмерти, опасности, составляющей настолько обыденный факт в Рыбин­ске, что на него мало кто и обращает внимание. "Фатера" зимогоров нанимается обыкновенно на самых отдаленных окраинах города, несколькими парами вместе, на артельных, началах. С наступлением осенних холодов и заморозков, зимогоры с нетерпением ожидают того вре­мени, когда "закутит" Волга, т.е. когда река покроется тонким льдом, которому /в особенности при оттепелях/ нет, как говорится, "ни хо­да, ни езды". Тогда-то именно и наступает для закоренелых зимогоров рабочая пора; работы много, десятками толпятся они по берегу у "подъёмов" /въезда с реки/, беря подряды на переправу резной кла­ди, будучи в это время с утра до ночи пьяны. Переехать реку на ло­шади с возом, не рискуя на каждом шагу провалиться и все утопить, является немыслимым, а воз, или какую-нибудь тяжесть перевезти че­рез реку бывает иногда необходимо; вот тогда-то и являются с пре­дложением, за 1-2 рубля  с воза, с опасностью жизни переправить кладь и лошадь через реку. При этом на деле можно убедиться, насколько  зимогоры /в большинстве случаев/ не боятся смерти: стоит только взглянуть на его работу при переправе., "Когда ни умирать - всё равно день терять", говорит обыкновенно эимогор и смело, бойко идет по тонкому  льду Волги, который трещит и заметно колеблется под тяжестью пе­реправляющегося зимогора с несколькими пудами на плечах клади, взя­той им для переправы за несколько грошей. Если случится, что у како­го-нибудь ездока провалится на реке лошадь /в то время, когда уже станет ездить по льду/, то на помощь потерпевшему тотчас же являют­ся зимогоры и предлагают за известную плату свои услуги, причем, пользуясь испугом растерявшегося хозяина, берут с него сколько на­думают, так как хозяин провалившейся лошади обыкновенно рад отдать иногда очень дорого, лишь бы спасти "живота", стоющего, во всяком случае в несколько раз дороже запрошенной зимогорами цены. Ни по­лиция, ни спасательные станции не в состоянии конкурировать с зимогорами в деле подания помощи осенью, при остановке реки, и весной, в ростополь, или даже во время начала ледохода. Это понятно само собою: надо дожить человеку до заключения и «жизнь-копейка», чтобы с таким полным  самоотвержением бросаться в явную опасность и со­вершать иногда действительно изумительные подвиги отваги.

Громадный процент бездомных, вечно полуголодных, пьяных. и безнравственных присяжных зимогоров весьма неблагоприятно отзыва­ется на безопасности как самого города, так и его предместий. С на­ступлением темных осенних вечеров, на окраинах в отдалённых ули­цах Рыбинска часто бывает случаи нападения зимогоров на граждан города и грабежа. По большим и проосёлочным /многоезжим/ дорогам,  по осеням, зимогоры тоже "пошаливают" и иногда так, что в преду­преждение этих "шалостей" приходилось расставлять пикеты, как это было, всего года 4-5 тому назад, на большом Пошехонском /от Рыбинска/ тракте, на котором грабежи стали повторяться особенно часто и было 2-3  случая убийств, так как идущий по обе стороны тракта лес и кустарник представлял естественное и удобное убежище для — грабителей.

Хозяева-земледельцы вообще  избегают нанимать зимогоров на зиму в работники, не прельщаясь даже дешевизною заработной платы, во-первых, из опасения быть обокраденными, как это бывало с неко­торыми, а во-вторых, в виду того, что зимогоры-работники непосто­янные и уходят от хозяев, не доживая условленного срока, что, само собою, влечет за собою беспорядок в хозяйстве.

Некоторые из завзятых зимогоров так прижились к Рыбинску, что и не думают возвращаться домой, где вряд ли даже помнят об их существовании. Что касается до письменного вида, то для всякого "практикованного", или "прошедшего огонь и воду и медные трубы" зимогора "артиста 84 пробы" /как они сами себя называют/ неиме­ние установленного вида является "пустым делом": во1-х, потому, что "вид" можно легко стянуть у какого-нибудь пьяненького рабо­чего, или просто купить за полштофа; а во 2-х, ввиду того, что, ознакомившись по "пьяному делу", а иногда и по другим, более важным "заслугам" с вертепами, которых в Рыбинске и его предместьях не мало, всякий зимогор, в случае преследования его полицией, легко может находить себе приют. При подрядах на рубку леса, или на разные лесные заготовки, зимогорам еще легче обходиться без "ви­да", так как наниматель, не давая обыкновенно денег вперед, ни­чем не рискует и потому в большинстве случаев не считает даже обя­зательным взять у нанимающегося зимогора паспорт, лишь бы за ра­боту его плата была дешева. Естественно, что полиция не в состоянии уследить за исправностью паспортов всех Рыбинских    зимогоров, из ко­торых поэтому многие ухитряются прожрать много лет без установ­ленного "вида".

Следует заметить, что те рабочие, которые "зимогорят" первый раз, во всех своих делах советуется с бывалыми зимогорами, нередко слушаясь слепо последних. Заразительный пример "легкой наживы" ув­лекает неопытного, голодного человека и, при крайней умственной не­развитости, наклонности к пьянству, грубости понятий нравствен­ности, естественно, заставляет такого человека придерживаться по­словиц "украл да продал - Бог подал, а поймали да наклали - так судьба привела" и делаться мало-по-малу не только пролетарием-бро­дягою, но нередко вором, грабителем, даже убийцей, - одним словом, обращаться во вредного члена общества, место которому тюрьма, или каторга.

г. "Ярославские губернские ведомости" № 21, 1888г.

 

 

И. Ф. Тюменев

 

ОТ УГЛИЧА ДО РЫБИНСКА

 

«Костромичи в кучу, а ярославцы врознь».

Пословица.

 

«Тверь» простояла в Мышкине недолго. Скоро начались обыч­ные свистки, послышалась команда к отходу, и пароход тронулся в дальнейший путь.

На верхней площадке прибавился новый пассажир—старичок, оказавшийся местным старожилом. Он ехал до с. Глебова, и мы проговорили с ним всю дорогу.

Под городом мы миновали каменную гряду, носящую название Мышкинских  ворот. Вообще надо заметить, что около Мыш­кина дно Волги очень каменисто и в мелкую воду небезопасно для судоходства.

За Мышкинскими воротами пароход прошел мимо каменной церкви на правом берегу, которая давно уже ярким пятном белела впереди. Оправившись с картою, мы узнали, что местность, где стоит церковь, называется Круглицы, или Охотино.

— У нас эту церковь Пастушковой зовут, - заговорил старичек:—пастушек тут в давние годы стадо пас, еще когда мо­лодой был, а потом Бог ему счастье послал: разбогател он и вышел в купцы; вот, в благодарность, на этом месте, где пас-то, и построил он церковь на свой счет.

— Откуда же у пастуха деньги явились? Быть может, клад нашел, или в лотерее выиграл.

— Ни клада не нашел, ни в лотерее  не выиграл. Это те­перь деньги-то легко даются,- усмехнулся он:— а в те поры своим горбом доставать их приходилось по грошам. Это уж ему так от Бога было назначено; может, Господу-то угодно было, чтобы на этом месте церковь построилась,- вот оно так и сделалось.

Против Пастушковой церкви на Волге находится каменистый

 

перекат—Круглицкий, и пароход наш прошел под самым правым берегом, дав возможность рассмотреть архитектуру цер­кви, которую нельзя отнести ранее, как в первой половине на­шего столетия. На противоположном берегу, с застывшими в воздухе крыльями, стояла ветряная мельница; подле нее ютилось несколько домиков. В пейзажи ничего особенно утешительного не было, кроме разве присутствия мельницы, которая всегда указывает на то, что в окрестности есть пища для ее жерновов, а, следовательно, и для населения.

Не успели мы оставить позади Пастушкову церковь, как впе­реди уже снова забелел другой каменный храм.

— Это Кривец,—заметил старичок:—а подальше-то, на пра­вом берегу, Еремейцево, тоже с церковью, а напротив—Вздыхайлово, Рудина слободка, а там опять на правом Городок будет.

Эти каменные, 6елые церкви, беспрестанно появляющаяся то на правом, то на левом берегу, хотя и имеют внушительную наружность, но по архитектуре своей крайне однообразны и положением своим—каждый раз в центре села,—делают и самые села очень похожими одно на другое.

 

В разговорах со старичком мы и не заметили, как проехали и Еремейцево, и Вздыхайлово, и Рудину слободку. За Городком через Волгу с берега на берег протянулась какая-то тем­ная полоса.

— Это мост,- объяснил наш собеседник.—Тут Рыбинско-Бологовская чугунка проходит, а на левом-то берегу, подле Сменцова, и станция «Волга» находится. От «Волги»-то по железной до Рыбинска всего верст двадцать пять будет, а водою через Мологу и все шестьдесят.

— Да,— крюк порядочный!

— Уж верно  нашей Волге-матушке захотелось в Мологе по­бывать,—засмеялся он:—в Рыбинск-то, мол, и потом успею. Вот сами увидите; до Мологи вплоть дойдет, а там из Мологи так углом и повернет к Рыбинску.

Это рассуждение напомнило нам простодушного, французского аббата, который восхвалял благость Создателя к людям, заста­вившую реки протекать непременно мимо замечательных городов и селений.

— Прежде-то пароходная пристань в Глебове была,—продолжал старичок:—версты на две пониже моста, а как мост по­строили и перевели ее на левый берег к станции.

Он на минуту замолк и потом заговорил снова;

— Теперь все не то стало, все переменилось, а прежде тут все помещики жили богатые, важные. Вот в Сменцове, например, был барин Политковский, знатный, в больших чинах, в Питере какую-то важную должность правил; это еще в Николаевские времена было. Только конец-то ему худой вышел. По­пался он в какой-то, говорят, казенной краже. Ну, сейчас суд и следствие, разумеется; а в те времена строго было; Видит он, дело плохо,—взял да и отравился. Так его приказано мертвого в гробу разжаловать, и мундир, и ордена все с него снять; так и сделали. А по правому-то берегу тоже богатейший помещик был,—вот только фамилию-то, как на грех, запамятовал,— так у того, рассказывают, три сына было: Глеб, Иван да Сергей, а по ним и села наши названы—Глебово да Ивановское, а в Коприне, верст на десять ниже, в церкви престол есть Сергия чудотворца; все ихнее было.

— Вероятно, Коприно старше Глебова и Ивановского, если в те времена уже имело свое имя?

— На это ничего вам сказать не могу. В Глебове малень­кая-то церковь ярославских чудотворцев, пожалуй, постарше будет Копринской; ей, по моему счету, лет около двухсот на­берется.

— Которое же село у вас главнее считается?

— Глебово. Это, можно сказать, центр нашего народного просвещения для всей окрестности. Теперь там,—вот; сами увидите, на берегу,—большое двухклассное училище на 120 человек устроено. Уж больше двадцати лет оно существует; начали-то на 60, а теперь на 120 расширили. Но и в прежние-то времена вся наша грамота из Глебова шла, и я там же учился.

— У кого же?

— А у пономаря. В прежние-то годы там целых три учи­теля при церкви было: дьякон, дьячок и пономарь,—все учили. У каждого человек по пятнадцати, по двадцати учеников было, да еще, кроме того, женщины грамотные в селе тоже ученьем за­нимались. Одним словом центр был, вроде как бы наподобие университета. Изо всех сел сюда ребята сходились, и из Коприна, и из Сменцова, и из Городка,—изо всей округи. Даль­ше-то у глебовских крестьян во время ученья и жили.

— Почем же платилось за ученье? — А за ученье платилось вот как: ребят тогда отдавали не погодно, а на выучку. Хоть год, хоть два, хоть три учи,—это твое дало,—а за выучку плата, если кому только грамоте—два рубля, а если читать и писать—пять рублей.

— Откуда же в вашей местности явилась такая охота к ученью?

— Помилуйте, да нам без грамоты никак нельзя,—это для нас дело, так сказать, первой необходимости. Ведь здесь дома-то почти никто не остается, все в отъезжие промыслы разъезжаются, кто по лавкам в мальчики, в приказчики, кто по гостиницам, по трактирам в номерные, в половые, в буфетчики, так как же тут без грамоты-то, сами посудите. Одни только копряки издавна никуда не ходили, и больше коневодством занимались по Волге, по Шексне, по Мологе. По левому берегу в Сменцове, Скрябине, Парнекове тоже свое занятие было. Там в прежние времена суда строили плоскодонные, под названием сменцовки, а глебовцы исстари дома жить не любят; у них и покос и жнитво все в столицах, зато летом, как понаедут из Пи­тера, так и не узнать, что крестьяне—в пиджаках, в котелках, при часах, на жилете цепочка болтается: настоящее гос­пода, да и только! Восьмого сентября в Глебове престольный праздник и большая ярмарка бывает. Наедут торговцы из Ры­бинска, из Мологи, из Мышкина, красного товару навезут ви­димо-невидимо, и тут уж изо всех деревень народ в Глебово сходится, несут холсты, новину, кожу,—и на это опять свои по­купатели приезжают; их здесь угличанами зовут. Наедут в больших повозках и все дочиста скупят. Да ведь как скупают-то!—чуть баба зазевалась, сунет ей сколько-нибудь денег, а холст в мешок, да бежать; после и разговаривать с ней не станет: бывает греха!

— А духовенство как у вас?

— Где как, а только мы на свое духовенство пожаловаться не можем,—люди все хорошие. Вот в Глебове был отец Ни­колай, Соловьев по фамилии; прекрасный был человек и во всей округе большим уважением пользовался, многие ордена и Владимира имел. Бывало, что отец Николай скажет, или посоветует, то уж и свято. Да вот,—недалеко ходить,—рядом-то села Ивановское да Сменцово, — не заблаговестят, бывало, к службе раньше, чем в Глебове. И во всем так было. А то еще расскажу вам,—продолжал он с усмешкой: был в ста­рину тоже в Глебове отец Кузьма; того-то я уж не застал, а люди сказывали, что примечательный человек был: с ним всякие чудеса творились. Полюбил его, сказывают, глебовский леший, и как бывало отец Кузьма в лес пойдет, непременно с ним какую-нибудь штуку сыграет. И все это безобидно. Выкинет штуку, пошутит, захохочет и в лес уйдет. А встре­чался ему непременно под видом какого-нибудь прихожанина. Завел он его раз таким манером в трущобу. Идет отец Кузьма и видит, на самой дороге большущий пень лежит. Обойти его никак нельзя; приходится через пень лезть. Вот он ногу занес и говорит:—Господи благослови,— человек богобоязнен­ный был,—глядит, а вместо пня-то перед ним глубоченная яма! Поругал лешего-то, да ведь что с него возьмешь? В другой раз идет опять отец Кузьма лесом, нагоняет его глебовский крестьянин, несет его трость: «это», говорит, «матушка велела тебе передать». Ну, ладно, идут вместе, а время к вечеру. «Вот что» — говорит отец Кузьма:—«пора мне вечерню слу­жить».—А он такой был, что ни одной службы не пропускал: дома ли, в дороге ли, а уж непременно всякую службу вычитает.—«Я, говорит, буду читать, а ты за дьячка подпевай, что знаешь».—Хорошо, говорить. Начал отец Кузьма, сказал пер­вый возглас, ждет аминя, а тот молчит. Оглянулся,   он уж сажень за двадцать стоит.

—«Что ж ты,—кричит,—не аминишь?»—

А тот как захохочет, да в лес. Махнул рукой отец Кузьма и пошел дальше; один уж стал вечерню дочи­тывать. Только приходить он ночью домой. На крыльце что-то у него упало и звякнуло. «Давайте-ка, кричит он, огня; набалдашник с трости потерял». Вышла матушка.

- Какой, говорит, набалдашник? Ведь твоя трость дома.—«Али забыла, что сама же ее прислала».

Сказал это, да и вспомнил про лешего. «Давайте, говорит, огня скорее». Принесли огонь, а у него в руке-то не трость, а простой суковатый коль. Ну, только не всегда ему отец Кузьма шутить позволял. Если, бывало, идет к больному на­путствовать, да тот увяжется, и прогонит его: «иди, иди, скажет: не время теперь; я с дароносицей», — тот и сам видит, что не время, и отойдет.

Пароход прошел под высоким железнодорожным мостом, укрепленным на трех каменных быках, и, ненадолго причалив к пристани «Волга», через несколько минут тронулся далее. Напротив, на правом берегу, виднелись красиво расположенные села: Глебово и Ивановское, отделенные друг от друга крутым, живописным оврагом. Над высоким обрывом берега, выси­лась белая глебовская колокольня с церковью, имеющею вид настоящего собора; правее от них, также на самом краю об­рыва, стояло двухэтажное, уже знакомое нам училище, соединен­ное с церковною площадью большим садом. Домов было видно мало: они всё были расположены в глубине, поодаль от берега.

Полюбовавшись на местный «центр народного просвещения», мы простились с старичком, за которым, по свистку, выехала с берега лодка.

Капитан снова скомандовал полный ход, и Глебово с Ивановским мало-помалу скрылись за леском, который тянется вдоль кряжа правого берега.

Вдали, на яркой золотой полосе, разлитой спускавшимся к за­кату солнцем, вырос перед нами силуэт Коприна с его цер­ковью и обширным тенистым кладбищем. Картина была очень хороша по краскам. Все небо впереди принимало золотисто-пур­пурный оттенок; над самым горизонтом тянулись рядами густые лиловатые облака, в которые по временам пряталось солнце, спускавшееся все ниже и ниже к горизонту. И это небо, эти пере­ходы, эти краски, искрясь и горя, отражались в Волге, а на правом берегу, прикрытое сероватою вечернею дымкою, вырастало перед глазами копринское кладбище, на котором покоится из­вестный бас московской оперы, Платон Анемподистович Радонежский, уроженец Коприна.

Копринская волость известна своими лоцманами. Большинство лоцманов, водящих судами пароходы на верхнем плесе,—копряки. Но известное лоцманами Коприно известно также и сво­ими мелями—Балуевской и Копринской, находящимися под самым селом. Берега здесь, как и на других крупных мелях, обде­ланы фашинными гатями, имеющими назначение стеснить течение реки и, насколько возможно, поддержать ее уровень на известной высоте. В шестидесятых годах на Балуевской мели была уст­роена плотина из кулей, набитых землею, и в мелководье на ней всегда стояли лошади, готовые перетаскивать через мель проходящие суда и пароходы. Теперь, благодаря принятым мерам, условия для плавания несколько улучшились, но и в настоящее время обе мели далеко нельзя считать безопасными. Доказатель­ство было у нас перед глазами. Впереди, чуть не на самой се­редине фарватера, стояла полузатонувшая на мели барка.

Пароход остановили, и начался совет, можно ли обойти ее.

Барка стояла несколько накось, на самом нашем пути, и требо­валась большая опытность и даже счастье, чтоб исполнить этот маневр без вреда для себя.

Публика, собравшаяся на верхней площади, ворчала:

— Чего же это казенный лоцман смотрит? Его ведь дело бакены-то ставить. Как же он поставил? На самую мель фарватер и вывел! Это что ж такое?

— Да ведь вон бакен-то сдвинут,- замечали некоторые.

— Чего там бакен? Ты гляди направление,- горячились другие:—как раз на самую мель ведено. Нешто это правильно?

— Мель-то правее.

— Толкуй правее,- разве не знаешь? Вон она где, вон прямо-то и есть.

Между тем капитан, посоветовавшись с лоцманами, скомандовал: «самый тихий».

Пароход тронулся. На носу замелькала наметка.

— Семь, семь, семь...

— Руль отведи!—кричит капитан в рупор на барку.—Там кто-то зашевелился и побежал к рулю.

— Шесть с половиной, семь, семь, восемь,- доносится с носа.

— Руль отведи!!!—кричит капитан снова, видя, что на барке  действуют вяло. К рулю подбежал еще кто-то, и он стал   медленно прятаться за корпусом барки.

— Шесть, шесть, шесть... Барка близко.

— Тихо!—командует капитан. Лоцмана впились руками в штурвальное колесо и, широко раскрыв глаза, замерли на месте, не спуская глаз с барки.

— Шесть с половиной, пять, пять с половиной, пять с половиной, шесть...

Пароход проходит подле самой барки. На ней два человека, покраснев от натуги, безмолвно упираются шестами в дно и  как-будто, все еще хотят своротить свое грузное судно.

Пассажиры молча смотрят на них. Наметка работает.             

Вдруг пароход толкнулся о землю. Еще толчок. Мы почувствовали, что стоим. Колеса продолжают работать.

 - Четыре с половиной!—кричит матрос:--идет вперед!  идет вперед! стоит!

  - Стоп!- скомандовал капитан.                     

 -  Стоит!—доносится голос матроса.                     

Опять совещание. Решают пробиваться.

- Вперед, тихо!—раздается команда. Колеса снова бурлят в воде.

- Как на наметке—спрашивает капитан.                   

 - Идет! шесть с половиной! стоит!

        -  Стоп!

  - Влево валится! стоит! 

             - Вперед, тихо!—снова раздается команда в машину.

— Вперед, пошел! пять с половиной, пять с половиной! Ходом идет! шесть...

Барка остается позади. Мы снова выходим на средину фар­ватера.

— Шесть с половиной, семь, семь... Свисток: наметка снимается, мель пройдена.

— А что же теперь с баркой будет?—спрашиваем у капитана.

— Ей теперь паузиться придется. Выгрузить на время часть товара, снять барку с мели, потом опять нагрузить, когда выйдет на глубокое место.

— Но ведь это стоит денег.

— Еще бы. Зато и крестьяне прибрежные мелководью-то, как светлому празднику, рады.

Каменная Копринская церковь освящена во имя Знамения Животворящего Креста, празднуемого 7 мая, но местные жители справляют свой храмовый праздник почему-то в Троицын день.

В Коприне имеется сыроварня, не единственная впрочем, в здешней местности. Она содержится крестьянами на артельных началах и приносит порядочный доход. Противники крестьянского сыроваренного производства обыкновенно утверждают, что из-за нескольких грошей, получаемых от продажи сыра, кре­стьяне заставляют свои семьи сидеть без молока, лишая ребят самого питательного продукта, столь важного в их возрасте. Но, насколько нам удалось узнать из разговоров с местными жи­телями,—утверждение это не имеет достаточного основания.

          Глав­ные скопы  молока делаются обыкновенно в посты Петровский и Успенский, когда детям и без того молоко не дается, а, напротив, дельный, расчетливый хозяин старается, в виду дохода за молоко, обзавестись еще лишнею коровою, которая, кроме молока, дает ему и лишнее удобрение, следовательно улучшает качества его поля,- и в три года легко окупает себя, так что потом приносит уже чистый доход. На сыроварню доставляется только вечерний удой, утреннее же молоко все остается дома. При расчете делается разверстка по количеству доставленного каждым молока. Пуд молока, переделанный в сыр, дает от трех с полови­ною до четырех фунтов сыра, и приносит от 40 до 60 копеек прибыли. С устройством сыроварни коровушек стали содер­жать лучше и подкармливать, за что и они в долгу не остаются: каждая из них вполне покрывает расходы на свое прокормление и, помимо удобрения, приносит хозяину от б до 10 рублей прибыли ежегодно, а в крестьянском быту это — деньги порядочные.

 

За Коприным берега Волги снова понижаются; песок направо и налево. В кустах у воды щебечет какая-то птичка, и ее ще­бетанье далеко разносится по воде в тиши наступающих сумерек.

Солнце уже сияло. Облака, подобно занавесу после спектакля, плотною массою опускаются на горизонт. Темнеет. Вдали, точно свежесрубленная из сосновых бревен стена, желтеет песчаный, невысокий кряж левого берега, и на нем в глубине вид­неется белая церковь села Шуморома. У берега точно дремлют ставшие на ночлег тихвинки с мачтами. Подле на песке разложен огонек, и стоят лошади. Судорабочие варят себе ужин, но с берега не слышно ни смеха, ни голосов, и только темные фигуры мелькают мимо огня.

В Мологу мы пришли уже совсем затемно.

М о л о га.

«МестечкоХолопей город, куда, как  выше сказал, бежали  рабы новгородцев, стоит в двух милях от Углича». (Герберштейн. Записки о Московии).

В темноте виднелась на берегу группа из двух-трех домиков, да влево высился силуэт какого-то пятиглавого храма; более ничего нельзя было разглядеть на всем протяжении пустого берега.

— Где же город? — спросили мы, выйдя на пристань.

— Чаво город?—отозвался из толпы парень, стоявший к нам ближе других.

— Город-то ваш где? Молога-то?

— А эвон! — он указал рукою на берег.

  - Это три-то дома?

   - Парень обиделся.

— Зачем  три? Там не три, а побольше трех будет.

— Да где же они?

— Это что?

— Да дома-то ваши, дома-то?

— А эн по верху-то, гляди за собором-то.

— Ничего не видно!

— Нет, есть,—ты гляди хорошенько. И дома есть, и город есть. Как городу не быть?

— Да есть ли у вас хоть извозчики-то?

— И извозчики есть.

— Где же они?

— Да теперь нет. Спят.

— Как же тут быть-то?

— Да тебе чаво?

— Вещи у нас. Нет  ли кого хоть вещи-то снести?

— Это я тебе устрою, а что извозчиков теперь нет, поздно. Приезжай завтра утром, так и извозчики будут, а теперь где же?

Он отправился за носильщиком и вскоре привел какого-то оборванного субъекта, который впрочем, оказался гораздо толковее его.

Субъект ловко подхватил наши чемоданчики и, спустившись по мосткам на берег, начал быстро подниматься по направлению к церкви, которая, по его словам, была старым городским собором.

— Есть у нас и новый собор,—продолжал он:—там по-левее на площади будет. Днем его отсюда хорошо видно, а те­перь и города-то не видать.

— Да где же у вас город?

— А вот за собором-то и пойдет вдоль берега. Действительно, когда мы миновали собор, впереди обозначились темные массы построек, большею частью деревянных, и мы всту­пили на длинную, совершенно пустую улицу. Минут через де­сять ходьбы носильщик привел нас в гостиницу Крекушина, которая считается «почище» других.

По узкой крутой лестнице со скрипучими ступенями мы под­нялись на второй этаж и очутились в узком, грязном коридорчике. В глубине стоит какая-то растрепанная, немытая фигура.

— Эй, нумерной! иди сюда!—кричит наш носильщик. Фигура точно спросонья смотрит на нас и не двигается.

- Что ты оглох, что ли?

— Я не нумерной,—мрачно ворчит фигура.

— Так сходи за ним. Что стоишь-то?

Фигура проворчала что-то и скрылась за одною из дверей. Она оказалась одним из «приезжающих», почему-то предпочитающим грязный коридор своей комнате.

Явился нумерной, сравнительно довольно приличный, и отвел нам помещение, главное украшение которого составляла картина, писанная масляными красками и попавшая сюда, вероятно, из какого-нибудь помещичьего дома. На ней был изображен лес, или, точнее, ряд треугольных елей, которые в глубине превра­щались в треугольные колокольни города, вероятно, Мологи. На первом плане в самом углу — охотник с собаками, повиди­мому, только что вышедший из рамы. Внизу подпись: «будите охочи, да не внидете в напасть, и не одолеет вами всякое беззаконие. Кн. Сокольн.».

Узнав от нумерного, что Афанасьевский монастырь, главная достопримечательность Мологи, находится в 3 верстах от го­рода, мы распорядились порядить извозчика еще с вечера, так как обычаи здешних возниц уже были отчасти знакомы нам по пристани.

Был еще десятый час вечера, но город уже спал, и нам не оставалось ничего более, как последовать его примеру.

Я заглянул в окно. Перед ним тянулась длинная железная крыша, служащая навесом для целого ряда лавок, занимающих весь нижний этаж гостиницы. Напротив тянулось такое же длин­ное двухэтажное здание, с таким же навесом и такими же лавками. Во втором этаже окна были настолько узки, что при­давали ему вид чего-то вытянутого, недовольного, и, глядя на него, я убедился, что архитектуре доступна экспрессия даже мимического характера. На другой день оказалось, что этот второй этаж заключает в себе и городскую думу с управою, и публичную библиотеку, и даже чуть ли не общественный банк.

План Мологи крайне прост. Она состоит всего из трех улиц: Ярославской, С.-Петербургской (Унковская тож) и Череповской, которые тянутся параллельными линиями вдоль берега реки Мологи, но длиною могут поспорить с нашим Невским проспектом от Лавры до Адмиралтейства, так как достигают до трех верст длины, как, например, Череповская, другая же разве только немногим короче ее.

В монастырь мы отправились часу в 8-м утра, Утро было ясное. Навстречу нам то и дело попадались крестьяне, ехавшие по случаю субботнего дня в город на базар. Монастырь лежит на берегу Мологи несколько выше города. Проехав версты с пол­торы по Череповской улице, мы миновали мост, перекинутый через овраг, по дну которого протекает небольшой ручей. Эта местность носит здесь название Заручья и украшена церковью Вознесения, сравнительно новой архитектуры. Красива в сущности не столько сама церковь, сколько ее местоположение на высоком, обрывистом берегу ручья.

Вскоре впереди заблестели главы Афанасьевского монастыря, а направо за р. Мологою раскинулась зеленая гладь обширного поля, расположенного против города между Волгою и Молотою. Вдали на нем 6елела церковь села Боронишина. По всей вероятности, на просторе этого поля в XVI столетии и раскидывалась знаме­нитая ярмарка, известная под названием Холопьего городка.

Сведения об этой ярмарке, насколько мне известно, находятся только у двух писателей прежнего времени, а именно, у Герберштейна и у дькона Тимофея Каменевича-Рвовского, рукопись которого «О древностях российских» Карамзин нашел в Синодальной библиотеке под № 529. Герберштейн, по поводу происхождения и  названия Холопьего городка (Chloppi gorod), рассказывает предание, слышанное им от новгородцев. Предки их теснили тяж­кою осадою греческий город Корсунь. Осада продолжалась семь лет. Соскучась ожидать своих мужей и даже сомневаясь в их возвращении, новгородские жены повыходили замуж за своих рабов. Когда мужья, взявши город, вернулись домой с трофеями: медными корсунскими воротами и большим колоколом, их встре­тили рабы, старавшиеся силою отразить своих господ. Возмущен­ные наглостью своих холопей, новгородцы сложили с себя оружие и пошли на рабов с кнутами и палками. Обращенные в бегство рабы укрылись в одном месте, которое и ныне назы­вается Холопьим городом, и пробовали там защищаться, но были побеждены своими господами и наказаны по заслугам.

Местность древнего Холопьего городка указывают верстах в шестидесяти от устья Мологи, неподалеку от впадения в нее реки Сити. Хотя эта местность и удалена от Новгорода, но можно допустить, что  в основании предания, рассказываемого Герберштей-

ном, лежит какое-нибудь действительное событие, и что городок основан беглыми новгородскими холопами. Подле него с давних времен, неизвестно в силу каких обстоятельств, стали соби­раться купцы, и начался торг, превратившийся потом в боль­шую ярмарку, приобретшую себе громкую известность. Ярмарка существовала близ устья Сити до второй половины XV века, когда Иоанн Ш перевел ее на устье самой Мологи, о чем и упоминает в своем духовном завещани1). Герберштейн, знавший ярмарку уже на новом месте, называет ее наиболее посещаемою во всем владении московского государя. «Сюда стекаются,—говорит он,—кроме шведов, ливонцев и московитов, еще татары и весьма многие другие народы из восточных и северных стран. Они ведут только - меновую торговлю, потому что эти народы редко, или почти совсем не употребляют золота и серебра, готовые платья, иглы, ножики, кастрюли, топоры и т. п. они обменивают большею частью на меха».

Известия о ярмарке, сообщаемые Каменевич-Рвовским, более подробны, но только при этом не следует забывать, что руко­пись писалась в 1699 году, когда ярмарка давно не существова­ла. Карамзин говорит, что Каменевич был родом москвич, а жил в Угличе и писал, «следуя древнему преданию». Вот что мы находим в его рукописи: «На устии славныя Мологи реки древле были торги великие, даже и до дней грозного господа­ря Василия Васильевича Темноего...2. Серебро с торгов тех в пошлинах сбирали и весили. Приезжали торговать купцы многих государств: немецких, и польских, и литовских, и грецких, и римских,—глаголют же, и персидских и иных земель. И тогда во премногих ямах холопских и моложских товары своя драгия те иностранные купцы и гости клали, и пития преузорочная, и красная виноградная, и прочая сокровища вся содержали и над ними торговали. Река же та Великая Молога полна судов была в пристани своей на устии широком, яко по судам тогда без перевозов преходили люди реку ту Мологу и Волгу на луг Моложский, великий и прекрасный, иже имать во округ свой 7 верст. Серебра же того пошлинного пудового по 180 пудов и больше собираху в казну великаго князя, якоже бывший тогда в память свою нам о сем поведаша, яже от отец своих слышаша. То-

 

') «А что если свел торг с Холопья городка на Мологу, и тот торг торгуют на Молозе съезжаяся, как было при мне. А сын мой Дмитрий емлет пошлины, как было при мне, а лишних пошлин не прибавляет ничего; а сын мой Василий и мои дети того торгу на свои земли не сводят, ни заповеди в своих землях не чинят к тому торгу ездити». (Древн. Росс. Ввлиоонка, т. II, изд. Второе, стр. 424).

2) Мы уже знаем, что на устье Мологи ярмарка переведена лишь сыном Василия Темного, Иоанном III.

гда же на Мологе 70 кабаков винных и питий всяких было;

торговали же без разъездов по четыре месяцы все купцы и гости».

С устройством крупных местных ярмарок в других городах значение центрального Холопьего торга было подорвано. «Ныне же то наше купечество моложское разделися по иным торгам -, говорит Каменевич: «к славному городу Архангель­скому, таж и на Свинскую предбывшую славную ярмарку, потом и Желтоводскую, и в Весь Ехонскую, и на Тихвину Новгородскую и по иным; той же Моложской превеликой и первой старой торг разно разыдеся».

Обширное пустое поле, по всей вероятности, хранит в себе не мало остатков от прежней ярмарки в виде монет, мелких изделий и т. п. и еще ожидает своего исследователя.

Проехав мимо просторного здания школы, устроенной при мо­настыре, мы вскоре остановились у св. ворот и вошли в оби­тель.

В названии своем монастырь еще хранит воспоминание о бывшей некогда против него, за Мологою ярмарке; он называется Афанасьвским-Троицким-Холопьим. Основание его, по всем вероятиям, следует отнести к XV веку, а первое упоминание о нем мы находим в одной из княжеских духовных 1509 года. Монастырь в то время был мужской и процветал, вероятно, до тех пор, пока процветала ярмарка. С уничтожением ее, он лишился главного источника дохода и в 1680 году приписан к Ново-Иерусалимскому монастырю под Москвою, а в 1764г. упразднен окончательно и обращен в простую приходскую церковь. Но монастырь, которого не смогли поддержать мужчины, возродился и снова расцвел, благодаря энергии женщин. В 1795 году, жи­тели Мологи подали прошение о разрешении исправить Афанасьевскую приходскую церковь и снабдить всем потребным для содержания при ней 30 бедных вдов и престарелых девиц, посвятивших себя уединенной жизни на общественном уставе. Просьба была уважена, и эти 30 женщин послужили ядром для возникновения нового монастыря, который и был снова утвержден в 1818 году. С тех пор обитель только расширяется и процветает все более и более, так что, глядя на ее златоглавые храмы, на ее большие каменные сооружения, на ее обширное хозяйство, не­доумеваешь, считать ли монастырь состоящим при городе, или городе состоящим при монастыре.

В монастырь благовестили к обедне. Главная церковь во имя св. Духа была отперта.

На ступенях сидела свечница, ожидая начала службы. Мы с нею разговорились. Узнав, что мы приезжие и хотим осмотреть монастырь, она обещала, как, только соберутся монахини, дать нам путеводительницу.

Действительно, при самом же начале службы, к нам подо­шла не старая еще монахиня и любезно предложила показать нам немногие, оставшиеся от прежних времен достопримечательности монастыря. Это была мать Евстолия, управляющая монастырским скотным двором.

— От мужского-то монастыря осталась только часовня одна, у меня на скотном, — заговорила она: — там прежде обитель-то была. А прежде я вас сведу в Знаменскую церковь; она у нас самою древнею считается.

Мы прошли в северо-западный угол, где под башнею помещается старая Знаменская церковь, но она оказалась подно­вленною, исключая некоторых икон, и то не очень древних.

Отсюда мы отправились на скотный двор, примыкающий к мона­стырю с северной стороны. Он не велик и имеет продолго­ватую форму. Посреди двора находится небольшая каменная ча­совня, поставленная над могилою одного из игуменов бывшего мужского монастыря. Она настолько невелика, что внутри почти сплошь занята надгробною плитою.

Пока мы осматривали часовню, через скотный двор то и дело проезжали возы дров, направлявшиеся в монастырь. Неболь­шими, сытыми лошадками правили все обительские послушницы, хотя в монастыре, как кажется, есть и работники. По словам матери Евстолии, на скотном дворе у них имеется 17 лошадей и 43 коровы. На скотном же она показала нам широкий, откры­тый колодец, вода в котором, несмотря ни на какие жары, по­стоянно стоит на одном уровне; за колодцем узкою линией тя­нется огород.

Отсюда мы снова прошли в монастырь и зашли в трапезную, где приготовлялись к обеду. В трапезной на стенах висят портреты масляными красками и один фотографический. В числе их находится портрет основательницы монастыря, купеческой вдовы Натальи Ивановны Мальцевой. Монастырь был открыт в 1798 году, но Мальцева начальства над инокинями не приняла и оста­лась простою монахиней; первою игуменьей была некто Гладкова. Рядом с игуменьями висят портреты благодетелей обители, братьев Бушковых. Фотографический же портрет последней из умерших начальниц обители, игуменьи Антонии, урожденной Ка­лининой, которая скончалась в 1895 году, 77-ми лет от роду.

Из трапезной мы было направились в кухню, но в углу у двери, против печки, заметили какие-то длинные вязи белого цвета, похожие на средней толщины канаты.

- А это что у вас? — спросил я м. Евстолию. Монахини,

 бывшие в трапезной, рассмеялись.

— А это у нас для молодых послушниц епитимья,— сказала м. Евстолия.     

Она сняла одну из двух висевших на гвозди вязей и по­казала нам. Оказались громадные вязаные четки, длиною аршина в два с половиною.

— Вот, как которая нибудь провинится,— продолжала она,— ее и поставят за трапезой посредине с этими четками поклоны класть. Поклонов сто земных положить, а стыд-то и того пуще. Тут и сила-то не столько в поклонах, сколько в стыде, что стоит она посередине, и все на нее смотрят.

— И часто ставят на поклоны?

— Не очень часто, а случается, — какая вина.

— И манатей ныхъ монахинь ставят?

— Нет. Это больше послушниц, которые помоложе; а нас матушка игуменья, если что, так к себе в келью позовет и уж больше словами, с глазу на глаз поначалит.

Осмотрев кухню, мы еще раз прошли монастырем, и м. Евстолия провела нас на новое монастырское кладбище, более похо­жее на сад, чем на место погребения.

— Нет ли у вас в библиотеке каких интересных документов относительно старого монастыря?—спросил я по дороге нашу путеводительницу.

— Нет,— отвечала она.— Прежде-то ведь люди были простые, малограмотные, стариной не дорожили. Я слышала, что монастыр­скими летописями в свое время оклеивали стены вместо обоев.

Посреди кладбища находится небольшая каменная часовня, не­давно обращенная в церковь. Налево у стены м. Евстолия по­казала нам могилу недавно скончавшейся игуменьи Антоши. Мо­гила содержится в большом порядке, и, видимо, память покойной пользуется здесь всеобщим уважением.

— А давно ли освящена церковь?

— Недавно. Да она такая маленькая, что в ней отпевать ни­кого нельзя,— ясно. Преосвященный Ионаоанъ, как святил-то, заметил; «Да, тесновата церковь, тесновата, а впрочем, в гробу-то еще теснее будет».

У ворот кладбища мы простились с нашею любезною про­водницей и отправились обратно в город, где проехали еще раз по улицам и побывали в старом собор, построенном во вто­рой половине прошлого столетия, но ничего достойного внимания в нем не встретили.

Об истории Мологи много рассказывать также не приходится. Входя в состав Ярославского княжества, она не надолго выде­лилась в особый самостоятельный удел, была в свое время (в 1371 году) сожжена князем Михаилом Тверским и затем подверглась общей участи, то есть, была поглощена Москвою. Молога в свою очередь выделила из себя несколько мелких уделов:

Прозоровский и Шуморовский, которые существовали также весьма недолгое время.

За соборным алтарем начинается небольшой бульвар, кото­рый тянется параллельно течению Мологи по направлению к Волге. Мы вышли на него и присели на скамью. Как раз перед нами находилось устье Мологи—начальный пункт Тихвинской судоходной системы. Противоположный берег составляло вышеупо­мянутое зеленое поле, место бывшей ярмарки, ограниченное с одной стороны течением Волги, а с другой—полукруглым изгибом Мологи. Над Мологою вдали белели стены женского мона­стыря, перед крестами которого набожно снимались шапки и кре­стились   заскорузлые руки лоцманов, вступавших из Волги на Тихвинский путь, который должен был привести суда их к дальнему Петербургу.

Длина этого водного пути от устья Мологи до Финского залива определяется не совсем точно: по одним сведениям она составляет 831 версту 249 сажен, по другим—848 верст, по третьим—813 верст и т.д., впрочем разница здесь только в двух-трех десятках верст, и несомненно, что Тихвинская система значительно короче.Вышневолоцкой и Мариинской, но по причине мелководья составляющих ее рек она неудобна для судов большого раз­мера, и плавание по ней совершается на судах сравнительно не особенно крупных. Суда эти носят названия соминок и тихвинок; весною осадка для них допускается от 10 до 18 вершков, но летом и осенью осадка в 10 вершков становится уже пре-делом, глубже которого они сидеть в воде не могут.

Выше по Мологе встречаются еще два города: Весьегонск, древняя Весь Ехонская, от которого вниз по Мологе начинается пароходство, и Устюжна Железнопольская, о которой сложилась в народе поговорка: «Устюжна железна, люди каменны». Здесь в XVI и XVII столетиях добывалась и обрабатывалась железная руда. Несколько ниже Устюжны в Мологу впадает река Чагодоща, имеющая в свою очередь притоком реку Горюнъ. Этот Горюн в своем среднем течении носит название Сомины, а в верхнем называется Валчиною, которая соединена каналом с верховьями реки Тихвинки, текущей уже по направлению к Петербургу. Тихвинка, пройдя под городом Тихвином и его знаменитым монастырем, вливается в реку Сясь и вместе с нею достигает Ладожского озера. В обход озера устроен особый Сясьский канал, из которого суда переходят в Ладожское и таким образом достигают Невы.

Мысль об устройстве Тихвинской системы занимала еще Петра, когда выяснились неудобства Вышневолоцкой, но после его смерти проект долгое время оставался под сукном, и лишь в начале нашего столетия решено наконец приступить к работам. Новая

система была открыта для плавания в 1811 году, хотя работы на ней и не были еще вполне закончены. В сороковых и пятидесятых годах по ней проходило до 11.000 судов с товаром на сумму более 20-ти миллионов, теперь же, вследствие развития железнодорожного дела и устройства более удобной и покойной Мариинской системы, Тихвинская потеряла более половины своего прежнего значения.

Мы спустились к пристани. Группа домиков, виденных нами вчера, при спуске с парохода, оказалась сплошь состоящею из лавок, харчевен, мелких гостиниц и трактира; на Мологе, почти рядом с пристанью находился паром. На нем то и дело перево­зили на ту сторону, на луг, лошадей, предназначенных для тяги судов, телеги возвращавшихся с базара крестьян и массу пешего люда. Жизнь на берегу кипела. Каждый крестьянин, расставаясь с городом, прежде чем спуститься к парому, считал своим непременным долгом сделать прощальный визит в одну из прибрежных харчевен и гостиниц. Особенным расположением здесь пользовался, по-видимому, трактир «Свидание друзей». Перед ним постоянно находилось несколько телег с одиноко си­дящими на них бабами: мужчины все находились в трактире. Бабы сидели на возах неподвижно, молча, очевидно покорившись своей участи, но лошади, наскучив долгим стояньем, мотали головами, перебирали ногами, подвигаясь одна к другой и не слу­шаясь баб, начинали драться и грызться друг с другом. По­являлись мужики, разнимали их, ставили на места и, уладив дело, снова отправлялись в трактир.

Ожидаемый самолетский пароход «Никса» опоздал часа на два, и нам долго пришлось любоваться с пристани на эти сцены. Но вот, наконец, явилась «Никса», и мы, заняв места в рубке, рас­положились обедать, так как с утра за разъездами и осмотром нам некогда было об этом подумать.

В Мологе Волга достигает крайней северной точки своего течения, и толчок, получаемый ею от своего Мологского притока, окон­чательно определяет ее дальнейшее направление. Правда, что она потом несколько раз сворачивает, то к востоку, то к западу, но общая линия ее пути, за весьма ничтожными исключениями, имеет несомненный уклон к югу.

Берега Волги на тридцативерстном протяжении между Мологою и Рыбинском особым интересом не отличаются. Упомянем только о реке Пушме, впадающей в Волгу близ деревни Бабкино, не­далеко от Мологи. Эта Пушма интересна тем, что имеет два устья и одним концом впадает в Волгу, а другим в Шексну, представляя собою, по словам г. Рагозина, довольно редкое явление, известное в географии под именем бифуркации.

Во время обеда к нам подсел господин в форменной фуражке, оказавшийся уроженцем Петербурга, служащими, в Мологоком уезде.

— Что это вас, господа, заинтересовал наш гадкий горо­дишка?—спросил он.

— А что?

— Да, помилуйте, что же в нем замечательного? В Мологе только одна замечательность и есть, которой вы, впрочем, в та­кое короткое время не могли и заметить. Это—способность заста­влять спиваться с круга всякого, кто в ней поселится. Здесь все пьют; отсюда и вполне заслуженное название города: «Пья­ная Молога». За эти несколько лет, как я поступил сюда на службу, я уже успел спиться окончательно. Приезжать в городе по службе приходится довольно часто. Ну, утром — дела, занятия по должности, а вечером—карты, сплетни и вино, вино, вино!

— Но все же здесь есть и какая-нибудь интеллигенция?

— Это зависит от того, что мы станем понимать под словом интеллигенция. Если вы станете искать здесь людей просвещенных, образованных, развитых, то не найдете ни одного человека, здешняя интеллигенция—чиновники, самые заурядные, са­мые обыкновенные, у которых и интеллигентного-то разве только один костюм, а в голове сплетни и выпивка. На вино здесь много денег выходить, потому что жизнь в Мологе дешева.

— А как, например?

— Да вот хоть квартиры: самая лучшая из них отдается за 20 рублей в месяц, мясо—первый сорт 12 коп., яйца, десяток- гривенник, кринка молока в две бутылки—пятачок. Нет, можно бы жить хорошо, если  только не это безобразное пьянство; оно-то все дело и губит.

— Так Молога, по-вашему, «пьяная»?

— Пьяная, пьяная; под этим я обеими руками готов под­писаться.

 

                                                        Рыбинск.

Город Рыбинск и началом своим, и богатством, и славою

одолжен двум знаменитым рекам: Волге и Шексне.

(Описание города Рыбинска. 1837 г.).

Рыбинск, стоящий на возвышенном правом берегу, виден издалека. Когда мы поднялись на верхнюю палубу, впереди уже обрисовывался целый лес мачт, а над ним, высоко подни­маясь в небо, виднелась колокольня Рыбинского собора и стоя­щая неподалеку от берега церковь Воздвижения. Волга имеет здесь ширину около полуверсты, и картина богатого торгового го­рода, с огромным караваном судов, расположившимся у его подножия, была замечательно красива.

Пароход проходил мимо судов, которые тянулись вдоль бе­рега и составляли голову Рыбинского каравана. В числе их мы впервые увидели здесь судно, казавшееся великаном среди остальных. Это была баржа—судно, столь обыкновенное на нижнем плесе, между Нижним и Астраханью, поднимающееся и сюда, к Рыбинску, но здесь и оканчивающее свое долгое странствование. Далее Рыбинска поместительные, но глубоко сидящие баржи идти не могут ни по Волге, ни по Шексне, и товар приходится перегружать на суда, более соответствующие здешнему мелкому фар­ватеру. Эта-то обязательная перегрузка и заключает в себе глав­ную причину богатства и процветания города, составляющего одну из самых значительных пристаней на Волге.

Впрочем, торговою пристанью Рыбинск сделался только со времени основания Петербурга, когда, возникшая в бесплодном и голодном краю, новая столица потребовала себе с юга и лес, и хлеб, и всякие припасы, и по Волге потянулись первые кара­ваны, направлявшиеся на север. Но до той поры поселение, распо­ложившееся против шекснинского устья, имело другое значение и уже было известно в очень отдаленные времена.

Чуть ли не единственным, подробным описанием Рыбинска служит до сих пор книга, изданная в 1837 году моим прадедом, местным уроженцем, служившим в то время в долж­ности городского головы и поручившим составление ее рыбинскому протоиерею Мафею Гомилевскому; книга эта составляет теперь библиографическую редкость. Заимствую из нее некоторые данные по истории и топографии города. Местность слияния Волги с Шексною и Мологою издавна славилась не только обилием, но и прекрасным вкусом ловившейся в ней рыбы. Вследствие этого здесь давным-давно ужо существовали рыбацкие поселения, и есть неко­торое основание предположить, что Рыбаньско, упоминаемое в уставе Святослава Ольговича о десятинах, 1137 года, платившее гривну волжскую и находившееся, невидимому, недалеко от Бежичей,—и есть именно поселенье на месте нынешнего Рыбинска. В духов­ной Иоанна III Рыбинск носит название Рыбной слободы, и на этот раз местоположение его определено очень точно. Меняясь волостями с двоюродным братом Владимиром Андреевичем, Иоанн Грозный, в 1563 году, отдал ему на Волге город Романов с уездом, «опричь Рыбной слободы и Пошехония». Можно предположить, что слободою он дорожил по причине доставляе­мой ею во дворец волжской и шекснинской рыбы: по крайней мере в XVII веке, при царе Михаиле Феодоровиче и последующих государях, Рыбачья слобода уже носит название Дворцовой

Ловецкой слободы. В городе сохранился список с грамоты 1679 года, данной царем Феодором Алексеевичем на право ловли крас­ной рыбы по рекам: Волге, Шексне и Мологе. Жителям Рыбной слободы разрешалось производить ловлю от устья Мологи вниз по Волге до Слуды, т. е. до нынешнего Вознесенского погоста, а по Мологе вверх от Волги на 80 верст до Белого камня, по Шексне же на 40 верст до Весьесельского езу. И по тем рекам, где им велено рыбу ловить»,—говорится далее в грамоте:—«к берегам приставать и сети и неводы сушить, и в лесах подсошки и древа, чем яству варить, сечь велено. А что разных помещиков и вотчинников люди и крестьяне в реке Мологе рыбу, против своих земель, мережами короводными на помещиков своих лавливали; и тех сел помещиковым и вотчинниковым людям и крестьянам великого государя указ сказан: чтобы они в реке Мологе в государевых рыбных ловлях, на помещиков своих и на себя неводами и сетьми, всякими рыбными снастями, отнюдь не ловили и заезков не были». Такая заботливость правительства о рыбинских ловцах объясняется тем, что они были чуть ли не глав­ными поставщиками волжской рыбы к столу московских госуда­рей. По писцовой книге 1672 года рыбный оброк слобожан состоял из 30 осетров с третью в год; сверх того—по 20 белорыбиц, по 10 стерлядей больших, по 26 стерлядей средних и по 50 стерлядей меньших. Недостачу в осетрах разрешено было пополнять белорыбицами и стерлядями, причем в указе еще при­бавлено, что если «у них в улове будут и сверх окладу белуги и осетры, и белые рыбицы, и стерляди, и им тое рыбу по­тому прислать на государев обиход на кормовый дворец; а за ту рыбу из государевой казны давать деньгами по указной цене». Неизвестно, когда прекращен этот рыбный оброк и заменен де­нежною платою. В последний раз о нем упоминается в 1724 году. Впрочем, надо заметить, что из 88 дворов, числившихся в сло­боде по писцовым книгам XVII столетия, только 40 дворов принадлежало собственно рыбным ловцам, число которых соста­вляло лишь седьмую часть общего населения слободы, состоявшего из 350 человек и разделявшегося на людей посадских, тяглых и лучших, на средних и младших, и на оскуделых и рыбных ловцов.

Сделавшись в начале прошлого столетия торговою пристанью, Рыбная слобода начала быстро развиваться и приобретать все боль­шее и большее значение, особенно в хлебной торговле. 1-го января 1778 года она была обращена в уездный город Рыбинск, принадлежавший к Ярославскому наместничеству.

Чем ближе мы подходили к городу, тем величественнее ста­новилась его панорама. Теперь уже ясно можно было различить и его пятикупольный собор, и окрестные церкви с высокими колокольнями, и прибрежные стройно вытянутые в линию каменные дома, и красивую гранитную набережную. Внизу вся поверхность Волги была запружена судами разных величин и наименований. Они были расставлены тесными рядами с небольшими промежут­ками ряд от ряда и оставляли только неширокую полосу воды, у противоположного левого берега, для прохода лодок, судов и пароходов. Движение на этом свободном пространстве напоми­нало сутолоку нашего Невского проспекта в праздничный день. Свистки пароходов, шум и крики на барках поминутно огла­шали воздух, и нам, вступившим в это царство кипучей дея­тельности, после захолустной тишины верхнего плеса, стало даже как-то неловко от этой суеты, от этого шума и движения.

Поравнявшись с собором, наш пароход круто повернул в узкий проулок между судами и через, несколько минут оста­новился у своей самолетской пристани. Мы вышли на берег и стали подниматься по крутой каменной лестнице на набережную, обделанную диким камнем и обнесенную чугунною решеткою.

С чувством особого самодовольства выступал я по камен­ной набережной, зная из книги, что это украшение Рыбинска со­оружено по инициативе и почину моего прадеда. Так как в начале, рассказывает книга, «дело это признано было обременительным для города, то градской глава решился первоначально для пробы устроить пять саженей на собственный свой щетъ. Вследствие того окладка диким камнем волжского берега начата в 1827 году, и с того времени построено 650 погонных саже­нец, с тремя лестницами и пятью съездами к Волге»; вся по­стройка окладки с железною решеткою (поставленною в 18ЗЗ г.) обошлась в 51.039 рублей 93'/2 коп.

Следуя вдоль набережной, мы незаметно дошли до обширной площади, на которой помещаются два рыбинских собора—старый и новый. Впрочем, и постройку старого следует отнести не ранее как к концу XVII столетия, новый же едва ли может насчитать себе более ста лет. Он построен в стиле времен Александра 1 и замечателен как своею обширностью, так и изяществом архитектуры. Собор настолько хорош, что смело может занять одно из выдающихся мест среди новых церковных построек на всем верхнем и среднем Поволжьи.

Внутри собора, на особом возвышении с правой стороны помещается золоченое кресло с красною обивкой, служащее воспоминанием о посещении города императрицею Екатериною II.

Путешествуя по Волге в 1767 году, государыня прибыла к Рыбинску 8-го мая вечером, и галера ее стояла всю ночь на якоре против нарочно устроенного на берегу деревянного дворца. На дру­гой день императрица подплыла на своей галере к пристани против собора и вышла на берег, где была встречена духовенством и жителями. Приложившись к кресту, императрица поднялась по лестнице, к Преображенскому собору и там, по случаю праздника, вешнего Николина дня, отслушала литургию. После службы она проследовала по Крестовой улице во дворец. По пути ее приветство­вали женщины, поставленные в два ряда, одетые в богатое ста­ринное платье, с жемчужными кокошниками на головах. Они устилали путь ее разными дорогими платками. Екатерина была очень довольна приемом и долго милостиво разговаривала с купеческими женами. Купечество поднесло государыни кресло, но она пожало­вала его в соборную церковь, изъявив через правившего при ней гоф-маршальскую должность камергера Григория Никитича Орлова свою монаршую волю, чтобы кресло это поставлено было «в веки» на том месте, где она изволила слушать литургию. В память этого посещения в гербе, данном новому уездному городу Рыбинску, была между прочим помещена лестница, означающая ступени, по которым императрица поднималась к собору.

В старом соборе во имя Николая Чудотворца есть несколько древних икон хорошего письма. Собор не велик и, благодаря массивным столбам, поддерживающим своды, оказывается внутри теснее, чем можно было предполагать по наружному виду.

От соборов мы вышли на Крестовую улицу, считающуюся главною в городе. Дома на ней почти сплошь каменные н свидетельствуют если не об изяществе вкуса, то по крайней мере о богатстве и довольстве своих обитателей. Хорошие магазины, часто с цельными зеркальными рамами, тянутся сплошною линией вдоль всей Крестовой. На ней же помещаются торговые ряды и часовня Югского монастыря, основанного в 1015 году старцем Дорофеем в 15 верстах от города. Дойдя по Крестовой до церкви Воздвижения, построенной сравнительно не так давно, мы повернули обратно  и, свернув направо, вскоре вышли на берег реки Черемхи, впадающей в Волгу неподалеку от центра города.

Перед нами высилось большое, но неизящное каменное здание городского театра, а за ним вдоль берега тянулся городской бульвар, на котором мы встретили массу гуляющих, и действительно этот бульвар, как кажется, единственное место в городе, где можно встретить хоть немного зелени н отдохнуть на песчаных дорожках от каменных городских тротуаров. Бульвар существует очень давно и пользуется большою любовью жителей, не имеющих собственных садов или подгородных дач. Вот что писал о нем в 1836 году о. Гомилевский: «На гулянье этом теснее соединяются все сословия жителей и иногородних гостей, представляя зрелище разнообразное. В одежде видна красивая опрятность, в поступках вежливость. Взаимные свидания, утверждаемые привычкою и приятностью ума, и незнакомых делают знакомыми. Здесь приятно гулять и в то время, когда поры осеннего ветра сбивают с дерева разноцветные листья и устилают землю узорчатыми коврами. Шумное стремление здешнего водопада можно уподобить юности, низвергаемой быстрыми стра­стями; а спокойная поверхность пруда, отражающая лучи солнеч­ные, тихо угасающее на западе, напоминает картину старости, на­слаждающейся чистою совестию и отрадами безмятежной доброде­тели». Водопада мы уже не видели, вместо него за Черемхою ка­тились по дамбе товарные вагоны Рыбинско-Бологовской железной дороги по линии, образующей соединительную ветвь с Волгою.

На бульваре мы встретили одного знакомого петербургского негоцианта, приехавшего сюда на летние месяцы.

— Как поживаете?

— Как нельзя хуже,—отвечал он с грустною усмешкою:— совсем дела стали. Прежде хлеб в Рыбинске считался самый дешевый—50 коп. пуд, а теперь цена упала до 30 коп., и все-таки спроса нет.

— Но если здесь такая цена, то почем же его можно покупать на низовых пристанях?

— Если здесь покупатели дают не более тридцати копеек, то мы, имея в виду доставку и другие расходы, никак не можем платить на пристанях дороже двугривенного. Скиньте теперь барыш, который возьмет первый скупщик, собирающей хлеб от крестьян, вычтите расходы за подвоз хлеба к пристани, и вы получите в результате что-то вроде пятачка за пуд, который останется на долю крестьянина, а при таких условиях и само хлебопашество, кроме убытка, ничего не принесет.

— Значит, и урожай был, и запасы есть, а пользы от того никакой?

— Теперь в Рыбинске у пристани стоят 370 судов, ниже по Волге еще другие сто ожидают очереди, а здесь не продается ни одного куля.

— Но по таким низким ценам, я думаю, могли бы взять и за границу?

— Здесь есть англичанин, агент лондонской конторы. Я говорил ему, что цены теперь до смешного дешевы, но оказывается, что он уже телеграфировал в Лондон, и ему отвечено: «ржи не надо». Как хотите, так и делайте!—Вообще за последнее время хлебная торговля приносить только убыток, и хлебных торговцев становится все менее и менее. Старики еще продолжают дело в небольших размерах, и то только уже, как сами говорят, по привычке. Благодаря западным портам, Петербург, как хлебный порт для торговли с заграницей, падает все более и бо­лее, и это сильно отражается на здешней хлебной торговле.

С бульвара мы прошли к церкви Казанской Божией Матери, считающейся едва ли не самою древнею в городе, хотя построена она в 1697 году. Вообще, древностей в Рыбинске почти совсем не имеется: город носит современный деловой, торговый отпечаток, и о прежней рыбной ловецкой слободе не осталось и помина. Когда-то на месте Казанской церкви стоял бедный маленький монастырек, уничтожившийся сам собою, когда в окрестностях слободы основалась существующая и поныне Югская пустынь. В настоящей время под городом находится женский монастырь, пред­ставляющий собою в некотором роде колонию Моложского, но построен он лишь в шестидесятых годах, и вся его история принадлежит еще будущему.

Неподалеку от монастыря, за Егорьевским кладбищем, нахо­дилась известная в свое время Деевская роща с летним театром и рестораном, где увеселялось во время оное наезжавшее сюда летом купечество; теперь о ней что-то уже совсем не слышно.

Скопление народа в летнее время бывало здесь громадное. В тридцатых и сороковых годах в Рыбинске целыми сотнями собирались со всей Волги купцы и судохозяева, а бурлаков и рабочих набиралось за лето более ста тысяч.

С 1779 года начали составляться ведомости о количестве судов, приходивших с низу к Рыбинской пристани и отходивших от нее в дальнейший путь вверх по Волге и ее притокам. Из этих ведомостей видно, что в 1780 году количество прибывших судов выразилась цифрою 1.328, а число отбывших, поели пере­грузки, было—2.189, из которых 2.040 приходилось на долю барок. Общий вес прошедшего через Рыбинск товара составлял 10.000.000 пудов, а ценность его была определена в пять миллионов рублей. Главный груз каравана составлял хлеб в зерне и в муке, но, кроме него, в ведомости указаны еще: вино—до 80.000 ведер, сало, железо — более двух миллионов пудов, и медная монета на сумму 723,800 рублей.

Около половины текущего столетия число низовых и верховых судов в общей сложности достигало цифры 10.000. На них про­ходило грузов, и главным образом хлеба, по 50.000.000 пудов на сумму 40.000.000 рублей. Но бывали и такие годы, как, например, 1857-й, когда количество груза превысило даже цифру 70.000.000 пудов; этого же числа оно достигло и в 1890 году. Теперь дела идут несколько слабее. Причиною тому, отчасти — неурожаи, отчасти—хлебные кризисы вроде нынешнего, а главным образом отправка хлеба из низовых губерний непосредственно в наши западные порты, куда он доставляется уже по рельсовому пути. Тем не менее, отнюдь нельзя утверждать, чтобы значение Рыбинска, хотя и несколько ослабевшее, было окончательно по­дорвано перемещением заграничного рынка. Благодаря своему вы­годному положение на таком обширном, покойном и дешевом пути, как Волга, он еще долго будет играть видную роль в нашей хлебной торговле,—если не во внешней, то во внутренней,— как посредствующее звено в торговых сношениях между нашим севером и югом.

Намереваясь на следующий день возвратиться в Петербург по Рыбинско-Бологовской железной дороге, мы вечером снова вышли на набережную, чтобы в последний раз взглянуть на Волгу. На прощание она одарила нас картиною редкостного по своей роскоши заката, а сама предстала точно в кованом золотом уборе, сверкающая тысячами бриллиантов, зажженных яркими ко­сыми лучами заходящего солнца. Внизу у наших нош сплошною линией тянулись пароходные пристани и конторы, а подалее стройными рядами, точно войско, готовое к сражению, стояли унжаки, баржи, полулодки, тихвинки, мариинки. — словом суда всех размеров и наименований, пестря в глазах своими разноцветными вымпелами, покрывая вдали почти всю поверхность Волги. Солнце закатывалось: жизнь в караване начинала заметно стихать, и вскоре вся роскошная картина подернулась голубоватою вечернею дымкою.

На противоположном берегу, несколько выше Рыбинска, вид­нелись церкви сел Петровского и Васильевского, а подле них устье Шексны—начало третьего и самого главного водного пути с Волги в столицу. Мариинская система, протянувшаяся почти на тысячу верст, захватившая на своем пути целых четыре больших  губернии, служащая главною жизненною артериею волжской торговли, сама по себе настолько интересна, что мы, прежде чем пуститься в среднее волжское плесо, решили посвятить следующую поездку осмотру этой системы на всем ее протяжении от, Петербурга до Рыбинска и в скором времени осуществили свое намерение, о чем расскажем в отдельном очерке.

И. Тюменев.

 

М.Е. Салтыков-Щедрин

 

ТРЯПИЧКИНЫ-ОЧЕВИДЦЫ

 

Подошел ко мне один почтен­ный рыбинский купец (называется он, как я после узнал, Иван Иваныч Тр.) и стал уговаривать меня, чтобы я ехал с ним в Рыбинск.

— Ты малый проворный, на войну завсегда поспеешь! А лясы точить и у нас в Рыбинске можно!

К этой же просьбе присоединил свой голос и отец Николай (имя священника, говорившего о плотской немощи), который тоже оказался обитателем рыбинских палестин. Напрасно я от­говаривался, во-первых, тем, что для корреспондента время — те же деньги, и, во-вторых, тем, что я уже заплатил за свое место до самой Москвы — гостеприимный Иван Иваныч ни об чем слышать не хотел.

— Пустое ты городишь! — говорил он,— времени тебе девать некуда, а деньги, которые за место тобою плачены, все до копеечки возвратим! Полюбился ты мне! Парень-то очень уж ты проворный! На Дунай собрался—легко ли дело!

Я попробовал еще сопротивляться, но когда отец Николай рассчитал мне по пальцам, что если я несколько дней и опоз­даю на поля битв, то потери от этого не будет никакой, а ме­жду тем я могу упустить единственный в своем роде случай для наблюдений за проявлениями русского духа, так как имен­но теперь в Рыбинске проходят караваны с хлебом, то я выну­жден был согласиться. Не знаю, похвалите ли вы меня за уклонение от первоначально утвержденного вами маршрута, но уверяю вас, что газета от этого ничего не проиграет1. Съезжу в Рыбинск, наблюду за проявлениями русского духа, и затем — марш на Дунай!

Что происходило потом, я не помню, потому что очень крепко уснул. Не видел ни Любани, ни Малой Вишеры, ни Окуловки и только в Березайке был разбужен моими будущими спутниками. Проснулся и не без изумления увидел, что кто-то взял на себя труд собрать мои печеные яйца и уложить их в плетушку, которая и стояла возле меня. Вот еще замечатель­ная черта русского характера! Кто в другой стране проявил бы такую трогательную заботливость о спящем корреспон­денте!

Таким образом я очутился в Бологове, откуда и беседую с вами!

Содержатель буфета, узнав, что я отправляюсь через Ры­бинск на Дунай, от всей души предложил мне графин очищен­ной, причем наотрез отказался от уплаты денег по таксе. Вот вам и еще факт. Ужели после всего этого можно усомниться в силе русского чувства! Что я содержателю бологовского бу­фета? Что он мне? И вот, однако ж, оказывается, что между нами существует невидимая духовная связь, которая его за­ставляет пожертвовать графином водки, а меня — принять эту жертву.

Итак, не знаю, что будет дальше, но до сих пор требования моего желудка (а может быть, и издержки по передвижению, если почтенный Иван Иваныч сдержит свое слово) были удо­влетворяемы безвозмездно. Вы, конечно, поймете сами, какого рода чувства должны волновать мое сердце в виду этого факта! Я же, с своей стороны, могу присовокупить: да, добрые люди, поступок ваш навсегда останется запечатленным в моем бла­годарном сердце, и да будет забвенна десница моя, ежели я не заявлю об нем в «Красе Демидрона»!

Но в заключение позвольте напомнить и вам, г. редактор, сколь многим я обязан вашей изысканной добродетели. Я был простым половым в трактире «Старый Пекин»2, когда вы, за­метив мою расторопность, сначала сделали меня отметчиком, а потом отправили и корреспондентом на места битв. Где, в какой стране возможен такой факт!

Подхалимов 1-й.

1 Дай-то бог! Примеч. той же редакции. (Прим. М. Е. Салтыкова-Щед­рина.)

2 Г-н Тряпичкин чересчур скромен. Он был не половым, а маркером, что предполагает уже значительно высшую степень развития. Примеч. той же редакции. (Прим. М. Е. Салтыкова-Щедрина.)

Рыбинск. Дорога от Бологова до Рыбинска тоже весьма замечательна в стратегическом отношении. Она окружена сплошными болотами, посреди которых там и сям, в разбро­санном виде, живут остатки тверских либералов, укрывшиеся после известного разгрома 1862 года. Рассказывают, что это люди смирные, пострадавшие «за напрасно» или, собственно говоря, за любовь к отечеству. Странная вещь эта любовь к отечеству! Вот люди, которые несомненно любили отечество и которых тем не менее разгромили другие люди, тоже несомнен­но любившие отечество! Кто тут прав, кто виноват—решить не берусь, но теперь эти люди живут среди своих болот и за­нимаются молочными скопами. От души желаю им успеха в их полезных занятиях, и так как вся эта история уже канула в вечность и с тех пор страсти значительно улеглись, то не ду­маю, чтоб даже цензурное ведомство нашло в моих сочувст­венных пожеланиях что-либо предосудительное.

По рассказам туземцев, болота здешние таковы, что в них без труда возможно было бы потопить пехоту целого мира, не говоря уже о кавалерии, артиллерии и войсках прочих родов оружия. Следовательно, насчет безопасности здешних куль­турных центров, как-то: Бежецка, Красного Холма, Весьегонска и даже самого Вышнего Волочка, мы можем быть спо­койны. А сверх того я убежден, что и тверские либералы, в случае проникновения в их Палестины врага, забыв прежние счеты, дадут им солидный урок.

Была уже ночь, когда мы выехали из Бологова. Спутники мои оказались отличнейшими людьми. Иван Иваныч Тр.—ве­селый малый, высокий, плотный, румяный, кудрявый, с голу­быми, но необыкновенно странными глазами, которые делались совершенно круглыми по мере того, как опоражнивалась ви­севшая у него через плечо фляга. Подобно всем русским, не отказывающим себе в удовольствии выпить лишнюю рюмку водки, он говорил разбросанно, не только не вникая строго в смысл выражений, но даже не имея, по-видимому, достаточно разнообразного запаса их. Однако я не скажу, чтоб он был глуп, в строгом смысле этого слова, а только, вследствие удачно сложившихся жизненных обстоятельств, не чувствовал настоятельной надобности в размышлении. Такие люди в обще­житии чрезвычайно приятны. Они никого собой не обременяют, не навязывают своих мнений, но взамен того являются отлич­нейшими собутыльниками, и хотя не поражают своим красно­речием, но охотно смеются, поют, стучат ногами и вообще выказывают веселое расположение духа. Тем не менее, так как людям вообще свойственно заблуждаться, то и личности, по­добные Тр., конечно, не изъяты от недостатков. Во-первых, они любят прибегать к шуткам чересчур истязательного харак­тера, а во-вторых, не довольно смирны во хмелю. Против пер­вого из этих недостатков никаких средств еще не придумано;

что же касается до второго, то необходимо только зорко сле­дить, чтоб эти люди не шли дальше того числа бутылок, кото­рое человек вообще может вместить, и как только этот предел достигнут, то нужно как можно скорее укладывать их спать... Затем относительно отца Николая могу сказать, что отличней­шие качества его ума и сердца были в настоящем случае для меня тем более драгоценны, что он являлся прекрасным ком­ментатором в тех случаях, когда смысл речей Ивана Иваныча делался слишком загадочным. Судя же по тому, как он выра­жался о препонах, представляемых плотскою немощью паре­нию духа, я едва ли ошибусь, сказав, что из него мог бы выйти очень даровитый духовный вития, если бы арена его деятель­ности была несколько обширнее.

Несмотря на ночное время, никому из нас спать не хоте­лось, и потому я, в качестве корреспондента, счел долгом всту­пить в разговор с моими спутниками.

— Иван Иваныч! — обратился я к моему амфитриону,— как вы думаете об нынешних военных обстоятельствах?

Но он не без изумления взглянул на меня и, вместо ответа, откупорив фляжку, сказал:

— Выпьем, корррреспондент!

Я не отказался сделать ему удовольствие, но восклицание его все-таки мало удовлетворило меня. Отец Николай, видя мое недоумение, поспешил ко мне на помощь.

— Вместе с прочими, значит,—сказал он,—как прочие, так и мы.

— Верррно! — подтвердил и Иван Иваныч.

— Но лично что же вы думаете? Личное ваше мнение в чем заключается? — настаивал я, ничего не понимая в этой стран­ной воздержности.

— А в кутузку не желаешь... коррреспондент? — ответил он после минутного молчания.

— Не только не желаю, но даже не понимаю, при чем тут кутузка.

— Ну, а мы даже очень отлично понимаем.

— Позвольте, однако ж! Если в ваших мнениях нет ничего предосудительного, то почему не высказать их? Если энту­зиазм сам просится из вашей груди, то почему не выразить его публично, всенародно? Неужели вам неизвестно, что нынче ни­кому выражать свой энтузиазм не воспрещается?

   — И не воспрещается, и известно, а все-таки... выпьем, коррреспондент!

Я опять не отказал ему в удовольствии вместе выпить, но все-таки стоял на своем:

— Но почему же? Почему?

— А потому что потому — вот тебе и сказ!

— Боязно-с,—пояснил отец Николай,—думается, слово-то не трудно молвить, ан оно, пожалуй, не то, какое надобно. Ну, и кутузка при том же. Хотя нынче она и утратила прежнее все­народное значение, а все-таки в совершенстве забвению не предана.

— Вер-р-рно! — опять подтвердил Иван Иваныч.

— Но ведь вы сами были давеча очевидцем, как люди со­вершенно простые выражали свой энтузиазм! И выражали так открыто, что наверное никто из них не опасался подвергнуться за это административному воздействию!

— То — мужики, им все можно, потому что им и под зам­ком посидеть ничего, а мы — люди обстоятельные. Для нас не токма что день или неделя, а всякий час дорог! Будет... выпьем!

Я убедился, что продолжать этот разговор было бы беспо­лезно, но, признаюсь, сдержанность почтеннейшего Ивана Иваныча произвела на меня горькое впечатление. Я никак не мог вообразить себе, чтоб представление о кутузке было до сих пор так живо среди народа. Пришлось опять припомнить вашу газету, или, лучше сказать, бесчисленные передовые статьи ее, в которых выражалась мысль, что физиономия народа надолго, если не навсегда, определяется его воспитанием. Святая, бес­спорная истина! Подумайте, как давно уже пали стены ку­тузки; но так как в продолжение веков она составляла главную основу нашего народного воспитания, то и теперь стоит перед нами, как живая! Кутузок уже нет, самый характер нашей культуры настолько изменился, что не только исправники и становые пристава, но даже сотские служат образцом преду­предительности и вежливости, а мы все еще жмемся «в сторон­ке» скрываемся, боимся проронить лишнее слово, как будто вот-вот нас сейчас возьмут за шиворот! Спрашивается, сколько прекраснейших излияний чувств остается вследствие этого под спудом! Скольких драгоценных и поистине умилительных кар­тин мы лишаемся случая быть свидетелями!

Начните хоть бы с нас, корреспондентов: какую массу со­вершенно неожиданных бытовых сцен мы могли бы воспроиз­вести, если бы не существовало этого фаталистического само­запрета относительно излияний чувств! Конечно, и теперь мы достаточно сильны по части подражания мужицкому жаргону, но все-таки нам нужно насиловать свое воображение или прибегать к перу Немировича-Данченко, чтоб достигнуть каких-нибудь солидных результатов в смысле увеличения розничной продажи газет. Тогда как не будь этого... Но этого мало: са­мое начальство — смею спросить — разве оно не теряет от это­го в смысле самоутешения и самопоощрения? Увы! Взирая на ровную поверхность нашего общества, изредка возмущаемую восторгами мужиков, оно само не знает, что скрывается в этих глубинах: доброе ли чешуйчатое, которое можно выпотрошить и употребить в снедь, или злой крокодил, который сам может поглотить, ежели приблизиться к нему без достаточной осто­рожности?!

Нет, прочь кутузки! Прочь самое воспоминание об них! По крайней мере, на время войны... Пусть всякий полагает, что он обо всем может откровенно высказать свою мысль! И пусть не только полагает, но и в самом деле высказывается! Резуль­татов от такой внутренней политики можно ожидать только вполне удовлетворительных. Во-первых, всякий друг перед другом наверное будет стараться, чтоб мысль его была по воз­можности восторженная и патриотическая; во-вторых, если бы в общем строе голосов и оказались некоторые диссонансы, то можно бы таковые отметить в особых списках, и, по оконча­нии войны, с выразителями их поступать на основании суще­ствующих постановлений. Тогда как теперь, при общем мол­чании, невозможно даже определить, где кончается благона­меренность и где начинается область превратных толкований...

— Скажи ты мне, сделай милость, что это за должность такая: корреспондент?—прервал мои размышления Иван Иваныч.

Я объяснил, что в недавнее время возникла шестая великая держава, называемая прессою, которая, стремясь к украше­нию столбцов и страниц, повсюду завела корреспондентов. Эти последние обязываются замечать все, что происходит на их глазах, и описывать в легкой и забавной форме, способной за­интересовать и увеселить читателя. Писания свои корреспон­денты отправляют в газеты для напечатания, но бабушка еще надвое сказала, увидят ли они свет, потому что существует еще седьмая великая держава, которая вообще смотрит на корреспондентов, как на лиц неблагонадежных, и допускает или прекращает их деятельность по усмотрению. Все искусство корреспондента в том заключается, чтоб попасть в мысль этой седьмой державе и угадать, какие восторги своевременны и какие преждевременны. Например: во время сербской войны некоторые восторги были сочтены преждевременными, и по­тому множество корреспондентов погибло напрасною смертью; теперь же, по-видимому, эти самые восторги вполне своевременны. Но и то только по-видимому, ибо ежели будущее неисповедимо вообще, то в отношении к корреспонденту оно не­исповедимо сугубо. «Лови момент!»—вот единственное пра­вило, которое умный корреспондент обязан вполне себе усво­ить,— и тогда он получит за свой труд достаточное вознаграж­дение, чтоб...

     Иван Иваныч не дал мне докончить и с изумлением спросил:

— Так и корреспондентам деньги платят?

— Конечно, и даже совершенно достаточные, чтоб не...

— Ах, прах те побери! Отец Николай, слышь?

— Слышу и ничего в том предосудительного не нахожу, ибо знаю по собственному опыту, что такое духовный труд, особ­ливо ежели оный совершается в благоприличных формах и в благопотребное время...

— Нет, да ты шутишь! Настоящими ли деньгами-то платят вам? Не гуслицкими ли?

— Настоящими,—сказал я,—и вот вам доказательство... Я вынул из бумажника десятирублевую и подал ему. Он поднес ее к фонарю, посмотрел на огонь и вдруг с быстротою молнии опустил ее в свой карман.

— Я ее дома ужо в рамку вставлю и на стенке в гостиной у себя повешу! — сказал он.

Положение мое было критическое. С одной стороны, я пони­мал, что это шутка (испытательного характера), но с другой — мне вдруг сделалось так жалко, так жалко этой десятирубле­вой бумажки, что даже сердце в груди невольно стеснилось. Не желая, однако ж, выказать свои опасения, я решился пойти на компромисс (опять вспомнил ваши передовые статьи, где это слово так часто употребляется).

— Прекрасно,—сказал я,—в таком случае вы мою бу­мажку вывесите, а мне отдадите свою равносильной ценности.

К несчастию, голос мой при этом дрогнул, и это дало ему повод продолжать свою шутку.

— Жирно будет! — воскликнул он.

— Но почему же?

— А потому что потому... Выпьем, корреспондент! Он откупорил фляжку, налил чарочку и поднес ее к моему лицу; но в то время, как я уже почти касался чарки губами, он ловким маневром отдернул ее от меня и выпил вино сам.

— За твое здоровье... корреспондент!

Это была новая шутка, и опять испытательного характера, но на сей раз я решился не высказывать своих чувств.

— Итак,—сказал я, возвращаясь к прерванному разговору о позаимствованной у меня бумажке,—за вами десять рублей.

— Шалишь, любезный! Хочешь, грех пополам?

     — Но зачем же я получу только пять рублей, коль скоро вы у меня взяли целых десять?

— Ну, слушай! Пойдем на аккорд: пять рублей я тебе отдам сейчас, а пять—через год. Хочешь? А твою бумажку в рамку вставить велю и подпишу: корреспондентова бу­мажка... По рукам, что ли?

— Не могу и на это согласиться, потому что и это не будет справедливо. А впрочем, я понимаю, что это с вашей стороны шутка, и охотно буду ожидать, покуда вы сами найдете воз­можным положить ей конец.

— Рассердился... корреспондент!

— Нимало... И в доказательство, что уважение мое к вам нисколько не поколеблено, я, если угодно, хоть сейчас же вы­пью вместе с вами за ваше здоровье.

— Вот это—дело! Ай да корреспондент! Выпьем!

Опять появляется фляжка, и увы,  вновь повторяется тот же маневр, вследствие которого чарка, проскользнувши у меня мимо губ, опрокидывается в горло моего амфитриона.

Я прислонился головой к стенке вагона и сделал вид, что желаю заснуть. Замечательно, что батюшка, в продолжение этих шуток, ни разу не вступился за меня. Он видимо укло­нялся от вмешательства и даже в то время, когда шутки Ивана Иваныча приобретали несомненно острый характер, старался смотреть в окно, хотя там, по ночному времени, ничего не было видно. Ясно, что если бы Ивану Иванычу вздумалось в самом деле присвоить себе мои десять рублей, то я не имел бы даже свидетеля столь вопиющего факта! Повторяю, впрочем: серьез­ных опасений насчет преднамеренного присвоения я не имел;

но все-таки думалось: а что, если он позабудет?

Не прошло, однако ж, четверти часа, как Иван Иваныч хлопнул меня по коленке и предложил выпить на мировую. Я, разумеется, поспешил согласиться, и на этот раз уже не было употреблено никаких фальшивых маневров.

— Слушай, корреспондент!—сказал он при этом,—ты па­рень проворный! Постой, я тебе загадку загану! Отчего наш рубль, теперича, шесть гривен на бирже стоит?

Я призадумался, потому что мне и самому, правду сказать, как-то не приходило в голову, отчего это так? Однако, припо­мнив кое-что из ваших передовых статей, ответил, что всему причиной коварство англичан!

— Так неужто англичанин такую власть над нами взял, что наш рубль в полтинник обратить может?

— Это—не власть, а естественное следствие слабости на­шего денежного рынка.

— Да рынок-то наш отчего слаб?

— А это опять-таки оттого, что англичане...

Я остановился в недоумении и стал соображать. Не оттого ли это, мелькнуло вдруг у меня в голове: что у нас, взамен книгопечатания, в усиленной степени развито билетопечатание? Но он уже не слушал меня.

— Сам-то ты, вижу я, слаб... корреспондент! Батя! По ма­ленькой!

— С удовольствием,—ответил отец Николай, который уже перестал смотреть в окно.

— Так ты за Дунай и далее?—вновь обратился ко мне Иван Иваныч.

— Да, за Дунай.

— «Ехал казак за Дунай»... а попал в Рыбинск!

— Да, и в Рыбинск. Во-первых, вы сами меня пригласили, а во-вторых, так как военные действия еще не начались, то от­чего же мне, предварительно, не быть свидетелем драгоценных выражений русского духа!

— Смотри, как бы без тебя войну не кончили!

— Не беспокойтесь. Лучше скажите мне вот что. Теперь время трудное; одни жертвуют жизнью, другие—знаниями, третьи — корреспонденты, например — поддерживают в пуб­лике дух, знакомят ее с ходом военных действий... Ну, а про­чие как?

— А тебе зачем нужно знать?

— А хоть бы затем, чтоб познакомить публику с действи­тельным настроением русского общества в настоящую минуту.

— Изволь, братец. А мы... прочие, то есть... как чуть что, сейчас пошлем за ящичком—и деньги готовы!

— За каким же это ящичком?

— А за апчественным. Прежде у нас апчественных денег не было, а нынче—есть. Так заместо того, чтоб со списочком по домам ходить, взял, сколько требуется, из ящичка—и шабаш!

— Оно из общественного-то ящичка ровнее,— пояснил отец Николай.

— Почему же ровнее?

— Чудак ты! Про агличанина знаешь, а этого не можешь понять! Известно, апчественный ящик всех равняет. Там и мой гривенник, и его пятак, и твоя копейка—все там складено! Значит, от всякого и жертва идет, глядя по состоянию.

— Стало быть, вы лично никакой тягости от этих пожерт­вований не ощущаете?

— Какая тягость! Сказано тебе: со всем нашим удоволь­ствием!

Вот вам факт. Мне кажется, что, при рассмотрении вопроса об русской общине, он должен иметь первостепенное значение!

      Удивительное дело! Как только было дано разрешение завести общественные кассы, так тотчас же они получали у нас такое же право гражданственности, как и растрата оных! Это уже не фантазия, не вымысел беспокойного и праздного воображения, а факт. Кассы наполняются, потом растрачиваются... и снова наполняются—какая изумительная, знаменательная и в то же время отрадная настойчивость! Где, в какой стране вы уви­дите что-либо подобное?

В этих мыслях я незаметно заснул. Да и время было, потому что письмо мое и без того уже вышло из пределов обыкновен­ной газетной корреспонденции }.

Я проснулся в десятом часу утра. Горячее солнце стояло уже высоко и обливало желтоватым светом внутренность ваго­на. Кругом царствовало суетливое движение: пассажиры гром­ко разговаривали, собирая свои пожитки, ввиду скорого до­стижения цели нашего путешествия.

— А вот и наша Рыбна! — весело воскликнул Иван Иваныч, указывая пальцем в окно.

Я потянулся, протер глаза, и, сознаюсь откровенно, первою моею мыслью было воспоминание о взятых у меня десяти рублях.

— Итак,—сказал я,—вы должны мне десять рубликов, почтеннейший Иван Иваныч!

— Христос с тобой! Никаких я у тебя денег не брал! Во сне ты это видел.

— Слушайте! Это наконец ни на что не похоже!—не на шутку разгорячился я, но тут мой взор случайно упал на полу моего пальто, и все мои опасения мгновенно рассеялись. Вче­рашняя моя десятирублевка оказалась пришитою на самом видном месте к поле пальто и так тщательно, что я употребил немало труда, чтоб отшить ее. Разумеется, добродушный хохот моих собеседников оглашал стены вагона все время, покуда продолжалась операция отшивания.

Подхалимов 1-й.

В Рыбинске я пробыл всего три недели и, признаюсь, рас­стался с моим амфитрионом без особенной горести. Слишком испытательный характер его шуток с каждым днем приобретал все более и более острый характер, так что под конец я не мог без опасения смотреть в глаза будущему. Я не говорю уже о том, что когда всем подавали за обедом уху из живых стер­лядей, то для меня, как он сам выражался, специально гото­вили таковую из дохлой рыбы; но были шутки и покрупнее. Так, например, воспользовавшись моим восторженным поло­жением по случаю взятия Баязета, он уложил меня, сонного, в гроб, покрыв старой столовой красной салфеткой и поставив по четырем углам сальные свечи, так что когда я ночью про­снулся и увидел себя в комнате одного и в такой обстановке, то чуть в самом деле не умер со страху. В другой раз, восполь­зовавшись таковым же моим положением по случаю взятия Ардагана, он вывез меня на дрогах в городской лес и бросил в канаву, так что я, будучи пробужден воем собак, должен был для спасения своего лезть на дерево и в другой раз чуть не умер со страху.

Этот последний поступок даже уклончивого отца Николая привел в недоумение (я не обвиняю, впрочем, его за эту излиш­нюю склонность к дипломатии, потому что в доме Тр. каждую субботу служат всенощные, а это—немаловажное подспорье для причта) ,так что он сказал в лицо самому Ивану Иванычу:

— Хотя шутка, сударь, вообще не предосудительна, а в не­которых случаях даже приятным развлечением служить мо­жет, но в сем разе вы подвергли господина корреспондента опасности быть растерзанным дикими зверьми и тем самым довольно ясно доказали, что пределы невинного препровожде­ния времени преступаются вами без надлежащей осмотритель­ности!

— Ишь ведь городит! Каких ты еще диких зверей в нашем лесу сочинил!—нимало не смущаясь, возразил на это Иван Иваныч.

— Все-таки, сударь! В ином разе и собака, не хуже волка, свою роль сыграет!

— Беду нашел! Ведь все равно турки его растреплют— чего ж тут! Еще хуже будет: слыхал, чай, как турки-то с раненым поступают... ах, варвары, прах их побери!

— И на это скажу: неправильно, в предвидении смерти чае­мой, а быть может и не неизбежной, подвергать человека смерти определительной и неминуемой. Жестокой ответствен­ности за это подпасть можете.

— «Определительной» да «чаемой»—не умер ведь! Отды­шался!

Так-таки и не успел отец Николай довести моего амфитри­она до чистосердечного раскаяния!

В заключение всего Иван Иваныч пригласил меня с собой в Нижний, куда он ехал по торговым делам, и высадил ночью, сонного, в согласии с капитаном парохода, на пустынном бе­регу Волги. Так что я на другой день проснулся, томимый жаждою, под палящими лучами солнца и только от проходя­щих бурлаков узнал, что нахожусь в семи верстах от Кинешмы. Справедливость, однако ж, требует сказать, что я нашел свой сак в сохранности, и, сверх того, в карманы моего пальто заботливою рукою г. Тр. были положены: булка, кусок колбасы и бутылка водки. Сверх того, я нашел у себя в боковом кар­мане сторублевый кредитный билет и записку следующего со­держания: «прощай, корреспондент!» Однако и этому доброму делу он придал шутовские формы, наделавшие мне немало хлопот, а именно нарисовал на сторублевом билете усы, так что когда я, придя в Кинешму, хотел разменять ассигнацию на мелкие, то меня повели к исправнику в качестве обвиняемого в превратных толкованиях! Исправник же хотя и убедился мо­ими объяснениями в моей невинности, но все-таки отобрал от меня сторублевку да, сверх того, и паспорт, на случай, как он выразился, возникновения обо мне дела, и обязал меня подпи­скою уведомлять его каждонедельно о своем местопребывании! Вот каковы результаты моей поездки в Рыбинск!

Замечательно легкомыслие людей, подобных моему рыбин­скому амфитриону. По-видимому, они набожны, охотно ходят в церковь, служат всенощные, молебны и приносят значитель­ные пожертвования на благолепие храмов, а между тем никто легче их не переходит от набожности к самому циническому кощунству. Случай со мной, как меня уложили в гроб, служит тому очевидным доказательством. И я вполне убежден, что Иван Иваныч даже не понимал, что он кощунствует, а просто полагал, что это такая же «шутка», как и та, которую он до­зволял себе, кормя меня ухою из «дохлой рыбы»!

Да, печальна участь русского корреспондента!1 Мало того что он, подобно американским пионерам, рискует, исследуя

1 Печальна, правда, но вместе с тем и вполне заслужена. Если мы же­лаем, чтобы нас уважали, необходимо, во-первых, чтоб мы сами выпол­няли принятые нами добровольно обязанности честно и добросовестно, не ставя лиц ни в чем не виновных в затруднительное положение перед под­писчиками, а во-вторых, чтоб мы даже для выражения чувств восторга подискивали более приличные формы, а не впадали в крайности, которые позволяют, без нашего ведома, высаживать нас на пустынный берег Волги! Примеч. редакции газеты «Краса Демидрона». (Прим. М. Е. Салтыкова-Щедрина).

русские дебри, быть растерзанным, дикими зверьми — над ним еще всячески издеваются люди, которым, по их богатству и по­ложению, следовало бы стоять на страже отечественной куль­туры!

За все мое пребывание в Рыбинске случилось одно только замечательное происшествие: битва в клубе, причем враждую­щие разделились на две партии: одна под предводительством моего принципала (в этом же лагере находился и я), другая— под предводительством одного из здешних сильных мира, статского советника Р. Враждующие стороны давно уже пики­ровались из-за первенства в клубе и наконец на днях, во время выборов в старшины, когда партия статского советника была торжественно прокачена на вороных, не выдержали. Генераль­ное сражение устроилось как-то совершенно внезапно. «Наши», по окончании баллотировки, преспокойно расселись за кар­точные столы, как вдруг разведчики донесли Тр., что в не­приятельском лагере происходит какое-то подозрительное движение. И действительно, статский советник совещался в бальной зале с своими акколитами и метал глазами молнии. Убедившись, что нападение должно воспоследовать в самом не­продолжительном времени, «наши», не подавая вида, что подо­зревают что-либо, продолжали сидеть за картами, но между тем приготовились и разослали по домам за подкреплениями. Но и за всем тем положение наше было очень и очень сомни­тельное, и если бы неприятель сделал нападение немедленно (он сам, по-видимому, не был уверен в своих силах), то весьма возможно, что наше дело было бы проиграно навсегда. Но в этот вечер статский советник делал промах за промахом. Во-первых, он пропустил удобный момент; во-вторых, допустил, что коллежский советник N и отставной ротмистр Ж. ушли домой, и, в-третьих, ворвался в игральные комнаты, не рассчитав, что мы были защищены игральными столами и вооружены подсвеч­никами. Результат был таков, какого и следовало ожидать. Не­приятель был смят в несколько мгновений и бежал с поля сра­жения, с трудом подобрав своих раненых. С нашей стороны потерь не было, но лицо Тр. оказалось до такой степени испещ­ренным разнообразными боевыми знаками, как будто по нем проехали железной бороной. Я также получил ушиб в левое ухо и в правую скулу, но награды себе за это не ожидаю 1.

1 Сотрудник наш приложил при этом даже план дома, в котором про­исходило сражение, с обозначением расположения враждующих сторон. Мы, однако ж, не воспроизводим этой карты на страницах нашей газеты и вновь убеждаем г. Подхалимова 1-го, не увлекаясь посторонними предме­тами, немедленно следовать к месту назначения. Примеч. той же редакции. (Прим. М. Е. Салтыкова-Щедрина.)

Еще особенность Рыбинска: тамошние мещанки гораздо охотнее, нежели мещанки других городов Ярославской губер­нии, назначают на бульваре любовные рандеву. Я сам однаж­ды, в качестве любопытного, отправился, когда стемнело, на бульвар и невольно вспомнил о Немировиче-Данченко. Только его чарующее перо может достойно описать упоительную ры­бинскую ночь среди групп густолиственных лип, каждый лист которых полон сладострастного шепота! По уверениям старо­жилов, любовное предрасположение здешних жителей проис­ходит от того, что они питаются преимущественно рыбою (от­сюда и самое название Рыбинск), которая, как известно, за­ключает в себе много фосфора.

Я и сам получил приглашение на рандеву от некой Ан­нушки, но остерегся пойти, подозревая в этом новую шутку моего амфитриона. И действительно, я угадал: на другой день отец Николай сообщил мне за тайну, что все это было устрое­но с единственною целью помять мне бока!

Итак, я в Варнавине...1

Село Баки (между Варнавином и Семеновым). Итак, я на Ветлуге; расскажу по порядку, каким образом это произо­шло.

После известного вам рыбинского погрома, будучи высажен с парохода на пустынный берег Волги, я достиг наконец Кинешмы, где и пробыл три дня, во-первых, чтоб отдохнуть, а во-вторых, чтоб покончить неприятное дело о превратных тол­кованиях, возникшее по поводу злополучной сторублевки, по­даренной мне купцом Тр.Из Кинешмы я хотел отправиться по железной дороге в Москву, дабы оттуда уже безостановочно ехать на Дунай и далее, но вместо того попал на пароход, который нечувстви­тельно привез меня в Юрьевец. Беда была бы, однако ж, неве­лика, потому что я мог бы доехать этим порядком до Ниж­него и все-таки, рано или поздно, добраться до Москвы;

 

С. Гусев-Оренбургский. 

 

ХЛЕБНЫЙ  ГОРОД 


Рыбинск - город младенец среди верхне-поволжских городов: ему только полтораста лет. Но корни его древние. Рыбная слобода, его родительница, слышала звоны великих городов: Новгорода, Углича, Ростова... Он их наследник. Подобно им, он лежит на великом торго­вом пути: через Марианскую систему соединяет все Поволжье с севе­ром. Далеко протягивая свои энергичные щупальца, он захватывает, ссыпает, грузит, передвигает, направляет: вся хлебная торговля в его руках, он живёт золотою взяткой с хлеба. Это город хлебной яр­марки, всероссийский хлебный амбар, город скупщиков, оптовиков, маклаков, комиссионеров. Квадратно-правильный, лишенный раститель­ности, хотя и вырос в лесах, сплошь- коричнево-деревянный, кроме торговых улиц - он не имеет памятников старины, зато амбары в нем загромождают дворы, выпячиваются на улицы...

...Приехал я сюда в оттепель.

Ночью бушевала метель, теперь же по-весеннему таяло.

-    Не прошла бы Волга в третий раз, - обернулся ко мне извозчик.

Он был молодой совсем парнишка.

             Почему в третий?

-    Весной ей уже по закону полагается, а она и по зиме прош­ла. Посередь ноября-то всегда оттепель бывает, потому родители вздыхают.

           -Какие родители? - удивился я.    

-    А упокойнички. Коих в родительскую поминают. Рады они поми­новению, упокойнички-то, легко, вздыхают, оттого и оттепель. А ны­нешний год и лёд взломало - сколько баржей попортило, кои не ус­пели в гавань спрятаться. Такого случая не запомнили.

Он вздохнул.

-    Народ мается...и вода мается!

Я долго ездил, отыскивая комнату,

Грязные или затхлые,  даже в  лучших гостиницах, они имеют и дру­гие неудобства: рано тушится электричество,

             - В одиннадцать тушу - говорит из-за буфета хозяин "отеля".
Объясняю ему, что занимаюсь как раз ночью.

             - Дело ваше, но уж у нас так.

Он тучен, хмур, смотрит подозрительно,

             - За особую плату можно?

                 - Нет,

             - Почему же?

-Уж у меня так заведено, Я даже в десятом тушу, - заявляет он неожиданно.

И отходит.

В "Бристоле" над Волгой нашлась комната, даже с лампой на столе, но только в десять свечей,

             - Для моих глаз это мало, сменить конечно можно?
Горничная делает удивленные глаза.

            - Сменить?

            - Да, на двадцать пять,

             - Не-ет, нельзя-я,,. Хозяин не согласится,
                - Почему?

             - Уж у нас так заведено,

              - Спросите его,

              - Все равно, не согласится. Да спрошу... по телефону.

     С недоумевающим видом подходит к телефону. Голоса не слышно, но разговор ясен.

-Приезжие... Не знаю... Говорит, мало...
             Поворачивает ко мне лицо.

              -   Нельзя.

-    Но скажите ему, что ведь комната пустая простоит сутки, это дороже стоит. И я согласен приплатить...

Долгий разговор по телефону.

             - Нет, хозяин не согласен,

                - Что же он говорит?

              - Говорит: уж у нас так заведено. 

И чувствуется мне там за телефоном, пожилой, медлительный, немного хмурый человек.

              - Ишь ты... Десяти ему мало? Какой... Откуда такой взялся? Посидит и при десяти... Не надо.

     Остановился, наконец, в Биржевой гостинице, тоже одной из луч­ших. Там за особую плату дают и электричество, но зато прочно зама­заны все форточки, а в отдушины вставлены стекла. Угар и чад на­полняют коридор и душные комнаты. По коридору слоняется молодые люди с головной болью, а старики в мохнатых шапках утешают их:

-    Зато, теплы-ы-нь!

Город старинки - все это характерно для него, "Новшества" прививаются здесь с трудом и борьбою, как дело "антихристово". Люди, и ради выгоды, не хотят делать того, что им не понятно. Об "об­щественной выгоде" и говорить нечего. Город пространный, и крепко в нём бьется пульс торговой жизни, а нет в нём ни конки, ни трам­вая, ни аудиторий, ни народного дома, только грязные трактиры на всех углах. Всё лучшее здесь сделано, частными людьми и учреждениями: училища, школы, библиотеки. Сам же хозяин, одевши валенки, и мохнатую шапку, сидит на лавочке у ворот и хмуро думает:

-    И к чему это?                                                                                                            

Помощнице библиотекарш в городской библиотеке город платит десять рублей. Биб-лотечная комиссия, составляя смету, решила про­сить для неё 25 рублей.

И не надеется!                                                                                                          -

Какой борьбы стоило приказчикам добиться воскресного отдыха!

Недавно учителя вздумали устроить при городском училище вечерние курсы для беженцев. Город не даёт электричества.

            - И к чему это?.,

            - Дайте хоть за плату!

- Ну уж разве за плату только...

И вероятно бормочет, отходя от телефона:

- Отцы наши без этого жили.

Здесь и вопрос о присоединении к известной резолюции, разуме­ется был снят с повестки,

-    Мы по старинке.
Городское хозяйство в забросе.

Оно в руках домохозяев и лавочников, богомольных и тупых, все еще живущих во власти мертвецов "Рыбачьей слободы". Характерна для строя их жизни фигура "протестанта" Мальцева, которого звали сове­стью Рыбинска. Сын богатого купца, он еще в юности стал задумывать­ся.

-    Неужели на свете нельзя жить без «обмана»?

                                             Решил, что можно, порвал со всем старым укладом, разошелся с отцом и зная скорняжное ремесло, стал жить без обмана трудами рук своих. Трудно ему пришлось: сам выдержал, а жена не выдержала, сбежала, Придало время, умер и отец, оставив ему только дом в нас­ледство. Переехал он в отцовский дом и стал жить один, даже прислуги не держал, всё сам делал. Делил с ним одиночество кот. Приучал он кота мышей не ловить и хвалился:

-    Людей не отучишь от дурного, а кот меня слушает,

     - Этот человек всем правду в глаза говорил, хотя и под видом шут­ки, боялись его как огня. Был он в гласных один срок и очень ин­тересовался общими делами. Если откуда приедет; стоит только крик­нуть ему:

-    Сегодня дума.

Бросит чемодан где попало и бежит на заседание. Когда шла речь о водопроводе, голова говорил речь в защиту "знакомой" фирмы.

Вдруг загремел стул.

В публике движение...

Встал Мальцев.

Он только покачал головою, произнес три раза укоризненно:

- Эх, головушка... головушка... головушка!

И ушел.

Но голова сконфузился и провалил свое дело. ...Умер этот человек странно, как и жил: был убит топором у себя в квартире. И труп его открыли только через месяц, а говорят и через три...

...Так одиноко жил этот человек без обмана».

Глухие места, с волками и медведями, еще недавно отступили от Рыбинска. Вниз него, за речкой находится женский монастырь во имя Софии Премудрости Божией. Он основан в половине прошлого века по предсказанию одного углицкого святого, которое даже выражено в сти­хах:

На лужку, близ речки,

Где паслись овечки,

Где теперь один пустырь,

Будет женский монастырь!

При оснований монастыря откопали мамонта. Через речку и моста не было. Здесь было место дикое, вековоедебря. Когда после тор­жественного служения в соборе духовенство с епископом Нилом во главе направилось к месту освещения, епископ был очень удивлен, что кончился город и распространилась кочковатая поляна. Оказалось, что надо идти большим крюком - через мост у деревни. Был июль ме­сяц, жара стояла такая, что на духовенстве взмокли ризы. Перед крестным ходом бежали свиньи и скакали бородатые козлы. Епископ был строг и вспыльчив:         

- Что это за безчинение? - сказал он. - Благочинный! Что это такое?

          Благочинный почтительно согнулся.

           - Владыка святый… полицмейстер не распорядился.

          - Позвать полицмейстера!
          Явился бравый полицмейстер.

          - Что это значит? - набросился владыка, - крестный ход, а тут козлы скачут!

           - Духовная власть не распорядилася, владыка.

          - Поцелуйтесь два дурака!
          …Патриархальное было время.

Когда пришли в лесную дебрю, епископ растрогался видом чудес­ной «пустыни», отошел душой и даже сказал замечательную речь.

Долго монастырь таился в глуши.

            Еще местный священник, старичок, помнит то время, когда  по дороге в город попада-лись волки.

Раз даже в градской церкви в ограде волков заперли... Из-за Волги сюда приходили. К дьякону во двор забрались и собаку с цепи сорвали: только голова осталась, а туловище уволокли.

Ушло то время, отодвинулись леса от Рыбинска, застроились слободками.и дачами, монастырь оказался в городе, отделенный от него только улицей кладбищ: православною, католическою, еврейс­кою и старообрядческою. Улица эта без названия и была до недавнего в

времени непрохожей, - люди утопали в грязи!

Тогда за дело взялся монастырский дьякон.

             Пока, наше управление соберется, дозвольте батюшка, клад­бищенский сбор сделать.

             - Какой сбор?

- А по добрым людям пойду, на мостовую собирать. И дьякон, причесавшись и откашлявшись, отправился к администрации всех че­тырех кладбищ: результатом его  хождения явилась деревянная дорож­ка в две доски, по которым ходят жители слободок, благословляя дьякона.

А уж у дьякона и другие планы,

-   Засадить бы всю улицу - деревьями, да красивыми, чтобы люди шли и говорили: премилость Божия в творениях Его.

И еще:

-    Назвать бы улицу Софийским проспектом!
             Рыбинск - город частной инициативы.
             Здесь есть патриоты.

Большею частью это люди пришлые, торговые гости, нажившие здесь состояние, и полюбившие этот город деловой суеты, где старо­заветное, косное и тяжелое на подъём, скопидомное и тупое живёт рядом, странно переплетаясь с новым, размашистым, жадным и хищ­ным, энергичным, но еще неумелым, еще только пробивающимся к про­стору больших захватов. Торговые гости украсили город школами. Один построил техническую школу, с большим садом при ней, подарил городу; другой соорудил чудесное начальное училище и, при торже­ственном открытии его, произнёс речь:

-   Я люблю Рыбинск. Когда я учился, здесь в гимназии, я часто ходил по улицам города и думал: что бы мне сделать хорошего для города, когда я вырасту большой и разбогатею? Я вырос, Бог помог мне, я в капиталах. Теперь я мог осуществить свою детскую мечту. Но я не хотел строить высшей школы, такая всегда найдется для людей достаточных, я выстроил школу для бедняков, таких, каким был сам...

Красивый жест рукою:

-    Дарю её городу!

 ,И город собирает подарки... Хмуро смотрит из-под мохнатой шапки.

- К чему  эти новшества?..

А город этот - центр торгового Поволжья.

Крепкий пульс торговой жизни его бьётся в хлебной бирже.

Биржа - душа Рыбинска.

 

МУНИ

НА КРЕПКИХ МЕСТАХ

Болото

Наверху Быстрея не судоходна, порожиста. Узкой рекой бежит она между берегов, поросших лесом, подошедшим к самой воде. Редко попадаются деревни. Они серые и богатые. Много земли у мужиков. В болотах водится дичь. А в самой воде, не замученной нефтью, много рыбы. Но за сто верст от истока Быстреи впадает в нее Прыжа; желтые ее струи мешаются с черными Быстреи. И отсюда-то, по широкой, испещренной серыми и перламутровыми пятнами мутной воде, идут вниз пароходы, винтовые и колесные, баржи и полулодки, и унжаки, и берлины, и тихвинки с мукой, горохом, нефтью, тесом, железом; идут сначала по Быстрее, потом впадают с ней в Волгу, а там вольный ход и вверх, и вниз, и в Петербург, и в Астрахань. У Перечни делает Быстрея поворот, да такой крутой, что от Долгушина до Кремнева лесом версты четыре, а по реке не меньше шестнадцати. Берег тут песчаный и низкий, и на самом мысу Перечня.

А что такое Перечня? Ни село, ни деревня, ни поселок фабричный. Да и всех-то переченцев счетом человек сорок с бабами, да и то трое только летние жильцы: два речных страховых агента, один с женой. Кормятся переченцы от реки, потому что какая у них земля. Но народ они шустрый, вороватый, — ну и живут. Теперь-то хорошо: Куроцапов у Долгушина плавучий док поставил. Значит, работа есть, а прежде...

Ну, и до города недалеко, и пароходик ходит винтовой, пассажирский “Капитан”, двугривенный заплатил — и в Межгороде, двугривенный — и опять в Перечне. Жить можно.

Дома в Перечне невелики, но все со светелочками, крыты дранкой, иные покрашены, а у страховых даже железная крыша. У домов садики, но как-то не по-настоящему, а так, подражают, отставать не хотят. У других сады, у нас сады. Мы, мол, ничем не хуже. Ну, и казенка, и пивная, и “Золотой якорь” - постоялый двор. И думает переченец, что совсем он человек, а вся ему цена грош. Одно слово, переченец. Народ, конечно, ловкий, да ведь и всех нас, межгородских, по пословице, голой лапой не бери. Так.

Хорош за Перечнею лес, да не переченский: Михайлова, Цаплина и других господ и пароходчиков, а еще выше по реке — Кремневский. А Кремнево — деревня богатая. Потому и Кремнево, что народ — кремень. Даже казенки не поставили. Просто староверы какие-то. А по лесу боровая дорога идет от Кремнева к Долгушину. Кремневцы — долгушинского прихода, и в Долгушине Богу молиться ходят в церковь во имя Василия Великого. Степенный народ кремневцы, небалованный. А за боровой дорогой моховое болото. Далеко-далеко протянулось. Во мху мягком да светлом ноги тонут, по колено даже. Голова болит от разных запахов: и сырость тут, и сосна, и болиголов, и клюква, и от всякой-всякой болотной травки запах вредный. И солнце тут тебя напекает, потому сосны редкие, тонкие. У самого только верху чуть веточек, а то стоит себе сосенка красная, голая, прямая-прямая, или скривится уродка, но зато уж такой загогулиной, что диву даешься. Только нигде такого неба нету, как в моховом болоте: синее-синее, ясное-ясное. Так бы лег на спину и смотрел, жаль только спина мокра будет, да и дух от болота нехороший. То есть сначала-то он тебе понравится, ну, а потом кружить станет. А клюква длинными крепкими ниточками по болоту стелется. Хорошо все-таки в моховом болоте.

А до мохового болота по сю сторону дороги, к реке то есть, черничник. Сколько тут черники! День ползи на брюхе, ешь, а больше двадцати шагов не подвинешься. И гонобобель тут с чер­никой перемешан. Не всякий и знает, что за ягода такая — гоно­бобель, а ягода это хорошая, сладкая, вроде черники, только по­крупней, посиней и на кустиках, но в пирог не годится: горчит. И грибы тут всякие, а позже брусника. Одним словом, все, как полагается и даже больше.

В Перечне, в красном доме с железной крышей, живут агенты. Ездят они на караваны суда обмеривать и документы судовые смотреть: верно ли груз показан, перегрузки нет ли, не дало ли судно течи. Самое занятие нерегулярное: то ночью будят, то хоть днем дрыхни. И живут здесь агенты Никитичев Иван Павлыч и Кувшенко Дмитрий Федорович — уже второе лето. Никитичев женатый, учитель речного училища, человек с выправкой, с черной бородой, всегда в форме. Жена его Наталья Гавриловна — блондинка с ясными голубыми глазами и чересчур полной грудью — похожа на поповну, ведет хозяйство, и Кувшенко у нее на хлебах. Кувшенко худой, невысокий, с рыжими усами. Бывший ветеринарный студент. Второй год он ловит рыбу, и ни разу на уху не принес. Наталья Гавриловна над ним подсмеивается, жалеет, но балует его, и Кувшенко в свободные дни пропадает в лесу, в дни же своего дежурства озабочен даже до потерянности. Родных у него нет, оттого Наталья Гавриловна жалеет его еще больше.

Ходит Кувшенко и в Кремнево, где живет у него при­ятель Прате. У Прате много книг, и он много разговаривает, а Кувшенко хорошо слушать умеет. И оба друг другом до­вольны.

Утром Кувшенко отправился в Кремнево.

Лесом идти было весело. Ешь чернику, поглядываешь по сторонам, то продираешься сквозь сосновый колючий молодятник, то, потеряв направление, забредешь в осинник и идешь ши­рокими полянами, и под ногой шуршит прошлогодний прелый лист, слипшийся в сплошную ткань, то опять замелькают перед тобой густо-густо сосны, а то боровую дорогу перейдешь неза­метно и вязнешь в болоте. И все то дневное жужжанье, и шум лесной, и реку слышно, и свистки пароходные. А над всем лесные запахи — острые, сладкие, прелые.

К полудню поспел Кувшенко в Кремнево, прошел улицей до околицы, до последней избы, поднялся к Прате в светелку и постучал. Прате сказал: “можно!”, и, не подымаясь от стола, на котором лежала открытая книга, подал вошедшему руку. Был Прате худой, высокий, обросший волосом и слабый на вид. Звали его Константин Анфимович. Называл он себя отставным писателем; когда спрашивали его, что он теперь делает, говорил: “Собираюсь мутить! Да не мучу еще”.

Прате сразу же заговорил, посасывая мундштук и так часто двигая носом, бровями и губами, что, казалось, он нарочно гримасничает.

— Так вот, Дмитрий Федорович... Я подумал, почему я не могу, и почему моя роль была бы смешна. У меня иностранная фамилия, и человек я подозрительный. Вы подумайте сами, разве я сам знаю свое происхождение, разве я могу уверенно сказать:

“мы!” Про кого могу я это сказать? Про людей англо-немецко-польско-еврейского происхождения? Нет ничего хуже, чем быть человеком такого межеумочного происхождения. Всех любишь, ко всем — обязанности, ни над кем — прав. Ведь в нашем доме, когда я был маленьким, никаких обычаев не существовало, никакого быта. Одно только отсутствие предрассудков. Так и осталось оно одно на всю жизнь. А проживешь ли с одним этим всю жизнь? Хоть бы маленький предрассудочек какой или обычай. Как же, Дмитрий Федорович?

Кувшенко молчал. Прате почасту говорил один. Реплик ему было не нужно, и он продолжал:

— А тут нужно иметь дело с людьми, которые по горло в бы­те стоят, так верят, так верят, сами не знают, во что верят. Что я им доказывать буду, что ли? Ты не докажи, ты им дай почувство­вать, да еще, чтоб с ихним противоречий не было, чтобы из ихне­го шло. А я чувствую, ей-Богу, чувствую, да кто же мне, немцу жидовскому, поверит, что это так, когда я сам в себе сомневаюсь, как это я, откуда мне сие. Да и горячка у меня комнатная. Вот с вами разговаривать, а там, на воле — другое дело. Воля ваша, а я не могу. Вот вы здесь молчите, может, там заговорите. Нет, кро­ме шуток, — загорячившись, вдруг продолжал Прате: — Вы моло­дой, у вас почва есть, вы сами из них, у вас любовь есть!

И со слезами на глазах Прате стал говорить о силах народа, о религиозных движениях, о том, что они не реакционны, и что Кувшенко должен делать в ближайшем будущем и потом, и даже как умереть.

Кувшенко слушал, и глаза его загорались, он вырастал для себя в гигантскую фигуру, тень от которой падала на все царства земные, он — бывший ветеринарный студент, но смирение охватывало его; он вспоминал об искушениях Господних и со страхом уже смотрел на Прате, но тот, не замечая перемены в собеседнике, говорил, вытаскивал книги, цитир вал, предрекал, пока неожиданно, как всегда, не принесли снизу обедать.

Из дневника Кувшенки

Вот уже второе лето живу я в Перечне. Можно сказать, второй год, потому что какое мое житье зимой. И вспоминать не хочется. Хорошие здесь места. Хорошие люди. Все, кого видишь здесь, живут, работая, и крепкая работа на воле утомляет всех здоровой усталостью и родит в голове крепкие живые мысли, и вовсе не бедные, не жалкие. Не знаю, другим как, а мне нравится наш американизм. Я почти что не был в деревне, и не знаю, как у мужиков, но здешних, речных людей посмотрел я довольно. Вот, мне кажется, глядя на них, и установил я для себя ту разницу, которая у меня во взглядах с Прате. Ему я, конечно, никогда не скажу, потому что какой я оратор, а Константин Анфимыч — писатель все-таки. И все же прав я. И разница эта, по-моему, такая: Константин Анфимыч чуда ждет, потому что недоволен и потому что (он сам себе в том не признается) не верит, что оно когда-либо было. И по чину ему, и по всему верить нужно, и хочет он, а не может. Потому он о будущем так говорит, потому от настоящего, как от комаров, отмахивается. Нет у него удивления, а хочет он удивиться. Как в сказке человек страха искал — все не боялся, - так он чуда ищет, удивиться хочет, благоговеть жаждет. А речной человек — он про чудо знает, он чудо чует. Было чудо. Удивился раз навсегда речной человек — и спокоен, и пошел дрова воровать, потому что дрова нужны. И пошел суда чалить, и водку пить. И всегда знает и помнит он о чуде, о чудесах даже, потому что ходит человек разве это не чудо? Вода течет — не чудо? В нашей стороне кормится — не чудо? И живет речной человек. “И благо ему на сей земле”.

22-го июня. Ночью сегодня ходил к Марье, Пошехоновой дочке. Недобро на меня смотрит сам Пошехонов Николай Иваныч, и сыновья косятся. И пусть себе. Дело вовсе не в том. Как-то нехорошо, что я с Марьей не так, как с человеком, которого люблю, не так -- стыдно мне сказать это слово, — как с бабой, которая мне нужна. Ведь я у нее точно учусь, точно вызнать хочу, как живут, какими глазами смотрят на все и она, и братья ее, и отец ее, Смирнов-Пошехонов, и Гусев-жандарм, и Антон-глухарь. И вот когда ночью крадешься по берегу, а река сыростью дышит на тебя, на небе какой-нибудь Сириус, а на реке, на баке не — зеленый фонарь, и на судах огни, и идешь ты прямехонько на сеновал к девушке, которая ждет тебя, очень совестно тогда, что в голове у тебя вопросы, как жить нужно и как об этом рас спросить эту самую девушку на сеновале. А она вовсе не разговорчива. Ее бы воля, подходила бы она ко мне в темноте, брала бы за руку, говорила: “ну!...” и уходила бы через час. Но она стесняется своего нрава и сама рассказывает длинно и вяло, и меня расспрашивает с неискренним любопытством. Она хороша только когда молчит, сжав губы и опустив серые нехорошие глаза. Грудь у нее высокая, крепкая, руки полные, ростом она выше меня, волосы черные, как у цыганки. Только глаза нехороши — серые, светлые, какого-то болотного цвета и бесстыжие, и бегают. Моя бы воля, я бы тоже не разговаривал с ней. Но мне тоже не ловко, и потом я хочу узнать, чем и как живут эти люди. Хочу проникнуть во внутреннюю часть их души. Ведь я знаю речного человека, знаю главное в нем, могу разъяснить его кому угодно, могу противопоставить чему хочешь, и все-таки, не знаю, что, но мне неведомо в нем.

На днях к Прате приезжает Аглая Васильевна Барановская. Пойду посмотреть. Неловко очень приходить, а хочется. Ну, все равно.

Приезд

С утра пекло, и Кувшенко, которому нечего было делать, сидел на пристани и ловил рыбу. Клевало плохо, не клевало, червей обрывало с крючков, а в деревянной лейке плескались у Кувшенки только два ерша. Известно — ерш рыба глупая, жадная, в заглот берет. Ерша поймать невелика штука. Но вот колодка у Кувшенки покачнулась, задвигалась, леса стала почти ходить кругом по темневшей, расцвеченной перламутровыми мягкими пятнами нефти, воде. Кувшенко, произнося в душе всякие обеты, взял лесу рукой и, заведя ее влево, начал вытаскивать. Леса ходила в руке: так сильно дергала ее невидимая рыба. Накручивая лесу на ладонь, Кувшенко довел рыбу до поверхности, и когда появилась ее длинная, змеевидная спина, неловко, но сильно дернул. Как лезвие ножа, сверкнула на солнце узкая рыба. Упав на пристань, она начала прыгать, изгибаться, как бы отталкиваясь хвостом и головой от обжимавших ее досок. Кувшенко, выпустив из рук лесу, начал, приседая, ловить рыбу, стараясь прихлопнуть ее обеими руками. Пристань качалась на волнах, шедших от приставшего парохода Липутинского товарищества “Светлана”. Но Кув- шенко как не слышал свистка, так не заметил и волн. Наконец, рыба была поймана. Это был громадный, почти в три четверти аршина косарь. Кувшенко, наклонясь над лейкой, радостный и возбужденный, рассматривал рыбу. Вдруг одна из трех дам, слезших с парохода, спросила его, как пройти в Кремнево. Кувшенко взглянул на нее и сразу увидел, как ясен и жарок день, как качалась под ветром береза на противоположном безлесном берегу, как горело солнце в золотистых глазах спросившей его барышни, как светилось в широких рукавах ее красной кофточки, как облачка в лазури плыли, тая.

“Как пройти в Кремнево?” — переспросила барышня. Кув­шенко решился на отчаянную смелость: “Если вы к Прате, я про­вожу вас, Константин Анфимыч поручил мне это, если я вас встречу”, - сказал он. “Да, мы к Прате”, — сказала другая дама;

высокая, с светлыми кудряшками, с pince-nez на тонком носу. Одета она была в длинное, обтягивающее всю ее черное платье, несколько жаркое.

“Вы Кувшенко? Мне писал о вас Константин Анфимыч. Я --Барановская Аглая Васильевна, это — Евфратова Марфа Арка­дьевна, а это — просто Грэс”.

Грэс была прекрасна. В чем таилось Ваше очарование, Грэс? В тонких ли и нежных линиях овала? В каштановых, чуть золо­тистых тонких волосах? Или в блеске глаз Ваших, золотых и те­кучих? Тонкие ноздри ее дрожали, красные губы были влажны, как будто на них еще не засохли капли вина! Движения были ес­тественны и прекрасны. Красным зонтиком упиралась она в кон­чик дивной ноги.

Вы прекрасны, Грэс, и желанны! И кто вдохновенный дал Вам дивное Ваше имя?! И как ясно, что все для Вас: и перелив­чатые пятна на светлой реке, и в ясном небе тонким паром, тон­ким паром развивающиеся, тающие облака.

Легкой стопой прошла она по деревянной лестнице. И если бы ступени под ее ногами зацветали цветами, — не удивился бы Кувшенко.

А Евфратова и Барановская расспрашивали его, как живет Прате, не слишком ли хандрит, и говорили об “общем деле”. И все слова их были светлы и правдивы, потому что тут была Грэс, потому что мягко веяли ее широкие красные рукава, пото­му что прекрасной, божественной и легкой пляской были ее ша­ги и золотом, текучим золотом взоры, когда оглядывалась она, шедшая впереди.

И говорили Евфратова и Барановская короткими словами, с недомолвками и условностями, как говорят близкие между собои люди. И так же ласково и условно говорили они с Кувшенко. Он понимал их, и спорил, и говорил, как никогда не говорил с Прате. Рассказал Кувшенко о “речном человеке”. Просто расска­зал, не подыскивая слов, не красно. Разгоралась Евфратова. Но Барановская вдумчиво молчала и сказала потом: “А все-таки вы — поэт”. И долго говорила она “мы!”, и говорила о пройден­ном долгом и трудном пути, о трудах и радостях.

А мухи жужжали, вились бабочки, перелетая с чертополоха на ромашку, ветер пылью дул в глаза, сосны плотной стеной сто­яли справа от дороги, редели слева. Встречный босой мальчиш­ка, лихо откашлявшись в руку, сдергивал картуз и просил прикурить. Неясно шумел лес, издали пела река. А впереди уверенной стопой шла Грэс. Огненным мухомором горел раскрытый зон­тик. Мягко струились широкие красные рукава, и в глазах ее, когда она оглядывалась, был блеск золотой и текучий.

Пока

Dignus,dignus extintrare in nostro doctocor pore”, - пропел басом расхаживавший по комнате Прате, когда Кувшенко посту­чался. Кувшенко вошел. На кушетке, высоко задрав тонкую но­гу, положенную на другую, сидела с папиросой Барановская. Желтые чулки ее со стрелками плотно облегали ноги. Малень­кие ступни были в черных туфельках. Строго поджав губы, сиде­ла на табурете Евфратова. Дивное спокойствие было в лице Грэс. Обнаженные, выступавшие из красных широких рукавов руки, прекрасно изгибаясь, заломила она над головой. Дивная! Крис­таллом звенящим, струёй утоляющей и жгущей, струёй вина был ее голос.

И, повернувшись, запела она сладостный и жгущий напев Кармен. И хлопала прекрасными ладонями своими и, плеща красной кофточкой своей, легко и плавно изгибаясь, неслась по комнате. Жестоко и страстно горели золотые глаза. Вечной жаж­дой веяло от полуоткрытых влажных алых губ.

Умные разговоры

Прате грустно смотрел на Аглаю Васильевну. — Ужели вы не станете понимать, не захотите понимать мо­их слов? — говорила она Кувшенко. --- Как говорить мне? Я так давно живу с людьми одного со мной толка, которые понимают меня с полуслова, что мне трудно говорить иначе. Все реальные пути были использованы, Вы знаете это. К чему они привели? Только пена, грязная пена выступила наружу. Не самозванцы, не беспутные были наши реальные люди. Но как же это? Неужели только времени не сумели они рассчитать? Только времени?

Только минуты? Но что же тогда значит такое падение нравов? А теперь, действительно, падение нравов. Ведь когда мы пытались... ну, как это — сокрушить, что ли, нравственность, разве не чисты, не высоконравственны были наши побуждения. Мы думали, что мы аморалисты, но теперь-то ведь только и есть, что имморалисты. И они знают это, и ничем не прикрываются, и знать ничего не хотят. Нас, тогдашних, мешают с ними, теперешними, совершенно забывая наши, ей-Богу, высокие побуждения, забывая исторический момент. Но я отвлеклась. Ведь из кого состоят они, теперешние, как не из прежних борцов, не настоящих.  Нет! — я клеветать не хочу, а из их массы. Нет, все реальные пути привели ни к чему. Только чудо, реальное чудо может спасти нас. Нам нужно спаять элементы доселе не соединенные, казалось бы, несоединяемые. Только тогда...

Евфратова так и дергалась на стуле.

— Только тогда... — повторила она как эхо, но голосом более крепким и уверенным, чем та, кому она вторила. — А те — будь они прокляты!

Она встала, потом, отвернувшись, села на подоконник и стала смотреть в окно.

Кувшенко, неловко подергивая левым плечом, заговорил:

— Конечно, Аглая Васильевна, вы во многом правы, но ведь вы знаете мои взгляды. Может, я вам неприятен, как постепеновец какой-то. Но я не постепеновец. Я только думаю, что не ваши элементы, а речной человек все сделает... Когда время придет. Не нужно только отсрочивать, откладывать этого времени. Нужно с речным человеком дело иметь. Но только он это может. А чудес не надо никаких. Я, коли хотите знать, даже против чудес, потому что всякое чудо — шарлатанство. Унижение одно. Просто все должно быть, потому что простота — это первое дело, а второе...— Кувшенко запутался и не знал, что такое второе дело. — Мы не об одном толку, Аглая Васильевна! — пробурчал он и замолчал.

Прате грустно, почти жалобно глядел на Грэс. Она молчала. На гладком лбу не было мыслей, на алых губах — слов.

Кувшенко начал прощаться. Прате вышел провожать его. С нежным участием смотрел Прате. Прощаясь, у леса, подал он Кувшенке узкий листок бумаги.

— Если 6 вы писали стихи, вы, может быть, написали мне то же самое.

Кувшенко прочел:

В улыбке ваших губ скептической и нежной, и т. д.

Из дневника Кувшенки

Мой голос для тебя и ласковый и томный

Тревожит позднее молчанье ночи темной.

Захрусталило

У одной стены залы стоял низкий, обитый красным бархатом диван, у другой такие же стулья. (В соседнюю комнату была открыта дверь, и оттуда были слышны крики мужчин и визг женщин.) На полу залы было возвышение. На нем стоял рояль, и тапер уставшими пальцами гудел что-то веселое.

Прате, пьяный, со стаканом водки стоял в дверях. Жирные девицы, одетые бэбэ, носились по комнате. Кавалеры лихо притоптывали. Красные бэбэ визжали от желания показаться еще более женственными и нежными. Громадная Манефа, нарумяненная досиня, пышная и рыхлая, как тесто в опаре, колыхалась в руках какого-то парня в синей курточке и высоких сапогах. Что гремел тапер, незьзя было разобрать, но нелепые возгласы, визг и преувеличенные  жесты плясавших подмывали Прате устремиться к ним. Вдруг какой-то человек, смирно сидевший на стуле, подошел к Прате и, уставившись в него неподвижным глазом, сказал:

— Па-азвольте, как благородный человек. Ищу, так сказать, по свету теплого уголка для чувства и так далее. Господин Грибоедов — истинный литератор и изобразитель. Так вот: экипаж мне, коляску. Я хочу в коляску!..

И, внезапно вырвав Манефу у зазевавшегося кавалера, он волчком завертелся по комнате, сбивая с ног других, громко ру­гаясь. Но казалось, никто не заметил. Тапер играл из последних сил. Иногда он кулаком стучал по клавишам. Красные бэбэ вер­телись и неслись. Манефа сначала плыла, потом просто брыка­лась. Мужчины не жалели каблуков. Тяжелое пыхтенье перепол­няло комнату. В углу за роялью стоял почитатель Грибоедова и блевал, подергивая головой.

Все устали, расселись по стульям и, отдуваясь, обмахивались платками. Какой-то молодой человек с длинными волосами при­сел к роялю и, неумело себе аккомпанируя, запел.

Тяжело отдувались красные бэбэ. Замученные кавалеры вы­тирали потные лбы. А голос, дрожащий и неверный, пел избитый мотив и печальные слова.

Проходят дни, и каждый сердце ранит... и т. д.

Певец кончил и сидел, закинув пьяную голову. Чего он ждал? Рукоплесканий или подачки? Кувшенко, пьяный и рас­трепанный, бросился на него.

— А-ва-ва, — кричал Кувшенко, — и ты знаешь! И тебе Грэс, и тебе!..

И он рвал воротник певца, и тискал, и мял его лицо и воло­сы. Девицы визжали. Хозяйка кричала, что в ее заведении не бы­ло таких скандалов. Пьяный Прате подошел к ним и, проливая водку на певца и Кувшенко, закатив глаза, провозглашал торже­ственно:

— Се елей помазания.

Певец, наконец, догадался убежать. А Прате обнял Кувшен­ко и говорил убежденно, пьяно и настойчиво:

— Грэс! Она одна! А мы все. Понимаешь, их две ведь — Ма­рия и есть еще...

Прате свалился, и Кувшенко тоже. Красные бэбэ не знали, что делать. А одна смеялась и все громче кричала:

— Ну их к черту! Ну их к черту! — пока не заплакала. На другой день пароход привез их в Перечню.

Из дневника Кувшенки

Ах, к чему всё!? И что я знаю? И что я могу знать? И я, и Прате, и Барановская, и все? Знает только она. Или не знание, не всеведение — она? Или и для ее золотых глаз есть горестные тай­ны? И на ее гладком лбу проходят морщины мыслей, отвраще­ния и лжи? Господи! Пусть сгорит моя жизнь! Пусть легкой стру­ёй дыма окутает ее ноги. Но нет. Почему не покорность в моей душе? Почему я все-таки не знаю, что сделал бы с нею, если бы был царем всего? Что, я прижал бы к губам край Вашей одежды, Грэс, или рыжий ветеринар Кувшенко был бы жесток и гнусен? Господи! Почему моя радость так помутнена желанием? Почему неспокоен мой сон? Почему я не плачу? Ни одной слезы не вы­зывает на сухие глаза мое исступление!

Нет, нет, я плачу. Мне сладко знать, что она есть. И Прате это знает, идиот Прате. Да, идиот Прате, идиот Прате, идиот Прате. И все знают, все идиоты, все, и все, и все — идиоты.

Господи, хоть бы умер я.

...Рано, когда все еще спали, Грэс вышла из дому. Над рекой в тонком тумане светлела желто-розовая полоска. Ноги в желтых башмаках мочила серая, дымная от росы, трава. Грэс ежилась в своей тонкой кофточке. Спустившись к самой реке, она долго смотрела в спокойную, чуть затуманенную утреннюю воду. Смо­трела на милое лицо, на золотые глаза, на дивную грудь, дыша­щую равномерно и плавно под красной тонкой тканью. Потом, набрав воздуха, она громко крикнула:

- Грэс.

Эхо показалось ей слабым. Дрожа от холода, она потянулась, и разомкнула алый цвет губ, и пошла домой. Там она быстро раз­делась и через минуту спала, свернувшись калачиком и жмурясь во сне, как балованный котенок.

Часть II. Чудеса в решете

Как живет и работает старый черт

В просторной белой комнате с цельными окнами сидел за письменным столом Ефрем Демьяныч. Под столом лежал щенок сенбернар, весь белый, в черных очках. Вентилятор трещал без умолку. Кружевные занавески чуть шевелились. На столе стояли часы — негр во фраке, и часы — продавщица роз. Они перегляды­вались своими секундными глазами. Вечно подмигивали друг другу. В животе негра было часовое бурчание. Часовое сердцебиенье было в груди цветочницы. Давно стояли часы на столе, а Ефрем Демьяныч с удовольствием смотрел на них и показывал гостям, мигая красными веками под синими стеклами очков.

Был Ефрем Демьяныч лысый, маленький, ходил в халате и треугольной вышитой шапочке с кистью. Была у него рыжая бо­родка, а усов не было, и носил он усы накладные, чуть-чуть по­светлей бороды. Был Ефрем Демьяныч веселый человек и рас­сказывал гостям историю: «Роковая любовь негра» или «Пре­красная цветочница в слезах». Иногда воодушевлялся Ефрем Демьяныч, снимал усы, кивал рыжей бородкой на часы и гово­рил: «А может, это не совсем сказка». Но это он шутил. Просто Ефрем Демьяныч был добрый человек, коллекционер и выдум­щик.

Теперь у него сидели приехавшие по поручению и с письмом Барановской Прате и Кувшенко. И Ефрем Демьяныч говорил:

— Прекрасную продавщицу роз любил негр. Это было в на­ше время. Обратите внимание на костюмы. Откуда взялся негр, раз он уже сделал когда-то свое дело и имел право уйти и не по­являться, откуда он взялся, не знаю, но Маргарита, продавщица прекрасных цветов и расточительница сладких улыбок, жила в этом городе. Обратите внимание, господа, на овал лица, на губы, чистый лоб и профиль. Глаза ее и прежде были быстры, почти так же, но не таков был их блеск, золотой и текучий. В груди не было такого гипертрофированного сердца, и грудь была высока и прекрасна. Маргарита стояла на перекрестке, продавала розы дарила улыбки. И у всякого, кому она прикалывала розу, было светло и радостно на душе. И у всякого, кому она улыбалась, сжималось сердце в сладостной и нестерпимой боли, появлялось новое чувство, вернее ощущение какого-то «знания». А с негром было так...

Ефрем Демьяныч посмотрел на своих слушателей и вдруг сказал совсем иным тоном:

—Простите, господа, что я болтаю. Ведь вы по делу. Ну-с, рассказывайте. Константин Анфимыч, вы в старину любили мои сигары. А вы? — придвинул он к Кувшенко ящик. Кувшенко взял сигару. Прате отказался и начал рассказывать в чем дело.

—Ефрем Демьяныч! Аглая Васильевна и я... и мы, — попра­вился он, — решили устроить у нас, это где я живу, в Кремневе, маленький съезд или так, временный поселок разных людей, ко­-
торым важно обсудить ход дел, может быть, выработать общие планы. Одним словом, придти к соглашению, если это окажется возможным. В Кремневе это удобно и дешево. Некоторые адреса
я сам знаю, другие дала мне Аглая Васильевна. Потом она говорила, что вы можете указать разных людей, что вы сами, может быть, приедете. И еще насчет денег. А то у Аглаи не густо, а у ме­ня с ним (он указал на Кувшенку) и подавно.

     Ефрем Демьяныч слушал внимательно и спокойно, покачи­вая в такт головой, потом подумал еще и сказал:                                                                                                                    

—Сам я туда не поеду, и Аглая это знает. Это она вообще из любезности о моем приезде. Денег я тоже не дам: у меня самого сейчас мало, да я бы все равно не дал. Аглае от меня передайте: когда ей все это надоест, пусть приезжает сюда. У меня все най­дется: и вино, и тройка, и офицеры, и молодые писатели. И опыт­ные, и невинные. И все готовы куда хочешь: в первейший ресто­ран и в ночную чайную, в кабак и монастырь. Есть такие, что ци­тируют, есть такие, что умные  вещи говорят, есть такие, что мол­чат. Есть старички, как я. Есть такие, что безумно молоды. Она баба умная, долго у вас не продержится — приедет ко мне. Есть еще у вас Грэс такая. Я ее два года назад у Аглаи видел. Той сов­сем уже у вас нечего делать. Тоже пусть приезжает. Скажите ей, что я не забыл своего обещания, последнего обещания на земле.
А интеллигентские адреса дам, дам. Мне что же. Даже двух живых покажу. Живут у меня. Оба сейчас через две комнаты водку трескают. Люди принципиальные: один печеным яйцом закусы­вает, другой - клюквой. Да-с. Весь русский дух в себя впитали, хотя несколько инородцы. Один вроде грузина — Ватрахамиомахидзе, другой еврей некрещеный — Блиндермат. Ватрахамиомахидзе (хорошее я ему имечко придумал) зеркала бьет. Это широ­та и мощь русская. Другой девочкам (всякие — и курсистки, и модисточки) гадости рассказывает, а потом домой придет и по­клоны бьет Богородице (нарочно я ему большую икону купил). Это глубина и проникновенность. Самые вообще русские, хотя несколько инородцы. Хотите посмотреть?

Подавленные, чувствуя себя оплеванными, покорно пошли Прате и Кувшенко за хозяином. Через две комнаты, большие и темные, была комнатка маленькая, светлая. На столе стояла большая яркая лампа. По стенам стояли диваны с разбросанным бельем, в углу — громадная темная икона с лампадкой. А за сто­лом сидели два человека и действительно пили водку. Один — толстый, ярко-рыжий, с бородой — вид имел пропойцы. Дру­гой — высокий, черный, узловатый и жилистый, похож на швейцара из кавказцев. Один говорил: “клюква”, другой: “яйца”.

— Я от лампадки папиросу закурю.

— Я твою жидовскую морду разобью.

Про жидовскую морду говорил еврей, про лампадку — гру­зин.

На Ефрема Демьяныча они смотрели снисходительно, на Прате и Кувшенку, хмурясь.

— Ефрем! Кто это? — спросил рыжий.

— Это мои друзья, — заговорил Ефрем Демьяныч сладко, — путники. Русского духу ищут. Стосковались, на заграничной еде сидючи, хочется теперь по-своему пошалберничать, да забыли, как это делается. А путь прошли правильный. В опере сначала были, “Жизнь за царя” смотрели. “На Руси к своей невесте ха­живал жених”. По барону Розену. Потом по монастырской части упражнялись. Пост и бдения, пост и бдения. Теперь по части бла­гообразия, благолепия и переустройства мира для общего земно­го блага и общих высоких страданий. Вся дорожка, как на ладони. Вы-то ведь, Ватрах и Мовша, знаете. А они надоели мне. Умо­рили старичка.

Он вздыхал и сюсюкал.

— Знаете что, - сказал он, вдруг обернувшись к Прате, — убирайтесь вы от меня к черту. А Грэс и Аглае все-таки передай­те.

Испуганные и расстроенные ушли они из этого странного дома.

Ах, как ошибается Аглая. И к этому первому отправила их. Да и зачем все? Полно, не прав ли этот безусый в очках. И что это - испытание? Или темный конец тяжелого пути?

Прате бодрил себя, бормоча себе под нос рифмованную ерунду. “Хорошо Прате, — думал Кувшенко, — он себя чем ни на есть утешит. Сладки рифмованные слезы».

И вдруг ему показалось, что те люди, которых он сзывает в Кремнево для того, чтобы говорить о новой жизни, идут на старую смерть, что кому-то, кто распустил нити, надо это, что соби­рает он эти нити, чтобы разом бросить их в огонь.

Холод пробежал по его телу, когда они подошли к другому дому, где жил второй кандидат Барановской — Крапников.

“И Грэс, и Грэс! Мое последнее обещание на земле”, — про­неслось у него в голове, когда горничная, открывшая дверь, ска­зала: “Дома!”

                                                                    Поход

Постепенно начали съезжаться к Барановской гости. При­ехал Крапников, худой в рinct-nez с красной шеей и седыми уса­ми, церковник и демократ, светлый в синем с белыми полосками костюме, с беременной женой; Синельников, [кадет] русский ин­теллигент с налетом, и каким ядовитым — Синельников, Брагушип, Миллер, Пракус и Мыльников — неудовлетворенные эсе­ры, Симиканова, Крутнева и сестры Прысковы - все красноще­кие, мечтательные и восторженные, идейный тенор Крапивни­ков, расстриженный священник Варфоломеев и писатель Пандырников. Приехали и иные. И все новых и новых привозил по

светлой Быстрее “Капитан”. И каждый приносил с собой свое: и каждый молчал по-своему, говорил по-своему, только несколько человек одинаково соглашались со всеми.

Гуляли и катались, объедались изголодавшиеся, только ус­тавшие не могли отдохнуть. Ох, поворотлив ты, русский язык, медленно вертишься ты. Но уж если заворочался, то надолго. Только последствия дел русских глупее последствий слов рус­ских. Что может быть бесплоднее всеобъемлющего ума и широ­кой глотки. О, широкое ленивое благолепие русское, в который раз как последнюю новость говоришь ты: “Сгнили устои на За­паде”, теперь-то ты говоришь иначе, но смысл-то ведь таков. О, лубочная поддевка народа-Богоносца. “Мать-Россия, о родина злая, кто так зло подшутил над тобой?”

А к Барановской все прибывали и прибывали.

Что сделаю я с ними, я, тенденциозный и беспомощный? Всех врагов моих, всех ложных друзей моих, всех, всех, кто при­чиняет раздражение в моей скучной и беспокойной жизни — всех бы свез я сюда. Понятными именами назвал бы вас (разве не тешит это?), погубил бы всех, ибо тяжелы вы стали для меня, ибо не могу я больше.

О, какие позорные имена дал бы я вам, как безобразны бы были ваши лица и отвратительны страсти. Как жестоко я распра­вился бы с вами, вы, друзья, платившие фальшивыми векселями уверений за дружбу мою, вы, враги, клеветавшие на меня тайно, презиравшие меня явно, вы, кто видел мою слабость, вы, кто раз­рушал мою силу. Проклятие мое вам, вы, кому я завидую и кого презираю. Но разве не хотел я унизить Красоту и надругаться над Истиной? И потому, друзья мои и враги мои, я оставляю вас.

Но что я сделаю с теми, кто приехал к Барановской? Что сде­лаю я, тенденциозный и беспомощный?

Панцырников открыл заседание.

<1909>


Федор Сологуб 

 

В  СТРАНЕ ХЛЕБА И  ЗДОРОВЬЯ  

 

Муки в Петрограде мало, а в стране ее много, потому что рожь хорошо уродилась. В Рыбинске на улицах пахнет хлебом, так его мно­го. И непонятно, почему его своевременно не подвезли к нам. Пути забиты? Стройте новые. Некогда строить - хоть обозы с хлебом из Рыбинска отправьте. Проторить пути на Волгу надо - там и хлеб и приволье, и нисколько не хуже, чем в прославленных заграницах /ес­ли не говорить о порядке, которого у нас всё еще не завели/.

Когда едешь светлым летним вечером на палубе волжского паро­хода, и с одной стороны разливается розово-голубоватый закат, а с другой восходит тоненький, четкий серп перламутрового месяца, а с берегов доносится аромат цветущих лугов и только что скошенного сена, то невольно вспоминаешь слова покойного Захарьина, гнавше­го своих больных на Волгу "подышать Волгой, - нервы-то, как ру­кой снимет". Трудно придумать что-либо более успокаивающее и це­лительное для тела и духа, чем поездка по верхнему плесу, в на­иболее интимной и живописной его части, между Рыбинском и Кинешмой. Особенно же поучительна и приятна эта поездка тем из наших завзятых западников, которые изъездив все заграничные курорты и базы, не удосужились зачастую за всю жизнь ни разу заглянуть в сердце России, Поволжье.

В первой части пути, от Твери до Рыбинска пейзаж ровный, ни­чем особенным не выделяется - низкие берега, луга, пашни, дере­вушки. Исключение представляет живописный Углич, выделяющийся ярким пятном своей церкви "на крови"'убиенного царевича, на высоком берегу, заросшем сосновым бором. Прелесть Приволжья именно в этой тихости, ровности, задушевности, чисто-русской застенчивой скром­ности. Нигде на всем протяжении огромного пути ни одного плаката, ни одной вывески,или рекламы! Немцы одними стерлядями испещрили бы все заборы и стены!

Характерной особенностю этой части верхнего плеса является обилие церквей и храмов, расцвечивающих своими розовыми, палевы­ми и белоснежными телами с синими и зелеными главами непретенциозный, но такой шуши по линиям и краскам прибрежный пейзаж. Столь­ко этих главок, колоколенок, мелких, смиренных, таких целомудреночистых, возвышается над зеленеющими холмиками, наряду с убоги­ми избами, и каждый раз хочестся повторить слова поэта, так знав­шего, так любившего этот край:

"Храм воздыханий, храм печали, Убогий храм земли твоей1*.

Думается невольно при виде этих бесчисленных церквушек, мель­кающих цветной лентою мимо неторопливо плывущего Самолета: «Вот в чем душа народа, вот в чем его богатство»!

За счет этих серых изб, этих тощих нив, лишая себя самого насущего, сложил народ веками по зернышку, по грошику, - кто что мог, - деньги, материалы, украшения /одна женщина пожертвовала на 30 рублей кружев в отстраивавшуюся после пожара церковь в Ярослав­ле: и такими примерами пестрит вся история русских церквей/, ко­пил и умножил неисчислимые обиды, тоску, скорбь и веру нес он сю­да, под сень этих цветных глав: у этих алтарей и ризниц, зачастую затканных жемчугом и златом, искал он утешения: и черпал великие силы, великий идеализм, присущий лишь коллективной душе народа.

И если он преодолел молитвою, и трудом вековой полон татарщины и междуусобщину княжеской Руси, ужели не «одолеет теперь тяжкой грозы, ужели не осилит нового полона, не покроет со време­нем, ~ как мечтал на последнем ярославском внешкольном съезде кн. Д.И. Шаховской, - всей Руси такою же густою сетью народных домов?». Народ, выстроивший с таким упорством, самоотвержением и благоле­пием эти сотни и тысячи домов Божиих, дал в веках такой залог жертвенности и идеализма, что сомневаться  в его будущем не приходится.

С Рыбинска, заваленного грудами хлебных грузов, пестреющего баржами и пристанями, меняется характер берегов Волги. Слабый ве­тер доносит дыхание "земли", зерна хлопот и суетни о хлебе на­сущном. Берега выше, круче, живописнее, чаще сосновые и березовые рощи на пригорках. Вот и результаты этих хлопот о хлебе насущном - красивые помещичьи и купеческие усадьбы, кое-где белеют старинные особняки, видавшие в стенах своих Екатерину П. На полпути от Ры­бинска живописно раскинулся на.обоих берегах чистенький Романов со старинным собором и нагорным бульваром. Дальше монастыри, Толгский и Николо-Бабаевский, уютно расположились своими зелеными башенками и золотыми главками в тени кедровых и сосновых рощиц. "Мир, тишина и покой".

Из каменных пленов, от нервного, голодного и злого Петрограда торите пути на Волгу, к этому океану животворного воздуха, к этим могучим вместилищам хлеба и здравия. И хорошо, что это уже начали делать. Первый опыт поездки выздоравливающих, воинов на пароходах по Волге оказался очень удачен.  г. "Биржевые ведомости" С. 281-288, 1915г. 

 

А. ЛЮТЕР

 

ДНЕВНИКИ РУССКОГО ОФИЦЕРА

 

Езда по железным дорогам мне напоминает сейчас переправу через реку во время ледохода... Проехать несколько верст - теперь целое событие: рассказов на год.

 Тетя Лиза уже начинает волноваться, что Вова не едет из Петербурга и ходит "слушать" - что говорят на свете. Газеты заврались так, что сами ничего не понимают.

 Ленин издал декрет об аннулировании денежных бумаг помещиков и всей буржуазии. Сохраняются только "трудовые" вклады не свыше 5000 руб., может быть немного иначе, лень толком разбираться.

Утром сегодня просыпаюсь и слышу голоса в передней:

 - Иван Иванович встали?   

 - Встали...       

 - Входит отец.

 - Здрасте...

   - Чем могу служить?

   - Я приседатель...

  - Очень приятно, какой толком?

  - Земельного комитета. Дайте, пожалуйста, справку: сколько у вас земли, какой и где...

-         Заходите ко мне в кабинет...

-         Да нет, я постою...

  - Да садитесь же. 

"Приседатель" садится на кончик стула, получает "справки" и  удаляется.

            -Вот, - думаю я, - эти самые... Наверное, в деревне больше всех орал в толпе крестьян,

с красивым жестом отправился "требовать" справки и тут, один на один, без свидетелей - сидит на кончике стула и "любезничает"... "Вот времена, да как Вас жаль, да народ требует, времена переменятся. Лучшее, конечно, требуется народу, да уж не такого самовольства" - вот он, всех больше кричавший на сходке...

     Итак - усадьба у нас отобрана, деньги – «аннулированы» и на днях будет дележка вещей.                   Прощай, русское искусство!       

     Матросы устраивают на всех углах митинга, где говорят, что  «Вы, пролетариат, слишком мирно живете с буржуазией. Мы приехали помочь вам, растолкать вас. Мы сделаем ряд обысков в кладовых и квартирах, разгоним земство, управу и пр. и пр. Для нас нет ничего святого..." х    И бродят по всем улицам матросы с винтовками и делают, что хотят.

                                                                       ------

Вова увлекается танцами, в особенности танцем "танго". На днях танцует его на сцене местного театра.

Вообще, придавленная уже довольно здорово буржуазия - лихорадоч­но живет. Ломятся балконы и партер театра, битком набит кинематограф. На улицах катание. Всюду вечера без всякой причины; коньки, лыжи и прочий спорт процветают.   

Всюду лихорадочный смех и усталые лица.

Ком растет как грозовое облако и скоро закроет весь мир. Выйдет ли солнце, проглянет ли сквозь тучу? Быть еще грозе, греметь громам и промокнуть миру от слез и крови..

 Что-то покажет весна....

                                                           ------

30 января 1918г.

4 часа ночи.

Рыбинск.

Большевики заявили немцам: Если вы, немцы, не хотите, давать нам мира, то и не надо,  а воевать мы больше не хотим. Это было опубликовано всем странам, что мы больше с Германией и К  "в состоянии войны не состоим".

Х Это подлинные слова, сказанные одним из ораторов на митинге на Сенной площади, слышанные Козыревым.

 

 

 

...Что, взяли? Шиш! Как все это просто.., словно в сказке... Играли дети на дворе,

обидели одного мальчика непослушного и вздули его. Он крикнул им: "Я больше не играю» и убежал… Что будет, если его поймают, да  еще вздуют как следует? Он, наверное, ляжет и скажет: «Лежачего не бьют, я тут не виноват, а это все он» -  и  свалит на кого-нибудь...

     Засыпанные "декретами" крестьяне сбились с толку. В Уфимской губернии, в одном селе изрубили топорами иконы в церкви, доломали иконостас, нарядились в ризы и играли в карты на престоле...

                                                                       --------

К Алексею Ивановичу в комиссариат явился сегодня старикашка и просит развести его сына с женой, которая ему не нравится.

     Алексей Иванович ответил ему, что лучше ему направиться с этой просьбой в совет солдатских депутатов. Что они, во-первых, на все руки.., а, во-вторых, разрешать развести - это их дело при­вычное ...

-         Да, их дело привычное,- согласился с ним старичок и отпра­вился в совет солдатских депутатов.

                                                                       ----------

     Воинская повинность отменена, и все войска, распускаются, кроме специальных...                     

     Матросов в Рыбинске еще прибыло. Обыски идут вовсю... Сейчас 4 часа ночи - и до сих пор еще слышу их голоса на улице.

                                                                       ---------

      Ваня не пишет.

З1 января 1918 г.     

    Рыбинск

Большевики объявили: «Кто желает переменить фамилию, звание и пр. и пр. - то пожалуйте туда-то с такого-то часу до такого...»

                                                          ------------

Костя ночует у меня. Весь вечер проговорили о том, что нам, офицерам, необходимо сорганизоваться на всякий случай. Для этого мы образовываем здесь артель грузчиков - офицеров /уже предложено нам грузить 40000 шпал за 60000 рублей/... Писать об этом не стоит.

                                                          -----------

Завтра идем к воинскому начальнику получать документ, что мы воинскую повинность отбыли - и теперь на все четыре стороны. А то еще весной призовут нас германцы в строй...

                                                      -----------

Ваня пишет, что он все там же, на Кавказе, и писем от него не получает совершенно... Странно.

                                                     1 февраля 1918г.

       Рыбинск

Несмотря на то, что вчера заснули с Костей очень поздно, сего­дня в 8 часов утра встали без особенного труда и пошли "освобож­даться". Церемония продолжалась, к счастью, не очень долго. Мне вы­дали временное свидетельство о том, что я "вовсе уволен от военной службы". Шел я домой с этой бумажкой и думал: такого ли я ждал я конца своей службы... Нет, я думал, что мы будем входить с музыкой в триумфальные арки, думал, что нас встретят громовым «ура», заброса­ют цветами, и во всех церквах будут звонить колокола. Мне будут вос­торженно улыбаться знакомые и незнакомые, всех светлее - улыбка любимой женщины. Ликует Россия и гремит навстречу литаврами!... Так должно было быть, но что есть? - Я иду, стыдясь своей офицерской формы, иду без погон, без орденов, с бумажкою в кармане, а вокруг меня снуют газетчики с листами провокаций и лжи.

                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                       За мною следят, и я иду по закоулкам. Наглый взгляд встречного полупьяного солдата кричит: - Смотрите! Вот офицер. Вот, он, враг родины...Бей их – офицеров, бей их - контрреволюционеров, бей их - '''буржуев", бей интеллиген­тов, бей, бей, бей. Я же и помещик, я же и враг родины, и офицер, и интеллигент, и все что угодно...

Вот мой триумфальный вход в дом, вот мои лавры от родины, за которую я сражался и

перенес невыразимое словами...

Я - враг Родины? Дождался.

                                                             ----------

По улицам ходят толпы пленных с котомками. На заборах   наклеены объявления, что пленные на севере хлеба не получат, что его нет и пусть убираются на юг. И бредут они, несчастные защитники своей ро­дины /той, что мы ненавидели, а теперь - объявили ни с того, ни с сего дружественной/ по снегам и морозу. Как они доберутся до родины? - Бог знает.

                                                             ---------

По всей России наблюдаются выступления в защиту церкви. Как-то на слова Козырева Вова сострил в первый раз удачно: Козырев сказал, что в Мологском уезде постановлено было обращать церкви в мельницы, а теперь наблюдается... наоборот. Вова добавил: обращают мельницы в церкви.

                                                             ---------

 

Вечером у Вовы наверху я встретил пожилого француза плохо говорящего по-русски, с орденом "Почетного Легиона". То, что он мне  сказал, то, что он из себя представляет - ошелмило меня.

 Сейчас сижу и думаю: Кто он, неужели провокатор? О разговоре с ним пока ничего не внесу в сию тетрадь, ибо это сейчас нельзя. По­ставлю красный крест, чтобы потом, когда это можно будет, вспоминать о нем и поместить наш разговор. Если он провокатор - то горе мне...

                                                                  ----------

Сегодня я видел танго.

Сегодня я постиг танго.                          

     Сегодня я почувствовал танго.

 Так вот ты, новый разгаданный мною сфинкс. Я преклонился перед тобою и преклоняюсь...

Я понял танец сегодня как творчество. Я не знал его таким, я только слышал это. Я не мог постичь этой отрасли творчества, и намеки на разгадку его Вербицкой - только смешны. Верю, что она понимала его, но она не передала своего переживания в своих "романах". Я видел Танго, который открыл глаза мои на совершенно новое для меня творчество - ритм танца. Я видел до сего дня только в балете, я видел это недоступным, высшим и гордым, как живопись Леонарда, которой не понять многим художникам...     

И вот - ты.

Быть может, этому причина - Валентина Петровна...

Я встретил ее равнодушно, наверное, прошел бы мимо, если бы не танго, неожиданное и случайное...

Играют у Вовы скрипка и виолончель.  Полумрак. Накурено. И танго, танго, танго... Задумчивая Валентина Петровна вдохновляется, и ее лицо и вся она, не представляющая в обывательской жизни ничего особенного - обоготворяется...                        -

И - волшебство, волшебство; могут ли передать мое чувство слова? Не передадут ни мильонной доли...

Танго, танго, танго...

Я влюблен в Валентину Петровну, я влюблен в танго.., а смолкнут звуки, оборвется танец - я падаю с облаков и вижу, что накурено, что скрипки потерты, что Валентина Петровна не красавица, что Вова-Вова... Просыпаешься и видишь обывательщину, людей...

А сколько лет я проходил мимо этого танца.  Я видел его в спек­такле, я видел его в театре, я много раз его видел: там танцевали - и только  там не знали творчества...

Какая сказка! Я читал ее. Я увлекался ею и не мог дочитать ее до конца. Все новые и новые песни, все дальше и дальше ухожу я от прав­ды - и вернулся-таки в жизнь, поганую жизнь с политикой, грязью, словами и людишками.     

     Спасибо вам, Валентина Петровна.

                                                        --------

  Вечером с девчонками морочили фокусами и "гипнозами" Козырева. Я лишний раз убедился, что чем умнее человек, тем он глупее в жизни.

Вернулся Юра из Петрограда. Ехал двое суток /вместо 10-ти часов/ и два дня ничего не ел.

    До ночи балаганили. Чем больше "зажимают" "буржуев", тем они жаднее живут.                       

     Ах, как хочется жить! Как хочется пользоваться всеми благами природы и культуры. Как никогда.

Юрий уверяет, что в Петрограде общее мнение, что большевики еще порядочно продержатся и буржуям еще достанется здорово. Все заговоры раскрываются. Денег у Смольного до черта - в этом  вся соль. Обложены декретом брильянты: налог – 20% стоимости. Золото сдавать. Откуда только бумага берется на эти декреты.

                                                          ---------

Надо будет с Колей серьезно поговорить...

4 февраля 1918 г.     Рыбинск

 Утро

Проснулся я в великолепном настроении. Такое солнце  лилось в окно, что хотелось плакать от радости. Самым серьезным образом. По­чему-то звонят все колокола... Не пасха ли? Может быть, я проспал эти дни и проснулся в пасхальное утро? Может быть, я проспал год? два? И  на земле мир? Увы, нет? Четвертое февраля... К собору стекаются тол­пы народа с хоругвями и иконами. У собора священники всего города в светлых  ризах.  Молебен. Толпа многотысячная, небывалая в послед­ние дни, идет крестным ходом по всем церквам. Леса хоругвий, полки икон. Тут все... А главное - много солдат и даже матросов, нагрянув­ших сюда. Толпа идет, залитая солнцем, и чудо: «Христос Воскресе!»

Поют "Христос Воскресе" и идут от храма к храму. У Воздвиже­нья солдаты еще с раннего утра, приготовили скамейки для икон.

- Христос Воскрес!  Так ли это... Почему я вижу слезы на гла­зах поющих и почему, первый раз в жизни, слыша эту песню, у меня у самого навернулись слезы...

Мама сказала мне, что в какой-то священной книге сказано, что воцарится благодать на земле, когда люди в неурочное - время запоют Христос Воскресе... Ну, дай Бог...

                                                          --------

Большевики, узнав об этом, назначили на это утро митинг у па­мятника.

Но они не рассчитали. Толпа была бесчисленная, и большинство большевиков ушли в эту толпу.

                                                          --------

Ходят слухи о самоубийстве Каледина...

-А сейчас газетчики орут:  «Подробности самоубийства Каледина". Страшно верить. И так заврались газеты.

Матросы учинили ряд грабежей за Волгой. Их товарищи расстреля­ли их у биржи и распространили слух, что это не матросы, а ряженые, выпущенные буржуазией с провокационной целью...

7 февраля 1918. г.,     Рыбинск,

ночь

Германия возобновила войну с Россией! Ее войска беспрепятствен­но идут в глубь России. Целый ряд городов уже в ее руках. По слухам Одессу взяли румыны. Солдаты на улицах собираются кучками и очень и громко рассуждают на эту тему. Что-то будет теперь? Армии нет, но это не меняет дела, ибо такая армия - пустое слово. Боюсь беспорядков и погромов. Видел я, как наши отступают, а теперь будет еще хуже.

     От Вани и дяди Вани Шипова целый ряд писем. Ваня пишет, что на Кавказе идут бои между ингушами, чеченцами и казаками. Горят аулы, сметаются станции и они побаиваются абреков.

     Сидят они с дядей Ваней без дела и играют в "дурака"...  Дядя Ваня же пишет про Ваню, что он скучает как мопс и возится с его деть­ми.

                                                                 -------

    По улице сегодня прошел старый полковник в погонах, по этому  случаю Юрка подтащил меня к окну чуть не за шиворот...

                                                                 -------

     Сегодня я простоял в очереди в одном, из учреждений и за эти 10-15 минут видел несколько примеров честности. Примеры маленькие, но все же показательные, в духе времени.   

I. Выдают солдатам жалование и суточные:

- Вам что?

- Суточные.

- А жалование получали?

- Жалование... нет... не получал.

      Священник, заведывающий в канцелярии, этими делами /тоже курьез дней/, роется в книгах и, наконец, говорит:

- Как не получали, жалованья, а это чья подпись? Солдат тупо и смущенно смотрит и затем тихо и удивленно до глу­пости произносит:

- Моя...

II.Бабу спрашивают:                               

-         Не найдется у вас гривенника /на марку, очевидно/...  Нет, голубчик, ничего нету...

-         Ну так приходите в следующий раз, с гривенником...

- Есть, есть голубчик.

III. Солдат втирается в очередь, ему замечают: -

- Товарищ, куда ты встал, надо в конец вставать....

- Я и встал в конец... ах, не в тот только...

8 февраля 1918 г.Рыбинск, ночь.

Немцы быстро наступают. На улицах среди демократического населения замечается беспокойство. Среди буржуазного - наоборот. Ясно вполне... Слухи, и довольно упорные, говорят  о взятии германцами Пскова. Достоверность их не известна. Факт тот, что немцы кошмарно быстро наступают.

Нам, несчастным офицерам, предстоит опять цыганская жизнь. Ос­таваться у немцев нам невозможно. Но родителей я убеждаю остаться на месте... Коля мне предложил ехать, в случае чего, в Уфу, там его тетка.

 

 

Ваня пишет, что если мы не будем получать от него писем, то чтобы не беспокоились - ибо это значит, что он бежал в горы  - так как на Кавказе творится тоже что-то, неважное.

                                                                      -------

Сегодня свершилось нечто необычайное. Козырев лишился бороды!

Началось с пари между ним и Марусей. На 10 бутылок вина. Были выработаны правила борьбы  и в 10 часов война началась. В результате борода его была обрезана ножницами, после чего он тут же совершенно обрился. Его не узнать. Он не проиграл.

Была политика и необходимая для председательства борода, те­перь женщины - его слова перед зеркалом... Завтра он будет жалеть, но без бороды он бесспорно, интереснее...

Сейчас почти уже утро, по я все еще чувствую себя полупьяным

      Итак, пусть идут немцы - мы будем веселиться, мы свое дело сделали честно, - а за все остальное отвечает народ. Тяжелы эти уроки, но показательны и только так народ увидит свою слепость. Другого выхода нет. Утопия останется утопией. Интеллигенцию и учителей своих народ отверг, а так он идет на гибель. Представляю ужас, который придется интеллигенции пережить перед приходом немцев. Неужели дойдут сюда немцы? Кошмарно…

9 февраля 1918 г. Рыбинск, день

      Город взволнован слухами / с телеграфа/: Смольный взят военнопленными. Идет расстрел матросов и солдат.

     Билеты на Петроград из Рыбинска не продавали сегодня.

     Паника в Советах. Ничего толком не   известно.

     Взят Ревель. Подтверждается взятие Пскова.

                                                                       -------

Присутствовавшие на собрании в совете солдатских и рабочих депутатов говорят, что  последнее было необычно бурно и злобно. Ораторы кричали, что надо резать буржуев, не дожидаясь немцев. Бритый Козырев говорит, что сведения о занятии Смольного военноплен-ными пока не подтверждаются, но что что-то в Петрограде происходит.

Причины сегодняшней бесконечной ружейной и пулеметной стрельбы следующие: прибывают с фронта поезда с солдатами; у последних от­бирают оружие, а они не отдают его. Так что теперь встреча прибыв­ших производится следующим образом: на подходящий поезд направля­ются винтовки и пулеметы и открывается стрельба в воздух. Обалдев­шие  прибывшие сразу сдают оружие.

                                                                      -------

     Вчера, во время нашей вечеринки, у нашего дома была большая стрельба. Ловили каких-то воров - солдат.

                                                                 -------

 

Прибывшие сегодня из Петрограда говорят, что в столице опаса­ются выступления анархистов.

                                                          -------

Миша пишет, что его опять перевели в другой лагерь. Просит вы­слать ему штиблеты.

10/23 февраля 1918 г. Рыбинск, день

Газеты полны воззваний бить буржуазию. Сам Верховный Главнокомандующий призывает к этому. Так что я сейчас не удивляюсь ничему.

Приглашается выступить против немцев. Объявляется мобилизация всех желающих, а остальные и буржуазия будут рыть окопы и нести всю остальную службу. Уклонившихся - расстреливать.

Надо что-нибудь выдумать. Еще не поздно.

                                                                      --------

     Кухарка сейчас явилась, как она всегда является в дверях с сен­сациями и объявила, что пришел "наш пленный" и говорит, что Петроград окружен 40 тысячами военнопленных.

     Может быть... Мне-то какое дело? Мне наплевать на все.

                                                                 --------

Сегодня мне говорили, что в Германии продаются открытки русских офицеров в терновом венке и подпись: головной убор русского офицера.

11/24 февраля 1918г.

Рыбинск, ночь

Диктатура пролетариата достигает своей вершины. Никогда не ду­мал, что в человеке таится такой зверь, что в народе так легко зажечь безумную ненависть к чему угодно. Хотя - их так воспитывали. Уроки старого монархического кулака - пошли им на пользу. Ленин и Троцкий поют свою последнюю арию в заключительном акте своего гнусного фарса. Сегодняшняя их речь в газете насмешила меня до слез. Какие же все-

таки, бывают дураки. Верить и не видеть такого издевательства! Это не темнота, а слепота. Кошмар.

                                                                --------

         В часы одинокого раздумья мне жутко делается от шума балов и вечеринок в

буржуазных домах. Сейчас наверху поют - вечером. Напротив весь дом освещен - вечер. И кругом, кругом. Необычайная жажда жизни - в этой кошмарной обстановке. Это - не перед добром...

       Интеллигенту - издохнуть. Большевики очень остроумно устроили биржи труда, через которые должны совершаться все решитель­но наймы и даваться работы, так что буржую теперь нельзя заработать и на колке дров. Банки закрыты, имущество конфисковано - денег нет. Как жить? Труда не дают. Для рытья окопов будут применяться монархические системы ловли людей. Например, система "сети": по улицам протягиваются веревки и всех мужчин, годных для работ, прямо хвата­ют на улицах - и в вагон, даже не дается проститься или переодеться.

       Газеты натравливают на погромы. Будто бы заключается похабный мир.

     Обыски, обыски, обыски...             

     Погромы неминуемы. В местном Совете говорилось: буржуи радуются наступлению немцев, но это преждевременно - перед входом немцев в Рыбинск все буржуи будут перерезаны. Вокруг города будут поставле­ны заставы. 

                                                                      ------               

      В бирже торжественно заседает трибунал.        

     Сегодня весь вечер вели с Фомой, Вовой, Юрой и Николаем Дмитри­евичем серьезные разговоры.

                                                                   ------

     Занимаюсь с утра до вечера перепиской своих записок. Хочу разместить их в разные места и как-нибудь сохранить… Боюсь, что не удастся. Погибнут они и погибну я.

                                                                       ------

Черт возьми, как хорош тромбон!

12/25 февраля 1918 г. Рыбинск, 3 часа ночи

Удивляюсь, как можно так спать, как спят люди. Эти дни я ложусь не ранее 4-5 часов, встаю со всеми и мне все-таки, не хвата­ет времени.                             

И, черт возьми, как коротка жизнь, а с этими большевиками и совсем не заметишь /если даже они не ухлопают на днях/.

Вели сегодня с Козыревым долгие разговоры, темы их не доверю даже и дневнику, так же как и многое за последние дни.

Последние новости, провезенные Козыревым на вокзале: Псков горит. Серебрянка /имение  ... -  жены Шуры Мелентьева/ занята нем­цами. Последние подходят к Луге. Вчера в 1 час ночи кончились 48 часов, предложенные немцами для соглашения на условия мира. Ре­зультат еще не известен. Но, судя по газете, "за'" голосовало 112, "против" - 82 при 24 воздержавшихся.

                                                                      ------   

Не лучше, чем на войне. Сидишь и не знаешь - увидишь ли зав­трашний день. К счастью,  мама довольно спокойна.

                                                                      ------           

     С завтрашнего дня, Рыбинск объявляется на военном положении. Ходят слухи, что здесь будет ставка "Крыленки". Мне кажется, что в Ярославле ему удобнее бы было. Хотя, это все едино.

                                                                       -------

     Узнал сегодня, что Костя Добротин, весь израненный на войне, убит своими же солдатами

                                                                       -------

Из батареи  наконец-то получил письмо. Во-первых, мы переименовались в 6 отдельный Кавказский горный дивизион - наша батарея теперь 3-я.               

Ленька Севостьянов пишет, что сидят они "выборные" вдвоем с Иваном Николаевичем и живут на деньги от продажи лошадей, кои дохнут от бескормицы. Остались они только ради любопытства, ибо такие вещи редко бывают в жизни.

 В конце приписывает Иван Николаевич и подписывается: «Ваш "выборный командир" Вано-Разбойнико.»        

Страшно я обрадовался этому письму. Каким-то светом повеяло и близостью.     

Сидел после этого у окна, смотрел в оное и улыбался. Какие вы славные, Иван Николаевич и Ленька и вся наша компания.

Если большевики подарят мне жизнь, то во всяком случае, уви­жу вас всех и буду поддерживать непрерывную связь. Что может спаять крепче, чем война? Да еще такая...Где Всеволод? Македоныч? Миха? Федя?                            

И все, все...

                                                                      ------

Ощущение - загнанного в тупик. Мрачно и паршиво. Кулак торже­ствует. Издевается как ему заблагорассудится и всякое возражение кончается расстрелом у биржи. Сегодня опять там расстреливали,

В газетах опубликовано, что с завтрашнего дня начинается в бирже запись во всеобщую трудовую повинность во столько-то ча­сов,такая-то часть города /от гавани до Собора/. Наша очередь, наверное, третья. Повинность обязаны нести лица обоего пола с 17 до 45 лет.

Освобождаются только лица, занимающиеся продуктивным трудом, таким образом упраздняются все должности, где надо работать го­ловой и все подобное. Один физический труд. Постановление исходит из Рыбинского совета, куда на днях засел знаменитый прапорщик Быков /бывш.  ..../. Говорят также, что эта повинность выльется в рытье окопов /так как немцы отвечают молчанием на согласие больше­виков принять условия мира и продолжают наступать/. С другой стороны, этим они уничтожают опасность антибольшевистских организаций.

Я много думаю и составляю планы, о чем молчу…

                                                                     ------

Тетя Лиза по-своему хочет идти куда-то с палкой, а Юлия Карловна – умереть во сне.

                                                          ------

Сегодня из Киева приехал в отпуск Петр Дмитриевич Козырев. Много рассказывал об ужасах боев в Киеве, о разрушениях, убийствах и своих приключениях.       

Когда там расстреливали офицеров, то и он попал. Схватили его на улице, отогнули полу и увидели красный кант - потащили ко двор­цу. Дорогой присоединили еще 5 офицеров. Во дворе дворца постави­ли их к стене и подняли винтовки.

В это время один из офицеров бросился бежать. Красногвардей­цы /дураки/ бросились за ним все сразу, как бараны, а остальные пять – утекли через забор и по закоулкам.                     

Всего же в этот день расстреляли более 200 офицеров.

                                                          ------

       Появился на горизонте Некрасов. Был сегодня два раза. О поли­тике мало говорили - все больше о своих романтических приключениях и о том, как он привык к кошкам после того, как попал на квартиру с пятью сибирскими кошками. Две из них передра­лись у него под стулом и летела вверх шерсть черная и рыжая.

       В такие дни клоун очень уместен. Легко жить таким.

                                                      15/28 февраля 1918 г.           

                                                   Рыбинск, 4 часа ночи    

 

      Ясно, как апельсин /что может быть яснее?/ - большевики выдумали всю эту комедию /трудовую повинность/ для дальнейшего выкачивания денег из "буржуя". Опубликованный ими откуп в размере 500 рублей, судя по одежде, уменьшается до 10 и даже до 3-х рублей. Но "буржуи" не дают им и трешки - поняли сущность... Барышни и дамы сняли свои бриллианты и моют полы в казармах, а мужчины в котелках сидят перед пустыми вагонами и не знают, что им выгружать. Большевики чешут затылки и выдумывают "что-нибудь остроумнее"... Что? Что?...

     Военное положение - поэтому тишина. Театр начинается в 6 часов. В Рыбинск прибывают 25 полков. Если считать по 5 человек в каж­дом - то будет всего 125 чел. Усиленно говорят о перенесении ставки в Рыбинск и о приезде Крыленки.

                                                                 ------

     По словам Козырева, в Киеве погибло более 2000 офицеров. Это немного, много ....

                                                                 -----

Приехавшие из Пскова говорят, что в газетах все вранье. Немцы вошли в город совершенно спокойно. Женщинам предложили выехать, а остальным обещали дать работу. Из города выехали только Советы и часть солдат. Это они и жгли запасы и казармы.

                                                             -----

В одной из волостей нашего уезда бабы выставили большевиков и созвали разогнанное последними волостное земство.

В город прибыли драгуны. Реквизируют комнаты, из гостиниц вы­ставили всех живущих.

                                                           -----

Сквозь штору вижу луну. Все спят, только мы с тетей Лизой си­дим и занимаемся. Только что разогревали самовар и пили чай. То ли дело чай в три часа ночи, в тишине. Поговорили. Вздохнули о прош­лом, помечтали о будущем.

                                                          -----

     Переписывать на машинке свои "произведения" бросил по многим причинам, а главное, с таким сидением с утра до 4-5 часов ночи, не вынимая изо рта папиросу, чего доброго и чахотку схватишь. И так болит грудь, адски.

     Сегодня Юлия Карловна - именинница, и мне почему-то кажется, что не будь на свете именин, ей бы нечего было делать.

17/2 февраля 1918 г.

Рыбинск, ночь

Прибывают и прибывают войска. На базаре говорят о них, что деньги получать легче, чем воевать, да еще с немцами, а не своими. Для Крыленки отведен особняк на Казанской улице. Вова даже уверял, что Крыленко уже здесь и остановился в 8 номере Центральной го-стиницы /убедился в том, что 8 номер не Крыленко/. Переезжает сю­да штаб Северной Армии.

По этому случаю на рынке можно купить что угодно: сапоги, ши­нели, белье, лопаты, ведра, топоры, ружья новые, ружья старые, пу­леметы, штыки и пр. и пр...   

На улицах небывалое оживление, в особенности к вечеру. Лета­ют всадники, валит народ. Думаю, что готовится или погром "буржу­ев" или Варфоломеева ночь - офицерам.

Но с приходом кухарки выяснилось: по приговору трибунала, у биржи расстреляли троих в присутствии тысячной толпы.

- Встаньте спиной! - скомандовали палачи расстреливаемым.

- Желаем стоять к вам лицом.

Изрешеченные пулями трупы были положены на сани и в сопровож­дении той же толпы вывезены из города, и зарыты.

Вторая новость от кухарки в другом духе: у продовольственной лавки стояла она в хвосте. Стояли час, стояли два и, наконец, всем им надоело стоять и они устроили скандал. Прибывшего милици­онера кухарки вытащили за ноги из лавки и бросили в снег.

Милиционер встал, отряхнулся и. подойдя снова к хвосту, стал уверять кухарок, что он весь в синяках, и что если они не верят, то он разденется /вот наша полиция-милиция/.

                                                                      -----

Петроград накануне занятия немцами. Взята Гатчина. Шура доволь­но откровенно пишет тете Лизе, что вот у них на днях будет образ­цовый порядок в Петрограде, а к вам в Рыбинск еще когда-то немцы придут. Да, счастливцы!

                                                                      ------

Сегодня была наша очередь идти на работы. Я, располагая бу­магою с десятью подписями и столькими же печатями о болезни и свидетельством о контузии, счел вправе считать себя больным и не пошел. Юра и Вова тоже. Так что от нас - никого.

У биржи солдат говорил: «Товарищи буржуи, торопитесь, дело безотлагательное». Когда же "товарищи буржуи" пришли на товарную станцию /версты 3 за город/, то оказалось, что работы нет, и все пошли домой. Вторая же группа была послана в казармы. И так как там полы были вымыты предыдущей группою, то их заставили мыть стены. /Завтрашняя группа, наверное, будет мыть потолок/.

                                                                      ------

     Думаю послезавтра поехать с дядей Сережей в Лытарево. Там   у него пока благополучно. Хотя на-днях были большевики, что-то де­лали весь день, загоняли лошадей и уехали. Сосед же его - Кладищев - оштрафован на 15000 рублей за то, что издал брошюру "Спа­сибо, социалисты". Между прочим, Дмитрий Николаевич при старом строе был сослан по политическим делам. И вот его благодарит на­род!

     Сейчас Дмитрий Николаевич делает все наперекор "декретам" и "советам" и его собираются на днях арестовать!

                                                                             -----

Черт знает, что за век! Сижу в комнате - и все время такое чувство, что вот со звоном вылетит окно, влезут ко мне люди и ог­рабят или сожгут или просто скажут: уходи отсюда. Это моя квартира и все это мое. Может быть, при этом ударят топором по роялю или проколют штыком картину... а может быть, и меня.

Вспоминаются времена испанской инквизиции /только в более сгу­щенных красках/. Начинаются доносы, черные списки и пр. и пр. Жертва, влечется в трибунал и расстрели-вается у биржи.

                                                        -----

Очень мне подозрителен живущий у нас в доме /наверху/ офицер. К нему все время приезжают красногвардейцы и шепчутся. Сегодня ему привезли винтовку, а от него увезли какой-то тяжелый мешок. Зря я ему наговорил всякой всячины и в дни, когда мы еще были в погонах, высказал свои взгляды. Волк в овечьей шкуре...

Я набросился на акварель и целые дни жадно мажу бумагу.

                                                                      -----

Вова прочел мне сегодня несколько рассказов-этюдов. Недурны. Стиль - тангический. Часть содержания немного сходна с моим, про­читанным мною ему недавно. Вообще, он еще не выработал "свое­го  слога, формы и духа" и поэтому на него влияет каждая прочитанная

книга. Все его творчество - в новом духе,  даже в новейшем, который я не совсем люблю, вернее - не всегда, мой стиль он называет  «старым».

Это бесспорно и вполне умышленно. Во-первых, он красив /с новым не сравнить/,во-

вторых, это в духе большинства моих этюдов.

18/3 февраля 1918 г. Рыбинск, 4 часа ночи

Сегодня с особенным удовольствием говорил с Вовой, спорил и слушал его произ- ведения.

                                                                 -----

     Большевики давят и давят...

     Немцы взяли Киев, подходят к Бологому. С Петроградом уже не­сколько дней нет связи. Что там - неизвестно.

В газетах нет ни черта, кроме наглой лжи и воззваний бить бур­жуев. Сколько гадости в этих газетах, до чего может дойти низость человека. А главное, зверская кровожадность кругом, кругом - за­волокла, как осенние тучи небо.

Вот так человек! Венец творений.

                                                           ------

Утром приехал несчастный кадет - ... 

Большевики разогнали  корпус и он снова бездомный. Юлия Карловна /его тетка/ вообразила, что он надолго приехал, и наорала не него /родственника!?!?/, но, оказалось, он приехал проститься, ибо едет в Сибирь - к отцу.., по­следняя дорога. И едет несчастный сын бывшего бюрократа без копей­ки в кармане, без ласкового слова "тетки" в Сибирь... В эту железнодорожную разруху, когда приехать из Ярославля в Рыбинск - целое событие... Все родственники гонят. Никому не нужный, а как еще встретит отец? Меня очень тронули его слова при прощании: "Спаси­бо Вам за хорошее отношение..." Уехал...

Юлия Карловна успокоилась и занялась своим "верчением блюдец" и предсказаниями, починила пару носков, набила 250 шт. папирос жизнь ее вошла в свою колею...

Пусть отдохнет, а то ведь это так утомительно считать, сколько кусков положит в рот ее бездомный племянник... Будь она немного умнее, я бы ее ненавидел.

                                                           -----

Собирался завтра ехать с дядей Сережей в Лытарево, да мама ме­ня просит не ездить сейчас, ибо ей не хочется "умирать врозь" - ну и времена! Даже такие вещи говорить - не дико и не смешно.

                                                          -----

Юра талантливо врет иногда.

Тетя Луиза рисует... Я тоже. Увлекла меня большая кисточка, мяг­кая акварель и - мажу, мажу... Только ради сочетания краски. Целый мир в этом. Целая жизнь с построениями и звуками...

                                                                      -----

Козырев звонил из своей усадьбы по телефону, расспрашивал меня "факты", твердил: "так, так"...

- Правда ли, что в Рыбинске Крыленко, где остановился и скоро ли мы устроим свою кутежку, о которой проектировали эти дни, и привозить ли лыжи?

Люблю ералаш, как жаль, что он теперь так редок... Так вкусно...

19/4 февраля 1918 г. Рыбинск, день

С утра газетчики кричат о заключении, мира. Из газет же ничего подобного не видно.

     Крыленко смещен с должности за то, что разошелся в мнении с Ле­ниным о защите Петрограда - последний не хочет его защищать, Крылен­ко же не соглашался с этим. Вместо Крыленки назначен Бонч-Бруевич.

     Только что приехавший из Москвы Александр Геннадьевич Витков-Рожнов говорит, что Москва убеждена, что Петроград уже взят немца­ми и дней через десять ждут их в Москву.

  Между прочим, вернулась потерявшаяся Лиля Чубарова с женихом.

       Тетя Наташа, кажется, довольна. Хоть успокоилась - и то хорошо...

Слухи о том, что Ленин и Троцкий будто бы скрылись и на их ме­сто встали …     с Черновым.

Днем к нам явились в дом солдаты ревизировать комнаты, но на­шли, что тесно, и отправились наверх, Там они взяли столовую.

Тетя Лиза, конечно, вела с ними долгую беседу.

- Откуда вы?

- С Рижского фронта.

- Зачем сюда?

- Отступаем в порядке...

- Как же так... А кто же защищать нас будет?

- Ну, уж мы не будем.

- Что же вы будете делать?

- Да вот будем так - отступать в порядке.

- Так вы поезжайте прямо в Астрахань или Архангельск.

- Торопиться незачем.

- Ну, а все-таки, придут немцы сюда, в Рыбинск?

- Конечно!

- Ой...

- И очень скоро. Идут без остановки...

- И никто их не держит?

-         Кто станет умирать...

Тете Лизе они понравились. Не совсем большевики...

                                                           -----

     По улицам тянутся, тянутся обозы... Идут, идут войска, оживление небывалое. Автомобили, лошади...

      Вспоминаются мои дни отступления карпатского... Не думал я, си­дя в окопах, что с таким нетерпением буду ждать моих врагов в Рыбин­ске. Черт знает, что за дни... Ничего не понимаю.

      Город так перегружен, что на днях, бесспорно, будет форменный голод. Денег нет. Банки закрыты. Буржуев гонят "на работы", где не знают, что делать. Со всех сторон "бей буржуев". У биржи расстрелы, расстрелы... Правых и виноватых...

Газеты все хуже и хуже врут. На верху листа последних красуется крупными буквами: "Товарищи! Не верьте буржуазной провокации о собы­тиях".

На вокзале все время стрельба. И прибывают, прибывают эшелоны с войсками. Слухи - как мухи.

А на дворе чувствуется весна... Пригревает солнце, и уже тают тротуары. В воздухе бодрость и что-то особое - весеннее. И, несмотря на все это черное и огромное, нависшее надо мною, я почувствовал ве­сну ...

 

                                                                      -------

     Забавно разбросала нас, трех братьев, судьба по миру: Ваня на Кавказе, Миша в Германии, я в Рыбинске, куда приехал из Румынии.

                                                                 -------

Петровское - знаменитое имение Михалкова /теперь Морозовой/ -реквизировано в свою пользу эвакуированной сюда Морской школой. Те­перь они захватили и дом и устраивают балы. Так и представляется мне; пошлая венгерка или па-де-спань, гремит оркестр и пляшет на паркете эта серенькая масса, эти людишки, мнящие себя людьми, да еще идей­ными.

                                                                      ------

     Строго смотрят на них старые портреты в тусклых рамах, нехотя отражают мутные зеркала и дребезжит севрский фарфор...

     Библиотека, расхищается, и из ветхих томов скручиваются «цыгарки» и папироски... Паркет заплеван, а на мраморной статуе Венеры лежит сопревшая портянка.

                                                                 ------

Утром кухарка, принесла с базара новость: "сегодня ночью будут помечены крестами дома буржуев и вслед за тем будут бить их". Эта новость произвела эффект среди наших "женщин". Сидят и боятся ночи. Я же вспомнил по этому поводу ... сказку, интересную. Рассказывала ее давно-давно столетняя старуха Авдотья.

                                                          -------

Вечер

Люди ходят насыщенные нервным током. Достаточно легкого соприкосновения, чтобы наступило разряжение, сопровождаемое громом слов и блеском очей.

Собравшись к чаю в столовой - было доложено сразу десять "фак­тов": Ленин и Троцкий в Рыбинске. Ленин и Троцкий бежали, Ленин и Троцкий повешены, власть захватили анархисты, заключили мир и пр...

      После обмена мнениями и смеха по поводу "фактов" приступили к чаепитию и хлебоеденью...

     Вова спустился с небес, т.е. виноват - сверху из своей комнаты  и не прошло и 22 минут, как мы с ним сцепились из-за прогулки на лыжах. Я ему сказал, что у меня нет никакого желания в такое время идти компанией, он назвал это "страхом за свое спокойствие" и не мог понять, что это не "страх за свое спокойствие", а дразнение бы­ков, или, как Алексей Иванович остроумно заметил, "встать под пада­ющие камни и воображать себя героем". Дело, конечно, не в опасно­сти, а в глупости, и главное, весь смысл такой прогулки в получе­нии веселия. Вот начало нашего 3 с 1/2 часового спора. Наговоривши друг другу колкостей, он мне очень прозрачно сказал, что я дурак, считающий себя умным, я ему, что он просто дурак и т. д. и т.д. Его утешала Юлия Карловна и его разговор с ней я назвал комедиант­ским: разговор для слушателей; он забывает, что он у меня в комна­те, а не на подмостках дешевого театра...

Когда Юлия Карловна ушла со сцены, мы, уже в спокойной форме, продолжали

разговор.

- Если ты будешь до конца естественен в жизни - то ты будешь самым неинтересным, несложным человеком.

- Совершенно верно ...

- Скучный, квадратный, гладкий со всех сторон. И я комедиант в семье, а в жизни я таков, каков был, когда ты видел меня на под­мостках.

- Я этого не отрицаю. Это правда, но ты иногда путаешь, где ты, в семье или в жизни. И все-таки, в тебе масса лжи, масса неестественности, ты лжешь. Лжешь другим и лжешь себе. Упиваешься этой ложью... Я знаю, нас душит семья, не будем говорить об этом, это давно хоро­шо известно. Я хотел поехать в Лытарево, но остался - ты знаешь, почему... А ты? Тебя не может связывать то, что связывает меня?...

В конце концов, мы вполне спокойно перешли к критике отрица­тельных сторон друг друга.

Он: ты упоен своим настоящим, дальше не хочешь идти и считаешь себя достаточно мудрым, а я упоен тем, к чему стремлюсь.

Я: я не считаю себя достаточно мудрым, но знаю, что произвожу это неприятное впечатление и не могу уловить, чем. Что же касается первого, то я, пожалуй, соглашусь, я упоен настоящим, вернее - дальше идти не хочу, ибо мне лень. Я знаю настолько мало это настоящее и знаю, что дальше не пойду... Я тебе уже говорил, что я плю­нул на туалеты, "романы" /слово, которое ты не любишь/ и на прогресс своего творчества и развития.

Лень, лень, лень... Мало того, я бы не одевался, если бы мне не приходилось обедать за общим столом. Я никуда не хожу, ничем не интересуюсь и, как ни странно, глазки Маруси не действуют на меня. Лень... Ты же... И ты упоен своим настоящим и только не замечаешь этого, как и я, а твой прогресс виден: тебе не лень. На тебе не от­разились так события...

Далее Вова говорил, что мое творчество носит старую форму. Я ему ответил, что я ее люблю и вижу в ней больше родственного искусству, чем в современном. Твои сильные вещи - слабы для меня, мои - слабы для тебя. И мне кажется, это только потому, что мы идем раз­ными путями к одной цели и поэтому нельзя думать, что обязатель­но один из этих путей ложен, и что мы должны идти по одному пу­ти, один впереди, другой сзади. Ты пропитан "тангизмом", я люблю Волгу и усадьбу. Мои "пошлые выражения" и "жалкие слова" - для ме­ня не являются таковыми, совершенно так же , как и твои тебе. Разговор наш, конечно, был прерван тем, что «уже поздно» и

"Вова, пора идти наверх".

Пишу я для себя, то что хочу и как хочу. Мне не надо прогрес­са, не надо ума, не надо "тангизма", не надо философии, не надо "современного".

Я все современное облекаю в старые облики и уношу назад, в красивую, по моему мнению, обстановку. Пусть и не была таковой. Пусть это красивый обман.

Я понял танго и тангизм, я восхищен им, но Чайковский и, «Демон» - больше на меня производят впечатление. Они ближе моему идеалу, бли­же к моему небу... /см. "Я и Он", тетрадь № 50/.

20/5 апреля 1918 г. Рыбинск, ночь

Слухи, слухи, слухи... Газеты не стоит покупать. Истины в них ни слова. Движение на улицах Рыбинска напоминает мне Невский прос­пект. Вчера у биржи было расстреляно еще 7 человек. Сегодня узнал из верного источника, что составлен список офицеров ?!?

Заходил Бычков и рассказывал о работах. Смех. Сыграли в пре­феранс.

На Вову не глядел, он на меня тоже.

На солнце тепло. Снег подтаивает и вот на потолке моей комнаты уже играет зайчик первой лужи. Не хочется строить никаких планов, и так жаль, что эта весна будет отравлена.

3 часа ночи

     Сижу я думаю...

     Что-то шумит, шумит, шумит... Это идут ночью эшелоны, эшелоны, эшелоны... Армия "в порядке отступает"…

      И как подумал я о правде, о том, что немцы вливются в Россию неудержимой и неудерживаемой волной, как подумал о том, что с радо­стью встречает их измученная, придавленная, забитая интеллигенция - так жаль России, что я готов плакать. Стадно назвать мне это позором.

     Гибнет Родина, у меня не будет ее ... Какая гнусная продажа, какая жалкая игра на невежестве, какое издевательство над святыми учениями свободы, равенства и братства...

                                                            -----

Кошмар классовой борьбы не покидает меня ни днем, ни ночью... Все мы сбились с толку, все мы и правы, и виноваты - все будем плакать, и все же я отомщу немцам и отомстит им когда-нибудь отре­звевшая Россия. Может быть, день мести наступит не скоро, но он будет. Я клянусь в этом.

                                                                                                                      21/6 Февраля 1918 г.

Рыбинск

Только что вернулся из театра. Шло несколько маленьких пьесок и затем - кабаре.

Впечатление от всего вечера = 0. Много на злобу дня: некто желал знать будущее рыбинской жизни, погадал и увидел каску - сна­чала пожарную, а потом немецкую; будущее русской интеллигенции - бродячие музыканты и пр. Изящного - ничего.

В театре масса солдат и матросов. Во всех рядах, начиная с первого.

Обыкновенно театр кончается теперь в 9-10 часов, по случаю военного положения, а сегодня до 3-х, так как сбор в пользу низших служащих. На обратной стороне билета, - пропуск с печатью революци­онного комитета.

Трибунал - действует. Сегодня была расстреляна сумасшедшая женщина за убийство мужа.                              

Сегодня утром, гуляя по набережной, я остановился у места ка­зней и смотрел на стену и растоптанный снег. На бирже колыхается красное знамя и флаг у входа.

Рыбинский

Революционный

Трибунал

/место казней/

4 часа ночи

     Сейчас вернулся Вова из театра. Очарован какой-то женщиной. Вели с ним долгую беседу и в заключение принесли сюда граммофон, сняли рупор и слушали до сего часу итальянцев.

     Необходимо мне встряхнуться или влюбиться, а то бездействует душа. Скучно.

 

22/7 февраля 1918 г..

Рыбинск, утро

     Такое солнце, так тепло и светло, что невозможно сидеть дома. Бродили с Вовой по Крестовой и по Набережной Волги. На ули­цах оживление. Гусары, уланы, артиллерия, пехота, штабы, сестры, учреждения...

                                                                                  ------

С утра заходят военные - ищут убежища.

     Кухарка сообщила, что у соседей заняли весь нижний этаж и между солдатами произошла драка.

- Из-за чего же?

-         Да Бог их знает... 7 Армия с 12-й что ли передрались...

------

     Со взрослыми у нас с Вовой все время недоразумения. Им хочется покоя и отдыха, а нам хочется жить... Не соизмеримость...

Вечер, 11 часов

     О Петрограде говорят, что там творится что-то ужасное. В Севастополе, по слухам, матросы вырезали всю буржуазию.

     Здешняя трудовая артель в лице некоторых идиотов, своих членов, называет себя белой гвардией. Они, по-видимому, желают, чтобы и здесь повторилось то же, что и в Севастополе.               

     В Трибунале начались тайные расстрелы. Почва, по-видимому, по­литическая. Суды происходят непублично /застенок/.

     Один богатый купец рассказывал случай с ним. На днях он сидел в гостинице и пил чай с неизвестным господином, с которым по своей русской привычке и разболтался на политические темы. В результат вышел спор, в котором он сказал: вот придут немцы и, дай Бог, пе­ревешают всех большевиков. Неизвестный господин встал и удалился, а вскоре явился в сопровождении двух красногвардейцев и повели купца в трибунал. Дело сразу было рассмотрено, после чего председатель и трибунала вынес приговор: вы можете быть наказаны двумя образами: первое - расстрел, второе - каторга... но ввиду того, что вы были 20 лет крючником, т.е., происходите из чистейших пролетариев, мы вас оправдываем...

- Я не видел в жизни страшнее рожи, - говорил после оправдан­ный купец, - чем у председателя трибунала!...

23/8 февраля 1918 г. Рыбинск, ночь

      Проснувшись утром, я увидал, что день сегодня вовсе не солнеч­ный. Стоит ли вставать? Если бы можно было не вставать, а главное, чтобы никто не вошел бы в мою комнату...

Но тут поползли ко мне назойливые новости: хозяйка выходит за­муж за поручика Артемьева, который живет у нее  /недаром он стрелялся с товарищем в день моего приезда сюда с фронта/.

Далее - большевики объявляют, что воевать мы не можем, а ми­ра не дают. Извозчики ругаются и вслух бранят большевиков. Виль­гельм говорит речи, а его "умные люди" уверяют, что теперь Герма­нии не будет, ибо она наживает заклятых врагов со всех сторон, и XX век будет кровавым до конца.

     Столица переносится в Москву. В Петрограде расстреляли 7 сту­дентов за антибольшевистскую пропаганду.

                                                                       ------

     Говорят, что арестованы Кладищев и Хомутов /дядя Сережа/.

                                                                 ------

Новости, новости и новости...

                                                           ------

Теперь относительно себя. Я действительно скис. Я остановился. Это мой конец. Меня ест лень. Я ничего не хочу. Ничто меня не ин­тересует. Я не выхожу из своей комнаты. Мои "идеалы засидевшегося человека на позиции" уже смешны мне. Они глупо сентиментальные и я уже не вижу в них того света, что я видел в них, сидя в окопах.

Стоп! Довольно?

Завтра связываю все мои тетради толстой веревкой и забрасываю их к черту. Если я не могу подвинуться вперед, ибо не желаю даже то­го, что ясно - не могут двинуться вперед мои измазанные чернилами страницы.

Я чувствую отвращение сейчас к мысли, рассудку, расчету, фило­софии, серьезным книгам, разговорам. Идите все к черту.

Я умер.

Тризны тоже не будет.

Завтра задираю ноги на диван и буду слушать, как бьют часы.

Все к черту? И все к черту?

Быть десять лет дураком - и не замечать!!!

Спать!..

 

24/9 февраля 1918 г. Рыбинск

     Как и всегда, когда мы кончали обедать, явился Николай Дми­триевич .

-         Я видел казнь, сказал он "через полчаса"...

     Он только что был в трибунале и вот его рассказ. "В бирже было много народу. Вид у всех у них мрачный.

- Видите того высокого мужчину, курит, его сейчас будут, каз­нить ...

Вокруг биржи толпится народ. Выходит матрос Гринченко, встает на автомобиль и обращается к народу:

- Товарищи! Вот этот изверг перерезал целую семью. И мы, три­бунал, вынесли ему смертный приговор. Хочу, чтобы приговор был за­креплен вами... Его товарищи уже расстреляны, мы, наконец, поймали и главаря. Достоин этот изверг смерти или нет?

- Достоин, достоин, смерть ему! - завопила толпа. Глаза горели кровожадным огоньком, все жаждали, убийства. Убеги он, скройся или отбей его кто-нибудь - толпа, была бы разочарована.

- Итак, смерть ему!

      Осужденного повели к Волге по гранитным ступеням. Толпа хлыну­ла за солдатами. Ее сдерживали словами, а затем наводившимися на них винтовками. Это не помогло. Преступник был поставлен к стене, четыре солдата и офицер отошли на несколько шагов к реке. Осужден­ный, совершенно спокойный несколько минут тому назад, заметно вол­новался, и лицо его приняло земляной цвет. Он отвернулся и согнул­ся.

- Встань прямо!

- Повернись лицом! - командовал ему офицер.

- Резал, так смотрел в лицо, смотри и на свою смерть, - кри­чали из толпы. Много кричалось...

Преступник повернул лицо, наступило гробовое молчание. Последовало несколько залпов. Человек упал как подкошенный. Это очень удачный случай. Пуля пробила сердце. Обыкновенно же расстреливаемый бьется несколько времени и тогда подходит палач "офицер" и добывает его из нагана, а на днях добивали и прикладами.

Затем труп бросили на розвальни и увезли. Толпа молча разбредалась. Люди

спотыкались и были весьма сосредоточены...

И нет человека... Как просто... Приговор ему был вынесен за­очно, еще до того, как он был пойман.

Застенок приставляет из себя крошечную комнатку. Туда "уводят" подсудимого и там тайно от всех выносится ему приговор.

Вот Х1У -ХУ век...

После казни Гринченко ...  .... оправдаться кричал: "Ну что с ними, извергами делать?

Только казнить. Не так ли?.. Козырев молчал и смотрел в глаза, обратившегося к нему председателя суда... Послед­ний заметил его и запомнил, что он не поднял руки, когда голосовали "за смерть".

                                                                       ------

-         У меня такое впечатление, - говорил Николай Дмитриевич, - что вот сегодня я сижу

здесь и обедаю с вами, а завтра, не убивая семьи, а просто так или за какое-нибудь слово, или за  то, что я ''буржуй", или за мои прошлые речи - я буду стоять у гранитной стены трибунала на берегу Волги...

                                                                       ------

     Условия мира таковы, что войну прекращать нельзя - сознаются боль­шевики.

                                                                       -----

Сегодня в газете подробности Севастопольской резни. Матросами и рабочими перерезана вся буржуазия. Озверевшие люди врывались в частные квартиры, вытаскивали на улицу "буржуев" и прирезывали, иму­щество тут же расхищалось и уничтожалось... Резня шла более двух суток.

      Слухи, что скрылись великие князья - Николай Николаевич из ... и Михаил Александрович из своего дворца, под Петроградом.

                                                          -------

Ввиду того, что в Рыбинске пошли бесконечные аресты за пьян­ство, мы решили скорее ликвидировать Козыревский проигрыш. По сему случаю он - Козырев - и Вова, пошли приглашать на понедельник Марусю и К°. Через некоторое время слышу звонок с улицы. Входит ко мне Ко­зырев, не снимая шубы.

- Послушай! Где живет Маруся?

- Квартал прямо, квартал направо, от угла налево, большой двух­этажный дом, левая дверь...

- Так, так, так...

- Да ты где сейчас был?

- У Маруси.

- Так чего же ты спрашиваешь?

- Видишь ли, я забыл у нее сейчас портфель. Звоню - не отпира­ют... Ты не знаешь, она дома?

Я взглянул на него - не пьян ли он. Нет, ничего... Ему не от­пирают, так он пришел меня спрашивать, дома ли она. К тому же я си­жу месяц дома, а он только что от нее.

- Иди и позвони еще раз...

- Так, так... Да, я пойду и позвоню еще раз... Ушел...

25/10 февраля 1918 г. Рыбинск, 3 часа ночи

Сегодня светило солнце. Воскресенье - и как-то все веселее. Причины этому две: во-первых, это солнце, а во-вторых, не было га­зеты, так что меньше новостей.

Весь день у нас были Мария Васильевна /Рощина/ и Козырев. По­следний с бородою окончательно потерял свою солидность, поедем с ним беседы о женщинах. Он чаще улыбается и даже был пронесен вокруг стола в столовой, закутанный в свою шубу. Сегодня он произнес где-то громовую речь, кажется в своем юридическом кружке. Громадное большинство согласилось с ним и он в духе; даже сходили с Вовой к Наташе М. с ... и убедились, что она стала форменной проституткой... /Ку­да, куда Вы удалились..?/.

                                                                      -----

Под Рыбинском один богатый купец стоял на полустанке. Мимо  него проходили эшелоны с войсками, пушками, повозками и пр.

- Братцы! Продайте пару пушек!

-Дашь 200 рублей - свалим.

Купец заплатил 200 рублей, и ему скатили с платформы две пуш­ки и дали впридачу 6 зарядов. Свез он пушки в свое имение, поста­вил у дома, направил на деревню, зарядил и созвал крестьян.

- Вот две пушки, - сказал он им, - обе они заряжены. Вернувши­еся с фронта сыновья умеют стрелять. Вы можете со мною делать, что хотите: жечь, громить, что угодно, но знайте, что от вашей деревни ничего не останется.

И с тех пор у купца с крестьянами редко хорошие отношения.

                                                                      ------

Пулеметы на, базаре и Сенной площади доходят до 25 рублей. Купил бы для заба-

вы, да некуда убрать. Очень строго за это преследуется, и объявления о сем вывешены на всех улицах, Чего тут связываться с трибуналом? Еще расстреляют.

                                                                       ------

Офицеры грузят вагоны, скалывают лед и сбрасывают снег с крыш по всему городу. Зарабатывают не много, но больше, чем мы по­лучали офицерами на воине. К тому же они здесь работают 3-4 часа в сутки.

Есть у меня товарищ по Коммерческому училищу Андрей Рагозин. У него на днях пропала 17-ти летняя сестра. Сегодня ее нашли убитой в снегу.

           Козырев припер сегодня декрет о женщинах.

Женщины с 17 до 30 лет объявляются государственным достоянием. Довольно буржуям пользоваться "самыми красивыми существами". Каждый гражданин может пользоваться любой женщиной в течение 3-х часов в сутки. Буржуи уплачивают за это 1000 руб. в неделю, пролетарии - бесплатно. Для регистрации все вышеуказанные женщины должны являть­ся в совет солдатских депутатов. Деньги вносить туда же. Виновные в нарушении и неподчинении декрету предаются суду трибунала, объяв­ляются саботажниками, контрреволюционерами и пр. и пр.

Довольно остроумно. Надо списать завтра с подлинника.

                                                                      ------

От Вани ни слуху, ни духу. Может быть, убежал в горы.

27/12 февраля 1918 г. Рыбинск, ночь

И до сих пор в голове моей шумит. Вчерашнее похмелье. Вечеринка бала весьма забавна. Я узнал двух женщин. Теперь их наизусть знаю...

                                                         -----

Вчера вечером улицы были закиданы воззваниями собраться сегод­ня утром на Сенной площади по случаю "дня Революции", оттуда мани­фестация движется к трибуналу, у стены последнего - митинг, после митинга ... движется по всему городу и у вокзала снова митинг. "Все революционные граждане города, - говорится в воззвании, - долж­ны выйти на улицу и продемонстрировать свою силу, свое единение и готовность - отдать свои силы на защиту завоеваний революции".

Ну, думал я, будет погром буржуев...

Но оказалось, что революционные граждане продемонстрировали свою слабость. Очень невелика и жидка бала толпа. Все поражены. У трибунала был устроен митинг, во время которого был устроен ружей­ный салют. Толпа вообразила, что по ней стреляют, и хлынула с пла­чем и ужасом врассыпную. Бывший там; Юрка тоже бежал. Не прошло и двух минут,  как толпа совершенно растаяла.

Весь день сегодня много стреляют в городе... Стреляют зря, ко­му не лень.

Утром сидим мы с мамой и разговариваем у окна. Отворяются двери и входят, жестикулируя и смеясь, тетя Лиза и Юрка.

- В чем дело?

- Да Мишка женился. Письмо сейчас получила...

- Ну?

- Вот дурак какой и ничего не писал.

Мишкино письмо таково:

"Дорогая мама, я тебе еще не писал, как я уехал с последним по­ездом из Ревеля, сейчас я в Петрограде, думаю как-нибудь устроиться, если можно - продолжать занятия в институте и пр. и пр. В конце при­писка - "Я, между прочим, женился. Жена моя немка /прибалтийская/, безо всяких средств, кончила 5 классов гимназии и пр. и пр... У меня с ней был роман, недавно она родила дочь, которая уже умерла. Родители ее выставили из дома и я счел своим долгом сделать то, что и сделал... Она - славный человек и ты не сердись на меня, мама, как-нибудь проживем…»

-         Я такой глупости не сделаю - заключил Юра...

------

Ох, тяжела ты, шапка Мономаха, т.е., виноват, голова с пох­мелья.

28/13 февраля 1918 г. Рыбинск, ночь

Подробности стрельбы /салюта/ во время вчерашней манифестации. На автомобиле среди толпы стоял оратор и ораторствовал. Когда он начал призывать идейных людей к граж- данскому мужеству, забыть на время совесть и уничтожить злейших контрреволюционеров - буржуев, смести их и имущество оных с лица земли, - раздался салют. Толпа, дрогнула. Оратор вниз головой нырнул в толпу. Произошла паника. Лю­ди давили друг друга, падали друг на друга, рвали одежду и рассыпа­лись по дворам и переулкам... Митинг кончился за отсутствием гражданского мужества, а с ним и дальнейшее следование процессии через все улицы города до вокзала, где вновь должен быть митинг.

В городе по сему сегодня весь день хохот. Хохочут и "товарищи".

                                                                       -----

Наверху с Вовой долго беседовали на нашу тему. Он меня продол­жает разочаровывать в моих писательских способностях.

- Ты большой художник, но не писатель.

Я его выругал хорошенько за "большого художника" и постарался успокоить, что

его отрицание во мне писателя не очень огорчает меня. Мне дорого мое писание только пока я пишу, а потом - оно мне чуждо и подчас противно. Все это разговор с самим собой, спор и к тому же неумный и неглубокий.

Коснулись немного его философии.

- Что если года через три я дам миру то, что он ждет?  Это на­хальство, - говорит он, - но посмотрим... И вот тогда ты придешь ко мне совершенно другим... Ты скажешь - мир признал его, так как же я.

- Скажи проще: ты дурак, - перебил его я.

- Нет, зачем, я вовсе...

- Во всяком случае, я приду к тебе так же, как и сейчас, по­хлопаю тебя по плечу и скажу: «Ну что, бегемотина?.. А то пришлю за­писку, чтобы ты явился ко мне на, квартиру, ко мне, глупцу, мнящему себя чем-то вроде "писателя"... Неужели тебе до сих пор не ясно, что я не собираюсь чем-то быть, мне не надо славы и имени и нечем получить его. Ты так занят собой, что не видишь ничего кругом, не слышишь и не... понимаешь... Почему я тебе прочел кое-что и к то­му же первое попавшееся /из великой тоски по тишине сладкой и слащавой, что я мог желать, подставляя лоб под шум?/ - потому что ты просил меня. Я не хотел рисковать, казаться лучше, не выбирал луч­шего... Я не работаю над слогом, я не усовершенствуюсь, не пополняю свои знания - ты видишь, что я сижу целые дни спиной к солнцу, ни­чего не делаю, ни о чем не думаю... И те вещи, что я прочел тебе, умерли для меня, ибо ушли от меня... Я не люблю читать их... А те­перь, говоря об них десятый раз, они опошлены до того, что я готов их сжечь и выжечь из памяти...

Будь великим, пусть имя твое гремит над всеми пятью странами света, пусть в витринах красуются твои портреты всех форматов, а в мастерской скульптора стучит молоток по мрамору, высекающий твою фигуру... Добрый путь... Но прошу, не мешай мне сидеть спи­ной к солнцу, не заставляй меня думать, не напоминай мне о звуках танго и о том, что улыбка... во ... автомобиле - ярче солнца и что брошь ее поцарапала твою щеку...

Если мне захочется проснуться, я проснусь... Если меня позо­вет жизнь, я пойду. Если меня утопит в себе... книга, я утону, бу­ду мыслить, буду "искать новое", буду искать славы, имени... Оставь меня...

Разговор подымался в гору, затем мы выпили несколько рюмок ви­на - и разговор пошел под гору... и опустился в землю:

- Ты знаешь, хорошо бы устроить "кабачок" под собором. Ориги­нально... Ты подъезжаешь по пустынным улицам к собору, спрыгиваешь на ходу… подымаешь плиту могилы и по лестнице спускаешься в под­вал. Последний залит ярким светом, гремит музыка... вино, вино, женщины, цветы... Ты показываешься на пороге - все на мгновение стихает, а потом подвал оглушается оглушительным звуком восторга, звуком, подобным многотысячному ура... Ты представляешь себе?...

Ты кланяешься и идешь среди расступившейся светлой толпы... Вместо ... в нишах подвала исполняется танго, утонувшее в красном. К тебе тянутся бесконечные руки, женские руки, ты слышишь приветствия и возгласы: Он! Он! И идешь ты с гордо поднятой головой во фраке, и ру­ка твоя мнет свежий цветок...

А дальше - опьянение вином и опьянение женщиной...

Я смолк и закурил...

- Это ты-то?

-Нет, может быть, и ты...

- А ты?

- Если раскатаешь...

- Только надо подъезжать в автомобиле и в цилиндре.

- Заметят... Скажут: куда это под собор люди лазают...

- Ты прав...

- Эх бы мирное время... А утром - дурман проходит... К тебе возвращается рассудок,и в тишине уставшего воздуха до тебя доно­сятся звуки церковной службы и звон колоколов.

-Пикантно...

- Полу пикантно...

После этого мы подумали: нельзя ли сделать пока что-нибудь с нашей кладовой, и во время обсуждения устройства кабачка в кладовой мне нарисовалась картина:

Прибегает кухарка к отцу и Алексею Ивановичу, будит их и дро­жащим голосом сообщает, что в кладовой воры. Отец и Алексей Ивано­вич с фонарями и револьверами идут в кладовую, распахивают дверь и видят: сундуки покрыты белой материей и ... роскошно сервированы: ананасы в шампанском, ликеры в бутылках, ликеры в рюмках... Посре­ди кладовой стоит Козырев во фраке и целует ногу своей пары, а я или Вова /в отцовских старомодных фраках, какие иногда, бывают на пароходных официантах/ льем ему /Козыреву/ за шиворот клюквенный квас. Его это мало трогает, и он продолжает целовать ногу. Юра утонул среди трех полуобнаженных женщин... Минута молчания...

- Тэ-экс!...

- Тэ-экс!...

. И родители /отцы/, сообщав дома, что повели воров в комисса­риат, спешно надевают фраки и идут в кладовую...

                                                              -----

Пора идти вниз - пить чай. Завтра осмотрим кладовую, если там в феврале холодно, то устроим вечеринку в комнатах Вовы и Юры. Только скорей, скорей! /Фрак же можно заменить защитной рубашкой/..

                                                                      -----

1/14 марта 1918 г. Рыбинск, вечер

Дядя Сережа маме пишет,

"Лытарево, 26 февраля,

Дорогая Соня, 20 февраля меня арестовали большевики при плаче няни,  прислуги и ближайших крестьян. В доме собралась толпа, кре­стьян в мою защиту, но я все же поехал, а то были вооруженные, и я боялся - из-за меня будут жертвы. Когда меня повезли, по дороге за­ехали за Кладищевым, и его тоже взяли. Крестьяне тот час созвали сход, на котором собралась масса народу и составили приговор, который подписало 350 человек. Затем собралось экстренное общее собрание "общества потребителей" - избрали 4-х представителей, в том числе председателя земельного комитета - большевика - и поехали требовать моего освобождения - и меня освободили с подпиской о невыезде. Мне было предложено уплатить 50000 рублей.

Теперь я дома и уже съездил в Ярославль.

Была масса трогательного - и меня крестьяне, можно сказать, прямо выхватили.

Когда меня увезли, заставили председателя Совета, большевика, ехать  вдогонку н освободить, дабы без Хомутова не приезжал, но ему обещали скоро меня вернуть, а тут не отпустили. Бабы робели.

Просидел я до 9-ти часов вечера.

За Кладищева ни один не заступился, и он сидит в очень плохих условиях,- в темном, сыром карцере.

     Теперь, говорят, берут Лытарево на учет, но меня оставляют управляющим, а одного из работников - за приказчика.

      Надеюсь, немцы скоро эту сволочь перевешают.

     Может быть, на масляницу приеду на день.

     Пока прощай. Если опять посадят - сообщу.

     Имение охранять взяли на себя крестьяне, и разгрома не должно быть.

Целую всех. Твой С. Хомутов"

                              -----

2 марта 1918 г. Рыбинск, ночь.

Молчу, молчу, молчу... Не попал ли я в Испанию? В черные дни ее инквизиции? Не занесла ли меня туда "машина времени" Уэллса?

Друг или провокатор?

Брат или провокатор?

Провокатор или друг?

Брат или друг?

Ошибся - берегись... Как "буржуя" тебя ждет суд народной сове­сти – расстрел у холодного гранита, трибунала над льдами Волги...

Проснись, Волга!

3/16 марта 1918 г. Рыбинок. 3 ч. ночи

Весь день у меня какое-то беспричинное тяжелое чувство и может быть, потому я с утра до сих пор мажу акварелью.

Все злит меня адски.

На вокзале стоит под стражею вагон с 8-ю заложницами Пскова - дамами высшего псковского общества. Держат их в невероятных услови­ях. Сегодня одна из них родила в вагоне - по этому случаю говорят все рыбинские дамы... /обычный разговор о дороговизне и прочей ерун­де сменил разговор о дамах - и то прогресс!/

На днях на маскарад явился солдат /писарь воинского началь­ника/. Костюм его изображал "свободы" большевиков /самые невинные остроты: свободе печати - кукиш.. и в этом духе все/. Остряка сразу увезли в трибунал и приговорили к расстрелу...

                                                        ------

Сидишь, как пень и думаешь... Думаешь о грубости и варварстве. Не будь его - ей Богу, я был бы большевиком, только поменьше соци­ализма.

Так все это хорошо началось и так все плохо кончилось... Будь все сделано по-людски, я бы отдал им и землю и дворянство, и обра­зование, и чины, и ордена... Так нет же: "бей его мерзавца, бей офи­цера /сидевшего в окопах/, бей его помещика, дворянина, бей интелли­гента, буржуя, соси его последние соки..." - и, конечно, я вос­становлен, я оскорблен, унижен, /как человек/, истерзан, измучен, что - не простить мне... Не виню я народ, а виню предателей.

Когда же я узнаю, кто этот Ленин. Идеалист редкой честности или мерзавец? Кто вся эта компания? А немцы - проклятие вам ... русского человека.

... И очутимся мы под ярмом германцев, с разбитыми памятника­ми, дворцами, церквями, с сожженными и разграбленными библиотека­ми, музеями и школами. Все усталые, недовольные, озлобленные. Стоит ли жить в такой обстановке.

Да я и сейчас бы /в особенности сегодня/ взял бы револьвер, да и к черту, если бы не мать... Так это просто и так осмысленно сейчас...

Да и погода сегодня дурака валяет: утром, жарко - панели высохли, журчали ручейки, после обеда - снежная вьюга, а сейчас - мо­роз ...

                                                                 -------

Удивляюсь, как это люди могут каждый день с таким удовольстви­ем спать. Каждый день вижу сон и каждый день думаю. Да и день протекает точно в ожидании вечера. В десять - зевают, в 11 - засы­пают ...

4/17 марта 1918 г. Рыбинск, вечер

Приехал дядя Сережа совершенно больной. Уложили его, смерили температуру и оказалось 40 и 3. Позвали доктора, тот прописал... Дядя Сережа, рассказывал подробности, своего ареста. Явились большевики и объявили ему, что он арестован за то, что продавал скот. Он сделал распоряжения и стал собираться. Няня ревет, горничные ревут. В это время ударили в набат в двух церквях -и стеклось народу человек триста. Собравшиеся кричали, что не вы­дадут его, и хотели избить вооруженных большевиков.

- Вы обещаете и ничего не даете, а Хомутов доставал нам все, а теперь вы и его хотите взять. Дядя Сережа вышел к ним:

- Господа! Мне придется подчиниться, т.к. это власть. Власть, которую я не признаю, но власть, а потому, если я или вы будете сопротивляться, будет кровопролитие, и если так, то их приедет 50 и больше человек... Дело разберется, и я вернусь.

За, санями бежали и кричали, чтоб завтра дядя Сережа был воз­вращен... Дорогой заехали к Кладищевым.

"Я вхожу к нему, - говорит дядя Сережа,- и говорю: я аресто­ван, приехали за вами".

"Ага, отлично - отвечает Дмитрий Николаевич, - берет подуш­ку, одеяло, несколько книг, связывает, - я готов, дело ему привыч­ное ..."

 Повезли их в Романов, а крестьяне созвали сход и послали председателя-большевика

вдогонку арестованным.

Перед отъездом дядя Сережа обратился к крестьянам: 

- Смотрите, чтобы усадьба не была разгромлена!

- Нет, нет

Назначили дежурства и условились в случае чего бить в набат /в обе церкви/, на который собираться всем...

Сидят в заключении они с Кладелевым в Романове, последний рассказывает о своих старых "сидениях" в тюрьмах - зовут дядю Се­режу вниз.

- Вы Хомутов?         

- Я.

- Почему вы продали скот?

- Чтобы кормить остальную скотину, и продал с разрешения всех комитетов, всех депутатов.

- Документы есть?

- Есть.

-         Ну, отправляйтесь скорее к себе...

Кладищев же сидит и сейчас в ужасной обстановке, в полной тем­ноте.

                                                           ------

Возвращаясь из Ярославля, куда дядя Сережа ездил успокоить семью, был остановлен какок-то бандой.

- Держи его, буржуя, отбирай лошадей и шубу. Загородили дорогу дровнями. Кучер хлыстнул лошадей и тройка перескочила через дровни...

-         Держи!!!

------

Кладищева хотели перевести в "Коровники" в Ярославль. Послед­ние замечательны тем, что туда уводят и по дороге приканчивают "бур­жуев".

-46-

     На шоссе к Большому селу группа солдат остановила ехавшего священника. Заставили его вылезти из саней, обвели три раза вокруг лошади, затем один из них поднял хвост у лошади.

- Целуй?

Тот поцеловал...

                                                           -----

Мамонов /?/, когда к нему в усадьбу явились большевики, хотел перестрелять всех и самому застрелиться...

                                                           ------

Сегодня последний день масленицы, день, когда Крестовая была обыкновенно полна, гуляющими и беспечной вереницей катающихся,с бу­бенцами, ленточками, ряжеными и т.п. Сегодня на Крестовой – никого.

Висит объявление: "За катание - 5 рублей"...

                                                           ------

Сейчас сидел князь Ухтомский. Очень интересно его мнение о бу­дущем: бесконечная война Англии с Германией, перенос фронта /Герма­ния - Япония/ в центр России, между Волгой и Уралом, а в будущем - гибель культурной Европы и господство желтой расы. Война на век-два...

5/18 марта. 1918 г. 

 Рыбинск, ночь

Сейчас занимался колдовством... Вова говорит, что ему это на­поминает средневековье...                                                                                                                                                                         

                                                           ------

Вечером он мне прочел несколько своих новых стихотворений под звуки ,,Фауста'' / «Фауст» - только ради плавной музыки/... Настроение у меня убийственное. Безумно хочется чего-то, чего-то жду - и нечего..

Гнетут меня первые намеки на весну, гнетет легкое новое дыха­ние ветра и это солнце, переливающееся в лужах, что такое? Что за времена!

Еще прошлой весной я понимал мою грусть - законная, а эта новая неопределенность, созданная кулаком - могила. Изо дня в день чего-то ждешь и все мрачнее и мрачнее. Висит над головой камень, злодей шатает его и ждешь, когда он со своею наглой улыбкой бро­сит его и раздавит тебя.

Воздух насыщен нервностью, нервной раздражительностью, нервным смехом. Тесно в городе, тесно в доме. Давит меня город. Не могу ни­чего делать. Надо уйти. Рябит перед глазами: газетчики, казни, гра­бежи и ложь, подлая ложь, продающая жизнь за копейки, или личные сче­ты. Кровь, кровь... Заснула над землей кровавая заря и не хочет ухо­дить... Уйди! Хоть бы ночь настала... уж не мечтаю я об утре... Ко­гда сижу по ночам у себя за столом, нервит меня каждой шорох, шум, стук. Предметы кажутся не теми, что они есть, и меркнет ни с того, ни с сего огонь...

Вчера я прочел в газете: "Одна дама описывает ужасы севастополь­ского избиения своей подруге, между прочим пишет, что она поняла во­долаза, который должен был найти в море труп ее мужа, моряка, бро­шенный озверевшими матросами в море. Водолаз спустился и сразу стал давать сигналы, требующие быстро извлечь его из воды - "большая опас­ность"'. Водолаза вытащили. Он странными глазами смотрел на присут­ствующих и кричал: там митинг! размахивают руками, шевелятся... Без конца он бормотал что-то бессвязное и в тот же день сошел с ума. Когда спустился туда же другой матрос с более крепкими нервами, то оказалось: трупы, к ногам которых были привязаны камни, стоят вертикально на близком расстоянии друг от друга. От подводного течения шевелятся руки, головы и клочки одежды.

Трупы до того изуродованы, что опознать мужа дамы не удалось...

От Вани - ни слова. От Миши - ни слова.

Петроград - то окружен, то взят весь, то взят наполовину - ни черта не поймешь. Правительство ручается: порядочные люди считают условия мира неприемлемыми, не- порядочные - приемлемыми, а может быть - наоборот. Кто из них порядочные и кто нет? - трудно ра­зобраться.

                                                                 ------

Дядя Сережа утром чествовал себя великолепно. Температура 35 и 9/10. Сразу побежал по делам своего кооператива.

Хочу заняться составлением литературно-исторической работы "Село Иваново и родственные ему усадьбы". Сюда войдут все Хому­товские, Шиповские и наши усадьбы. Биографии в родословном поряд­ке. Литература, музыка и живопись в этих родах. Все это я хочу иллюстрировать массою фотографических снимков портретов, усадеб, обстановки, грамот, документов, писем, рисунков...

Материалу - масса, нет времени и настроения.

Папа сегодня предложил взять на себя подготовку материалов Юршина и нашего рода. Особое внимание уделю Мартину, герою - Филиппу Ивановичу и обществу времена дяди Ивана Ивановича.

Из Хомутовского рода, главным образом, Михаил Григорьевич, Анна Григорьевна, Козлов Александр Сергеевич и бабушка "ЕХ". В моем распоряжении пуды писем и дневников. Масштаб - огромный. Хватит ли терпения. А главное, расхолаживает время. Пишешь, пи­шешь - и вдруг в один прекрасный день все прахом пойдет. Единст­венное же, говорящее в пользу этой "истории", - это, во-первых, спокойный труд, не требующий настроений, нехитрый. Кроме того,  можно делать какие угодно перерывы /хоть в три года/, даже теперь, считая время минутами.                

 

ТЕТРАДЬ № 56,

7 марта 1918 г. Лытарево, вечер

... И шел он от громов земных усталый, истерзанный демонами, оставленный неблагодарными... Шел он в лиловую даль, в тишину, обнявшуюся со звуками... И брел он к дали и не приближалась она - убегала...

Подойдя к часовне в глуши молчащей, он остановился и хотел  отдохнуть, но в ту же ночь часовня была разрушена, поругана и до утра пьянствовали у нее люди и демоны. И пошел он дальше и хотел воды испить из сверкающей на солнце реки, но вода отравлена и опоганена. И так все: фрукты, воздух и звуки...              

Попадались ему на пути разрушенные храмы, разграбленные сокро­вищницы, разбитые .., трупы женщин и девушек...

А впереди также туманилась лиловая даль...

И шел он к дали, к тишине, обнявшейся со звуками...

                                                                      -----

     Вырвался я из города. Надолго ли - не знаю, думается, что нет. Вчера приступом занял место в товарном вагоне пассажирского поезда. Люди давили друг друга, выли как звери, захлебываясь в собственных ругательствах, готовы были перегрызть друг другу глотку. Вокруг стреляли. Через двадцать минут поезд тронулся, все устряслись - и посыпались остроты, послышался смех... Только что ругав­шиеся звери обратились в приятелей, угощали папиросами и улыба­лись - общерусская черта.               

Ехали мы около часу: в этот небольшой срок я наслышался массу рассказов о большевиках. Все их ругали, никто не хвалил.

-Где же классные вагона?

-Прибрали,.. ломают, рвут, бьют стекла...       

-Теперь вся Россия третьего класса....

- Пожалуй, похуже...

- Так вот тебе - товарный вагон-...

- А вот на днях на одной станции за Бежицкой входит матрос к начальнику станции и кричит ему, чтобы пустили его поезд. Тот от­вечает ему, что путь занят - матрос бац ему по физиономии.

- Схватили?    

            -Схватили. Оказывается во всем поезде едут три матроса, три девицы и много вина и всего "прочаго".

-Вот как...

- Называли себя депутатами какими-то.....

- Да, теперь все так...   

- А правительство-то "народно" в Москву едет в министерских вагонах.         

- А я вот еду из-под Красного Холма... Так там часть красно­гвардейцев есть. Я с одним чай пил в прошлом году. Так они стали разгонять сход. Мужиков было больше тысячи. Принялись их бить. Били, били - убили... Ну так теперь дознание идет. На кого покажут, того мужика и убивают. Бегут и прячутся...

- Да, а Харьков-то отдали.

-         Продано дело...              

Никто не возражает...

- Вот уже товар немцы предлагают, плуги железные, 43 рубля - вместо наших 500 и два года сроку платежа...

    - Чей это мешок горит у печки?      

- А ты, дядя с балалайкой, посторонись...

- Лом!       

Вылезли мы в Лому, сели на лошадь и покатили в Лытарево. Как приятно прокатится зимнею ночью на хорошей лошади по настоящей де­ревне.                   

Кругом все сине, все тихо, все спят.

Приехали в Лытарево.                 

 

  Встречает нас няня, которая сейчас ведает тут домом. Сидим, закусываем. Няня у самовара. Дядя Сережа ей рассказывает о своих покупках для имения и кооператива, о векселях, о дуранде и .., о событиях и о том, что он был болен /об этом он рассказал уже на вокзале в Рыбинске, в вагоне и на станции в Лому/.             

Няня качает головой и терпеливо слушает.

Спал необычайно крепко.                        

Сегодня дядя Сережа отдал в мое распоряжение кабинет. Огромное окно, камин, огромный шкап и ключи от него. Днем дядя Сережа раз­говаривал с большевиками, говорил им, что он был болен и что у него, было 40 и 3/10 и ругал порядки /очевидно забыв, что он говорит с большевиками/. Забавный он страшно.

Я сидел у камина и рылся в книгах и бумагах, а когда зажгли в столовой лампу, я завел "Забыть так скоро", а дядя снова, почувство­вал себя неважно и прикорнул в кресле. Пробудила меня от зачарованных звуков, его от дремоты вошедшая со смехом агрономка Кладищевых - Мария Романовна.     

- Какие мерзавцы люди, какие подлецы. Вчера целуют руку, сегодня предают...

- Что такое?

- Большевики, большевики... Явились сегодня, всех взбудоражили. Управляющим имением назначен кучер. Главное, мерзавец, вчера, еще успокаивал Инну Николаевну, что будет она, клялся в этом, а на ми­тингах, значит, говорил обратное, и вот сегодня выбрали его. Ото­брали ключи... Ха-ха! Дураки. Инна Николаевна поехала в Романов со­общить Дмитрию Николаевичу, ... а ко мне пришел Самаринов /предсе­датель совета солдатских депутатов/ - и требует ключи от хлеба: "Вы, - говорит, - дайте, - а то крестьяне волнуются... Не беспокойтесь... Вам будет, угол и паек..." А они хотят распродать все и поделить деньги, а то еще неизвестно, говорят, что будет через две недели.

   Ну я, конечно, объяснила им, что имение распродавать нельзя и т.д. Я ему говорю, что ключей ему не отдам, пока у него не будет офици­ального документа.             

- Это очень просто, - говорит, - сколько угодно...

-         Ну вот, когда будет, тогда я вам все и передам. Вот вы и ото­брали остальные ключи, это совершенно неправильно. Ведь еще не бы­ло официальной сдачи усадьбы. Вам будут переданы все книги, дело­производство, долги - ведь имение в долгах.          

-         Как же, - говорит Самаринов, - долги должен Дмитрий Никола­евич.                                        

- Почему Дмитрий Николаевич? Долги по имению, они передадутся вам.                 

- А куда же он дел 20 тысяч, полученные от департамента?

- Вы еще слишком молоды, Самаринов. Вы не спрашиваете, как на­чалось хозяйство. Ведь надо было купить плуги, сеялки, скот - отку­да все это взялось? Может быть, вы думаете, что все это Дмитрий Николаевич получил от "папы"? Так знайте, что от отца он получил дом, землю и долги. Хозяйства не было...

За все время разговора Мария Романовна сажала Самаринова в форменную галошу. Самаринов положил ей все ключи и, сказав, что на днях приедет, уехал. Ждут их в субботу, Мария Романовна еще поругалась, подошла к граммофону и завела "Сомнение" Глинки.

Из ее рассказа и по ее разговору я увидел, что это весьма ум­ная и энергичная женщина, по подбору пьес на граммофоне я увидел, что она не чужда миру искусства. Еще больше это подтвердили ее за­мечания по поводу рисунков и картин в книге, которую я перелистывал. Когда подали самовар, она без слов села за самовар и заварила чай.

Мне нравится ее тон разговора, ее чертыхания, ее жесты, и взгляды Инны Николаевны. Мне это нравится. Я вижу в них живых интересных людей.   

С дядей Сережей у меня сегодня был очень интересный разго­вор. Он мне говорил, почему они /с тетей Катей/ не живут в Рыбинске.

- Там нет интересных людей, сплошной сон... Прямо страшно обидно, что я слишком необразован для жены... Она любит искусство, я мало его понимаю - в этих словах - все содержание разговора.

Вообще, я давно заметил, что Романовские помещики живут со­вершенно иной жизнью. Тут бывает ум - профессор, тут художник, тут музыка, тут литератор, тут знание, понимание, любовь к искусству и поиски, жадные и непрестанные, интересных людей. А такие находятся среди агрономов, практикантов-студентов - и последние попадают в их общество.

Нравится мне хорошенькая, курящая, пьющая водку, умная, окон­чившая Парижский университет и безумно любящая и знающая искусство женщина.                                                  А  энергия!             

Когда Дмитрий Николаевич был на водах. Инна Николаевна вела все хозяйство. Молодец!

                                                                      -------           

Лень, как никогда сейчас писать. Не хочется думать над фраза­ми, словами.

Откинуться на спинку кресла и смотреть на портреты.

                                                                 -------

Вчера перед моим отъездом явился Костя... Рассказывал, как он бежал пешком от немцев с тремя оставшимся у него в команде солдата­ми. Накануне наступления немцев было приказано отправить спешно в  тыл все ценности и артиллерию, но солдаты отказались, а бросились бежать. Немцам остались все склады продовольствия, одежды, снаря­дов и вся артиллерия, погруженная на платформы.

Много он рассказывал невероятного и кошмарного. Это было под Барановичами, где я

в 15-м году подвязался ни за что, ни про что: и готов бал жертвовать жизнью. -

Я дурак же я был, как подумаешь об этом в 18 году.

8/21 марта 1918 г.

                                                              Лытарево

Сегодня в Андреевском /селе/ был сход, на котором постановили в субботу отобрать Лытарево за то, что дядя Сережа продал теленка / а после за это его и купившего оштрафовали на 100 рублей/.

Деревни будто бы не хотят этого допустить, но это не дает осо­бой надежды, ибо теперь ясно, что такое "хорошее отношение и благо­дарность".        

На всякий случай приготовились к обыску.

Посмотрим.

Днем бродил по хозяйству, а когда стемнело, велели заложить лошадь и отправились к Кладищевым.

Инна Николаевна приезжала и опять уехала в Ярославль. Мария Романовна дома.

Она спокойно сообщила, что и в Благовещенском был сход и по­становлено завтра громить усадьбу... На сходе говорили: сначала по­кончим с Кладищевыми, а потом и за Хомутова...

- За что? За что? - говорила Мария Романовна...

-За то же, -ответил я - и рассказал ей несколько случаев по­длости, совершенно такой же необъяснимой, но еще обиднее и бесчело­вечнее - на позиции...

Шипел самовар, кончил шипеть, мы, перекидывались фразами на эти же темы. Чернели и молчали рояль и пианино, чернела и молчала пасть потухшего камина, скрипел сам собой загущенный паркет с про­валами, в которых можно было сломать ногу и в которые любопытно за­глядывала огромная сибирская кошка /дочь нашей кошки/, чернеют ок­на и чернеет дверь в соседнюю комнату. Стучат ветхие часы в длинном футляре, от шагов Марии Романовны позвякивает бронза.          

-         Все говорят, что у нас тут спрятаны два пулемета и что Дми­трий Николаевич поставил пулемет на Рыбинскую колокольню... Дураки.

Молчание...                            

-         У нас сегодня большевики продали двух телят... Так что вы не платите им штрафа...

Расскажите им, что тот же Самаринов продал телят у Кладищевых... Вот, мол, какая у вас власть... Да... Не прошло и суток заведывания ими хозяйством - уж они запутались... Сегодня пришел ко мне один... и говорит: "Если что-нибудь случится с усадьбой или с Дмитрием Николаевичем, то, помяните мое слово, - я первый буду мстить за них". Я ему говорю, что это не важно. Важ­но, чтобы не было этого... Боюсь я за Дмитрия Николаевич. Что-то замышляется против него…

                                                                       ------

 

Когда мы возвращались в полночь домой, я думал о завтра и дядя Сережа думал о завтра.

У меня не выходила из головы высокая, большая двухстолетняя комната с камином, роялями, часами, паркетом, кошкой, черными ок­нами, бронзой, люстрой и зеркалами... Неужели эти варвары, что будут завтра красть картошку, скот и т.п., уничтожат этот дом?

Мы садимся в сани - Мария Романовна подошла с лампой к окну во втором этаже и светила нам. Лошадь отвязывал верный человек дома сего.                                                  

- Ну что? - спрашивал его дядя Сережа.

- Что Бог даст...                          

- Не дай Бог...  

  И оба вздохнули... Синее небо, синяя земля. Небо темное земли.., тонкая полоса леса ярко обчерчивает горизонт...

                                                             ------

Говорят, что в Ярославле на этих днях Красная гвардия разо­ружена рабочими за то что она, приводила в исполнение приказ о социализации одежды и домашней обстановки в городе. Будто бы три дня шел бой. "Гвардия" разбита. А сегодня рабочие приехали в Рыбинск с той же целью. Целый поезд их...- говорят в лавке чайной и на перекрестке дорог.

                                                                 -------

"...На западе стали уже обнаруживаться признаки близкого кру­шения всех форм барокко: постоянно возраставшая вычурность этих форм вскоре всех утомила и вызвала, тоску по простоте, жажду спо­койных, не утомляющих глаз линии и форм. В литературе, заговорили вновь, после двухвекового перерыва о красоте древнего мира и как громом поразили всех раскопки Геркуланума"...

А далее: "... Колонны незаметно так всем полюбились, что-из

дворцов перешли вскоре на частные дома из столиц перебросились в провинцию и по всей

России забелели колонки "дворянских гнезд" и "домов с мезонинами". И колонны так слились с окружающими их березками и так кстати пришлись к лилиям русских овражков, что постепенно перешли, в несомненное "русское достояние и даме в какую-то  исключительно русскую принадлежность сельской природы" /история русского искусства, т. 1, Игоря Грабаря/.

Вот добавление к моим ответным словам Вове, который в мире танго и современной поэзии /бесспорно прекрасной по внешности, но очень далеко ушедшей от жизни в содержании/ - отрицал, возможность  возврата и твердил: возврата, нет, только вперед и вперед.

     Прочитав эту выписку, он, конечно, согласится, что возвращени­ем к прошлому искусство шло только вперед, ни на шаг не отступая назад.                                     

     Вот что я подчеркиваю ему. А также я уверен, что он скоро уйдет от своего "вычурного барокко" к моим белым колоннам и притом  не сделает этим ни шагу назад. Я не зову его вовсе в деревню, он может остаться в себе - в городе и так же не забывать свои мечты об уходе на Алтай, куда он все равно не уйдет и не может уйти...

   Относительно его философского труда я ничего не знаю, кроме двух-трех слов на эту тему, но зная его /Вову/ в жизни, как свои пять пальцев, думаю, что это такая же неприменимая к жизни теория, как большевизм. А как красив большевизм в книге!

     Слишком он молод, суетлив /не в обывательском смысле/ и слиш­ком любят звон своих шпор, духи и женские улыбки.

 То, что он мне говорил и читал на днях - все это великая про­верка, но он в ней - только, отражение в озере. Он об этом не дума­ет и слишком убедив себя в этом, чтобы подумать снова серьезно и беспристрастно, еще раз ему скажу, что наш век так богат сюжетом и так богат красотою родного языка, что мне совершенно лишня иностранная переводная литература, в  которой он так объедается "сильными характерами". Результат его саморазвития на иностранных книжонках /великих только на родном языке и в родной стране/ - является полная "интернациональность" его произведений, полное отсут­ствие чего-нибудь '''своего" и пестрота во всех отношениях.

  Я знаю слабость этих этюдов и по изложению, и по не обдуманности сюжета, по ложности иногда, сюжета, по слащавости, по неглубине, пустой реальности и много, много... Но я этого не защищаю, - не от­рицаю. Часто /очень/ в начале я  еще не знаю конца, все это экспромт, я не могу обдумывать предварительно - ибо тогда пропадает желание писать. Слащавость родила во мне позиционная тоска по тихой жизни, неглубина мысли - в самом сюжете. Плохо, очень плохо. Но я до­бьюсь, если мне позволит жизнь и судьба, того, что мне иногда кажется идеалом /моим, конечно/. Все горе в том, что идеал убегает от меня, как моя тень, и  я не могу догнать его, и в том, что тень эта вертится вокруг меня с солнцем и с изгибами дороги, по которой я иду. Бывают дни, .когда я совсем не вижу этой тени, дни пасмурные, дождливые и туманные. Бывает /всех - чаще/,  что я ложусь в тень, сливаюсь с нею и готов годами, лежать в ней, лишь бы моя тень не отделялась от общей.          

 

Мне лень идти в гору, и под гору противно, я не люблю перечитывать  своей писанины.

Я не люблю путеводителей, проводников, маяков. Я люблю открывать все сам и говорить только о том,  что я знаю, что постиг по-своему. Труднее идти, но интереснее. Я так узнаю, что такое я. Но Боже сохрани, чтобы я ... экипажа и ... лошадь, чтобы проехать три квартала - найму извозчика. Ты, Вова, энергичен /иногда/, любопытен /даже тогда, когда не надо/ и ищешь славы. Жажда ее так велика, что если тебя встретит разочарование, если ты не найдешь тех лавров, что рисуются тебе сейчас, самолюбие твое прогонит тебя на Алтай. Только так я пойму тебя и твою теорию.

9/22 марта 1У18 г. Пятница  

Лытарево, вечер

      Сегодня у дяди Сережи было заседание кооперативного правления, где много говорилось о нем и Лытареве и после  заседания дядя был в хорошем настроении.  

     Про Рыбинск и Ярославль говорят, что там  идет резня /и  здесь слухи!  не уйдешь от них/.     

Очень поразила меня сегодняшняя газета: Вот несколько строк их передовицы под

заглавием "Реорганизация армии" /Новое слово, № 33, среда 20/7-г: марта, 1918 г./:

"Когда с начала революции все  здравомыслящие люди, военные ав­торитеты, подлинные патриоты  и государственные элементы страны и в государственном совещании, и на съезде московских общественных деятелей, и в печати, и в различных собраниях доказывали и предсказывали, что так называемая "демократизация" армии и введениы "ре­волюционной дисциплины" в войска неизбежно приведут к деморализа­ции и гибели боевой силы России, а следовательно, к позору и гибе­ли русского государства - что в ответ на эти предупреждения и до­води логики и опыта, что с левого фланга, "революционного фронта" поднялась самая ожесточенная травля -против "буржуев", "империалис­тов", "корниловцев", "калединцев", "контрреволюционеров", как принято у нас клеймить на революционном языке всех , кто осмеливался проте­стовать  против такой тактики в армии.

И предостерегающие голоса  не только были таким путем заглу­шены, более того, по всей стране прокатилась стихийная волна воен­ного бунта, которая привела  к массовому истреблению офицеров, ни­зложению командного состава, эпидемическому дезертирству и, нако­нец, официальному объявлению демобилизации, прежде чем вопрос о ми­ре получил свое разрешение.          

Предсказание сбылось к ужасу страны и тех, кто все это пред­видел, кто отлично понимал, что с того момента, когда были сорваны погоны  с офицера русской армии, эта последняя должна была вместе с тем прекратить свое существование и превратиться в вооруженную тол­пу мародеров или дезертиров.

И действительно, результат этого эксперимента оказался таков, что даже самые горячие и крайние сторонники политики правительства "солдатских депутатов" должны  признать, что правы были те, кого они так  ожесточенно клеймили именем контрреволюционера. В самом деле, достаточно ознакомиться только с проектом восстановления армии Тро­цкого, чтобы стало ясно то, что было ясно давно, людям государственно мыслящим. И к сему, к сожалению, уже слишком поздно пришел, на­конец, и один из лидеров Совета Народных Комиссаров, видимо отколовшийся в вопросе о "мире" от своих товарищей.

В своем докладе в Москве на Чрезвычайном собрании верховной комиссии Троцкий развил целую программу реорганизации русской армий, Согласно этому проекту армия должна быть реорганизована на совер­шенно "новых" началах. С означенною целью  Троцкий признает, прежде всего, необходимым в первую очередь покончить с военным "ди-

летантизмом" и внедрить в армию военное искусство по последнему слову техники, т.е., говоря иначе, Троцкий предлагает восстановить офицерство,... /технически/ командование.              

Во-вторых, он настаивает на изменении армейской конституции  путем ее ограничения, введения строжайшей дисциплины, полного под­чинения военнослужащих законам восстановления системы дисциплинарных наказаний.        

 Институт Красной гвардии упраздняется.

Наконец, реформа венчается восстановлением кадрового офицерства, с приглашением на службу старого, разгромленного офицерства.

Выборное начало в армии - ограничивается. 

Таковы те "новые" начала, которые имеет в виду провести народ­ный комиссар по военным делам в делах реорганизации армии.

Не трудно усмотреть, что ничего "нового" в этих началах абсо­лютно нет. Напротив, эти "новые" начала, есть те самые, на которых в свое время настаивали и генерал Корнилов, и Алексеев, и Каледин, т.е.  те непременные и испытанные начала, без которых нет и не мо­жет быть армии.                     

И будет ли называться полк Преображенским, Коммунистическим или "Его императорского Величества" таким же полком, все равно, условия его боеспособности - авторитетное офицерство, железная дисциплина военного долга и строгость подчинения военным законам и властям.             

Таким образом, логика жизни привела г. Троцкого к признанию общепринятых истин.              

  Но - увы? - для того, чтобы вожди революции пришли к познанию этой элементарной истины, им понадобился весь ужас "опыта" социа­лизации армии, опыта, который привел к позорнейшему "миру", подпи­сать который не поднялась рука даже у Троцкого. И вот теперь, когда товарищи Троцкого заключили мир с немцами, г. Троцкий собира­ется реформировать русскую армию.                        

Но если народный комиссар действительно признает те "начала", которые еще так недавно были объявлены "буржуазными предрассуд­ками" и явной контрреволюцией, то ему не остается ничего иного, как уступить свое место, прежде всего, настоящим военным людям, авторитетным боевым вождям русской армии, ибо он не может не сознавать, что к  нему самому должно быть в делах военных применено звание "дилетанта".

Иначе, может быть, ему и удастся набрать два-три Полка: "Соци­алистический Петроградский", Коммунистический Московский" и"т.д. Но создать русскую армию и. воссоздать ее боевую мощь, во всяком слу­чае, не удастся. 

События последнего времени показали достаточно, куда привели  «великую державу» Россию дилетанты в дипломатии, военном искусстве и еще более в области социальных реформ.

Новые эксперименты не только не нужны, но они  и невозможны.  Никто уже более не соблазнится ими ".  

                                                                      ------                           

Вот оно - то, что говорилось много и нами год тому  назад  в окопах.                                         Вот оно,- настоящее "поздно".                       

Вот оно - просветление перед смертью.            

Подлость! Подлость! Гадкая, низкая... Умная сволочь! Зажать рот интеллигенции и бить ее, не говоря уже об истязаниях и в это время продолжать "эксперименты" над уставшим народом и "опыты" над государством. И все это немцы и немцы.

 

  Завещаю всему своему потомству и всем честным людям помнить эту подлость.

                                                               -------

В этой же газете упоминается о заключении мира с немцами ... "без аннексий и  контрибуций".

 

                ------

Немцы наступают.

                                                           ------

Если правда, что в Рыбинске и Ярославле сейчас резня больше­виков - не удивлюсь.

Отвлекая народ побоищами буржуазии, трибуналами, грабежами и декретами, над которыми смеется не только земной шар, но весь мир - злодеи отворяли двери немцам, портили замки, взбрасывали ключи и кричали: "скорее, скорее, а то еще опомнятся!..." Но незачем было им нервничать - механизм государства, его организм и организм чело­века как венца, творений, - был настолько испорчен, извращен, раз­бросан и запутан,  что поздно приходить в себя. Этого слишком мало.

Что ж, - теперь народ попал в рабство. Это не монгольское иго, это иго культурных людей, не. найдется такого  Дмитрия Донского,  ко­торый сбросит его в пустяшном сражении, о котором я говорил в гим­назии с трепетом.                                              

А если и явится такой - то не скоро.              

Глупо отчаиваться, негодовать, предупреждать, кричать о подло­сти - нет в человеке тех выражений чувств, чтобы передать то, что переживает сейчас русский интеллигент, да еще участник бойни 1914, 1915, 1916, 1917, 1918годов.

Уйти от жизни к искусству?                          

Как бы я хотел быть принятым им. Но этот пробел в образовании в  этом отношении, за эти несколько глупых  годов, так велик, что в силах ли я заполнить его? Я отстал, я лил кровь - а искусство и его жрецы шли вперед и вперед...  

Крикнуть "подождите!" - глупо, а догнать невозможно. Обратиться же в «старого  студента» Л. Андреева и с сединой в голове сту­чаться в двери Художественной школы - слишком обидно. Обидно пото­му,  что я видел андреевского "старого студента".

 

Куда идти?

                                                             -----

Лытарево, 11 марта,

день

Вчера, вечером получили известие, что приезжает на один  день  тетя, Маги, просит нас приехать к Кладищевым, где мы встретимся и откуда отправимся в Лытарево.

Поехали в Борисовское.            

Ужасная погода. Дождь, ледяной ветер.... Серая мгла медленно тянется по серым коридорам деревень.

У Кладищевых пылает огромный камин и очаровательная Инна...

/'здесь вырвано 2 или 4 листа/    

... пристал к берегу сему. Да и то только петому, что встретился с тетей Маги. Не хочу оправдывать его, но и на том спасибо и за то я уважаю его больше, чем, например, Некрасова. и К.

Весь день шли разговоры и когда дядя Сережа явился со схода и спросил - заводили ли граммофон, то они улыбнулись и ответили, что даже и не подумали об этом.        

Кругликов лег отдохнуть. Тетя Маги ушла гулять. Дядя Сережа, остался один и мрачно пил чай в одиночестве.                 

Вечером приехали Инна Николаевна, Мария Романовна и "бесплат­ное приложение" - Василий Николаевич /бессловесный семинарист, за­нимающийся счетоводством/.                        

Снова споры, снова разговоры - политика, хозяйство, Дмитрий Николаевич...        

Центр – Инна  Николаевна, вокруг нее все вращается, все подде­лывается под  нее и ее тон. Ее жесты, ее фразы, ее манеры...

Я сел в угол, наблюдал, слушал и думал: неужели нельзя уйти от этого?                  

Я бежал от города, пришел в глушь и тут то же. Куда же дальше? Меркой выше, меркой ниже, - но, в сущности, то же самое, а не будь тут Инны Николаевны, то совершенно то же.

С нетерпением я ждал разъезда и расхода по своим комнатам. Сознавать бессмыслие этих споров, совершенно не соглашаться с тем, что говорилось, и молчать!

Не разберусь.

Война разбила мне даже это. Пришел - и ничего не могу понять. Неужели они говорят то, что думают, не врут себе? Неужели таково стало общество? Или же оно осталось таким же, а я изменил­ся?

У меня сейчас самочувствие самоубийцы, простившегося со все­ми, нажавшего собачку револьвера – и вдруг осечка.

Помню под Скоробовым я, ради успеха нашей пехоты, решил жертвовать жизнью, простился с ней, отдал ее за благо Родины /так я думал и был убежден/. Случайно, даже более, чудом, я остался жив. Много было пережито там этого, много раз подходила ко мне смерть / я опять готов был отдаться в ее объятия/ гораздо уже менее убежден­но, менее честно - и тут этот конец.

Этот "мир"!

Плакать? Глупо.

Простить? Кому?

Поправить? Невозможно.

Уйти? Куда?

Уйти от общества с Вовой на Алтай - вернусь и обращусь в обывателя с заботами о новых подошвах, жратве и неприкосновенности своего спокойствия...

И опять возвращаюсь я к искусству, падаю перед ним на колени и молюсь.

Пусти меня, прими меня.

Я отрекусь от счастья, я отрекусь от кровавых подвигов и их чинов и орденов, я отрекусь от покоя и всего, что ты потребуешь.

 

Прими меня!

Но примет ли?

Я слышу его музыку, я плачу от его опьянения, я улетаю в вос­торге за ним. За ним, а не с ним. И довольно ли плакать? Довольно ли опьяняться его величием, довольно ли любить его так безумно, так чуствовать близко его? Нет - мзю этого, слишком мало. Ты - тол­па.

                                                                 -------

Знания, знания и знания!

Вот, что нужно. Тогда проснутся твои дарования, если они есть, тогда начнет творить твой талант.

А сейчас ты, плачущий под звуками гения, жалкий, воображаешь, что ты гений, ибо ты плачешь, ибо ты умеешь плакать от этих звуков.

Много желания - мало знания - это- твоя драма. Пополнить их за­висит от тебя, но не поздно ли?

Не завидуй своему новому обществу. Они проговорят всю жизнь и ничего не создадут.

Черпай из их болтовни житейскую мудрость, переваренную време­нем, и молчи.

Книги, книги, святые книги.

Лентяй! Бесхарактерный! Далекий от труда!

Не вечно будут цвести вокруг тебя розы, не вечно будет си­ять солнце и /о, проза!/ не вечно ты будешь в состоянии небрежно платить по счетам ... официанту. И будешь ты мельчайшим чиновни­ком и будешь в толпе плакать над звуками гения где-нибудь на га­лерке театра. Вот твое будущее.

Забудь лишь, что звуки родили твои слезы, а не слезы твои заставили дрогнуть эту песню, песню бога, дошедшего до него, а не родившегося.

Лытарево, 12 марта  1918г.,

ночь

 

Зелень луны спорит с золотом солнца...

Ты хочешь показать мне свою ...?

Сижу спиной, к луне и мой собственный силуэт на фоне зеленых клеток - на моей тетради.

Дядя Сережа и Григорий Николаевич ушли спать. Хожу по комнате, думаю, прислушиваюсь... Кукуют часы, отворяет свою дверь кукушка и кланяется мне, но я ее не вижу во мраке, луна дорожкой отражается в клеенке стола, как в реке.

Зеленая ночь. Подхожу к окну - прячется в ели церковь, бли­стая освещенной снежной крышей, как .... 21 градус мороза! Что же будет к утру? А третьего дня шел дождь. Трещит дом, стучит и мне кажется, что это возятся духи в темной гостиной и в безмолвном ме­зонине. Знаю я эти стуки, но все же адски действуют они на нервы.

Жутко...

/Далее несколько листов выдрано/.

... не нашли ничего особенного. Инна Николаевна хохочет и на­зывает их дураками, т.к. считает брошюру непростительной, и ругала ее, когда познакомил с брошюрой Димитрий Николаевич.

Комната, в которой заключен Димитрий Николаевич, представляет из себя квадратную сажень с крошечным продольным окном на саженной высоте.

Контрабандой он завел маленькую лампу и с утра до вечера чи­тает. Когда его посещают, то сторож долго подбирает ключ и когда через некоторое время дверь отворяется, Димитрий Николаевич встре­чает посетившего с улыбкой и говорит: "Видите, как меня берегут".

Сюда бросали раньше пьяных. Здесь масса тараканов и полуручных мышей. Клопов, к счастью, нет, но зато крысы часто кусают спящих арестантов за ногу или за нос.

- Читаете?

- Читаю...

- А вам не мешает шум соседей?

- А я тогда затыкаю уши воском - и ничего не слышу.

- Как тут ужасно.

      - Да, сидел я в Петрограде, сидел в Москве, сидел в Юрьеве -и первый раз такое ужасное помещение...

И сидит он и читает, читает, читает... А там в глуши, в старом доме бродит по скрипучим щиткам паркета очаровательная, образован­ная жена его Инна Николаевна, а внизу в сводчатых подвалах тускло поблескивает стеклом старая химическая лаборатория... Вокруг веют ветры и бродят большевики...

Опять стучит мороз, сжимая в своих ледяных объятиях дом... Ежится дом и гремит то наверху, то в гостиной и снова  сбиваются мои мысли...

Вчера, как я говорил - многое говорилось. Говорилось, между прочим, о том, что очень скоро русская интеллигенция завяжет дружбу с немцами и забудет зверство народа, простит ему сразу и начнет служить ему по-прежнему /хотя и безобразно/. Молчал я, а хотелось мне сказать им : я больше вас перенес, господа, ибо я кроме того, что помещик, "буржуй", студент /и вся эта ... / - я еще офицер... И я уже простил народ. Да я и не  виню его.      

     Винил и виню я немцев, встречаемых вами с цветами, и ту сво­лочь, что вертелась и

лгала, искуснейшим образом народу. То, что он склонен к зверству, совершенно верно, но обратите его в человека, убейте в нем зверя, дайте ему любовь к родине, уважение к интелли­генции. Вы сами вышли /большей частью/ из народа, и, вылезши из этой черной пропасти, вы боялись протянуть руку оставшимся братьям, боялись протянуть ее как утопающему в прорубь, чтобы самому снова не ухнуть в нее. Я возмущался, возмущаюсь зверством, клянусь мстить, но никогда я подумаю, стряхну угар века - я прощаю им. Это осужда­ет его личный эгоизм. Я, мол, страдал на войне, я жертвовал жизнью - а вы вот как... А что им война? Что им крест на св. Софии? Что им поражение? Не все ли равно - русское рабство, немецкое ...или японское? Их не учили любить русское, в них не может быть национальной гордости. Откуда? За что?  

     И мешаются слезы с кровью, кровь с ложью, жалость с ненавистью... И болтаюсь я со своими убеждениями, как язык  колокола на Пасхе

Ночь 13 марта 1918 г.                    

Лытарево

Завтра, рано утром дядя Сережа уезжает на два дни и я остаюсь один в большом доме.             

Лазаю по шкапам и роюсь в бумагах и книгах. Из шкапов несет холодом и сыростью, как из подвела.         

Нахожу интересные документы, записки и планы.

День же весь - рвали с дядей Сережей бумаги, которыми были набиты все три его письменных стола. Он жалуется, что ничего ни­когда не может найти - и действительно, в такой каше, как у него в столах, сам черт не разберется. Все смешано и перевернуто. Там же попадаются деньги, медали за хозяйство, которые он "три года ищет".

Когда выбросили и изорвали пуда три бумаги, он облегченно вздохнул и сказал - "Какое несчастье иметь три стола. Ни черта не найдешь, что надо..."        

Вечером он стал собираться к завтрашнему отъезду, но тут как на грех пропала необходимая чековая книжка и брюки от поддевки.

Снова летаем мы с ним с лампой по всем комнатам, выворачиваем ящики да так и роемся как кроты. Путаются ящики и мысли. Не знаем, откуда такой-то ящик. От которого стола и не от комода, ли, и если от комода, то от которого. Прислуга /в количестве пяти - три гор­ничные, няня и кухарка/ сбилась с ног в поисках штанов.

- Да не забыли ли вы их в Рыбинске? - спрашивает няня...

-Как же, - огрызается дядя Сережа, - без штанов что ли я вернулся? Отлично помню, что в штанах...

Увы! - чековой книжки так и не нашли, а штаны оказались на нем. Слава Богу. хоть штаны нашлись.                         

Лунная ночь - и должно быть потому лают собаки. А может быть по случаю их лая светит луна. В природе еще много загадок...

Чувствуется, что мороз крепчает, а на градусник взглянуть лень. Пускай крепчает, если ему надо. Няня мне сообщила, что до лета еще 40 морозов, - так: вчера, сегодня - 2 мороза: 40 минус 2 равняется 38 морозов еще осталось...

Григорий Николаевич с рассветом погрузил дурынду и сам повез ее с солдатами в усадьбу. По этому случаю модно изречь: "Перевернувшийся. миллионер или польза русской революции для недавних ду­раков в жизни". Тема - для кинематогражческой драмы - видовая. на­учная и потрясающая, с тем же успехом можно ее назвать:"Роковая пуговица, или Лев Толостой…"

Ей Богу, здесь интересные помещики, есть на что посмотреть, есть о чем задуматься.

Интригует меня этот огромный резной шкап. Надо будет, побывать  в его молчаливом царстве, погулять по его глубоким полкам.

Видел сегодня карточку дяди Сережи в цилиндре и не могу себе представить, что бы было с этим цилиндром, если бы дядя носил его сейчас.

                                                          -----

Не могу сегодня сосредоточиться. Буду разбирать планы старого, рухнувшего дома. Наконец-то я их нашел я воспроизведу  дом .., ну хотя бы  в голове. 

                                                                       -----          

      Среди бумаг нашел "О Лытаревской церкви" - с иллюстрациями; оказалось, это труд моего отца, вот не думал. Это очень поможет сбору моих материалов для того, что я хочу начать, не торопясь и позевав усердно.

                                                                                                                Ночь 14 марта 1918г.

                                                                                                                            Лытарево

     Дядя Сережа ночью вспомнил, куда он засунул чековую книжку, и сегодня рано утром уехал.

Наслаждаюсь одиночеством.

 

Я царь! Хочу - ору, хочу не ору, хочу - пою с грамофоном, со всеми знаменитостями по очереди. Особенно красиво выходит с женскими голосами. Например, я и Нежданова... С Шаляпиным всех хуже, он так орет, что все время сбивает с толку, и потом, по-видимому, обоим нам хочется перекричать друг друга.  

К чаю приходит няня,и мы с нею надуваемся этим благородным напитком.

Беседуем с нею о политике и о Волге - две темы. Я развиваю ей большевистскую теорию, провожу параллель с учением Евангелия и подчеркиваю, во что обратится большевизм у нас…

О Волге говорили, как все волжане - долго и увлекательно.   Скоро ледоход и пасха... Удивительно, как скачет по календарю этот светлый праздник. Недавно /позапрошлый год/ пасха была 22 марта, а ныне 22 апреля, в чем же дело, няня?

 - Да,- говорит, - луна что-ли... Так-что то...       

      - Да уж без луны тут ничего не выйдет. То ли дело-Рождество... Как 25-е - так и пожалуйте, как 1-е - так и Новый Год.... Вы посудите сами, что бы было, если Новый Год был то первого января, то 17-го, а то и первого февраля...

- Не дай Бог.

- Не дай Бог.

Я прочел няне о Лытаревской церкви. Кто строил, когда красили крышу, какие попы служили и какие достопримечательности в ней.

Няня мне сообщила, что и Андреевскую церковь  строили, кажется, Хомутовы. Сколько же они понастроили церквей! И Ивановскую строил Михаил Григорьевич Хомутов.

Луна- сегодня необыкновенная. Прямо хочется загасить лампу и   сиднем сидеть у окна и гляднем глядеть  в окно. А восход ее /во  время чаю/ - бесподобен. Все сине среди синьки -луна, бледно-ро­зовая шевелится за деревьями.

- Здорово, луна!                                          

- Здрай, желай, ваше скород,.. /и-чего тут монархического? Надо достать японский и арабский словарь... /

     Я не сомневаюсь, в этом доме - духи. Жаль, тут нет Юлии Карловны, она бы с ума сожгла.    

     Все сияет - хлопают двери, скрипят иконы, скрипят половицы, то вдруг ни стого, ни с сего что-нибудь падает, то кто-нибудь дышит рядом. То брякнет сверху, то брякнет внизу, стучит дом....Со­знаюсь, что на мои истрепанные нервы - это тоже, иногда действует. В особенности, когда я один...

В одиночестве все иначе: денег; солнце ярче обыкновенного, ве­чером луна очаровательнее, грустнее - грустная песня, ближе дале­кий звон и мысли /?/, вкуснее обед и страшнее странные стуки в до­ме...

                                                                                                          Лытарево

                                                                                                  ночь 15 марта 1918 г.

Вернулся дядя Сережа - и лег спать.  Привез рыбинские новости, газету, несколько писем от Вани.

В последнем письме Ваня пишет...

Впрочем, приведу все  письмо.:

"20 февраля 1918 г..

Ессентуки.                        

      Дорогой Саша. Вчера, вернувшись из Кисловодска, нашел сразу два письма. Одно от тебя от  16 января, а другое от Бычкова от  14 января. Я от радости чуть до потолка не подпрыгнул. Ведь я более 2-х месяцев писем не имею. Более месяца я сижу совершенно без де­нег. Ем и сплю у дяди Вани и курю его табак, чтобы не платить па­рикмахеру, брею сам себе кругом голову, а бороду и усы отпустил. Стал похож на какого-то татарина. 

Все "буржуи" здесь в панике, т.к. на самом деле очень тревожно. Все племена и народы волнуются и дерутся, т.к. помимо социаль­ных вопросов здесь всюду примешиваются вопросы национальные. В об­щем, в конце концов - вопрос времени, когда здесь начнется общая резня. Все эти причины побудили меня искать что-нибудь на  стороне, так как, живя у дяди Вани, я связан и стеснен, да и надоело сидеть на одном месте. И вот на днях буду перебираться в Персию. Там офицеров нанимают и дают 5000 рублей в месяц.  Весь вопрос - как  добраться до Баку. Дорога, занята товарищами и казаками, и чечен­цами, и ингушами, и татарами, и все между собой дерутся.

Другой путь не менее опасный - это на лошадях через Кабарду и Нальчик, оттуда до Владикавказа, затем по Военно-грузинской до­роге до Тифлиса. А от Тифлиса опять на Баку. Ею и тут дорога занята казаками, осетинами, грузинами и татарами. В Тифлисе уже англий­ская зона, как и в Баку.

Деньги получаю от продажи своего "маузера", за него с патро­нами мне дают 3000 рублей.  Но считая, что в Персии рубль стоит 10 копеек и меньше - это не так много.

Жаль расставаться с  "Маузером" - боевой товарищ, как ни как, но что же делать, все равно по дороге отберут.

     Домой никак не проедешь. В Ростове, говорят, мост через Дон взорван, а в .... - бои. И вот остается переть на юго-восток, в Персию. Есть кой-кто из офицеров, конно-гренадер, и, кроме того, два, офицера - товарищи по выпуску. Один из них - Магомет-мирза, двоюродный брат шаха.  

На днях в Ессентуках было землетрясение. У нас в доме разва­лило печку, открыло все шкапы, уронило умывальник. Случилось в  три часа ночи. Все проснулись. Дамы были в тревоге. Все выбежали на улицу. Землетрясение продолжалось несколько секунд. Весь дом шатало.

х Пистолет

ХХ Казенная цена около 40 рублей

 

Кажется, все исполняется, что говорится в Евангелии «...и огонь, и меч, и трус, и глад, и междоусобная брань...». Хорошенькое время, нечего сказать...              

Прощай, дорогой. Целую тебя, маму, папу. Будьте здоровы, дай Бог вам пережить это время.

О мне не беспокойтесь, на все Божья воля.

Писем, наверное, уж больше получать не буду.

И.Л."

-----

Вот... 

     Далее я читаю в газете:      

     "И. П. Шипов /+/. Скончался на Кавказе бывший управляющий Го­сударственным банком и министр финансов И.П. Шипов /"Новое Слово", ,№ 39, среда 27 /14-го/ марта 1918 г./.

                                                                       ------

 Далее - несколько слов из письма отца:

"Умер Иван Павлович! Может быть, просто убит; т.к. по письму Вани там предполагались беспорядки против буржуев. Как-то Ваня? Там ли, пробирается ли в Персию и вообще жив ли?.

                                                           -----

Вползло в душу тяжелое чувство и я знаю, не выдохнется те­перь долго. Это всегда бывает со мною так.

Когда вошел сейчас приехавший дядя Сережа и сообщил мне о смерти дяди Вани, я сразу спросил его: "Убит?". Ничего определенно­го неизвестно, по Ваниным письмам - дядя Ваня болен, но все это не серьезные болезни, что он перечисляет. Да и всякая смерть сей­час - то же, что и насильственная смерть.                

 Разучился я волноваться, вернее, притупился к этому чувству. Поможет тебе рок. Я уверен, что тебя уже нет в Ессентуках. /Или в пути к Персии, или с дядей Ваней: на том свете/.

Мир праху твоему, дядя Ваня, мир праху твоему, честный рус­ский человек при монархии, при республике, при анархии. Так уми­рает и  Россия.  

Буду ли я на ее похоронах или она будет на моих?

                                                           ------

Сегодня в газете много о Западном фронте. Немцы здорово бьют французов и обстреливают Париж из нового, небывалого до сего времени, орудия. Снаряд 24 дюйма /!!!??/ а дальность полета его - 120 верст /!!???/.

     Когда мне это сообщил дядя Сережа, я не поверил; сейчас прочел это в газете - и все же не верю. Чепуха. Я как "ученый артил­лерист" не могу поверить, чтобы дальность могла сделать скачок с 45 верст сразу на 120 и диаметр с 42 сантиметров - сразу на 24  дюйма. Чепуха. Если это пушка, то она должна быть по моим расчетам более 30 саженей длиной, если мортира или гаубица - более 55 саже­ней. Что-то не верится.           

                                                                       -------

     Поздно, плохо смотрят глаза и поэтому буду читать газету завтра.

                                                                                     17 марта 1918 г.

                                                                                2 часа ночи, Лытарево

Не хватает времени. Сижу каждый  день до поздней ночи - и то мало.

Вчера просидел весь день в церкви, сегодня - утонул в библи­отеке, да как! - нырнул с головой.   

Раскопки увенчались успехом - нашел массу бумаг, писем и цен­ную книгу в аршин толщиной - тетрадь со стихами умершего... поэта Ивана Розе. Три огромных тетрадищи называются "Биение сердца мое­го", три таких же - "Песенники". Кроме этого много повестей, отрывков и других стихов. Какое наслаждение - откопать такой клад и чувствовать, что мир не только не знает его, но даже не подозревает о его существовании. Певец - 1820 года, скоро 100 лет/привожу сейчас тетради в порядок, собираю листы, подшивая, распрямляю/. Затем нашел много, переводов. О Розе знаю только следующее. В каких-то походах подобрали солдаты девчонку-калмычку. Хомутовы  воспитывали ее /в Смольном институте, кажется/ и выдали замуж за Розе - сего поэта. У них была дочь - Екатерина Ивановна, она была в большой дружбе с моей знаменитой бабушкою Анной Григорьевной и оставила о последней записки /которые я сейчас усиленно разыскиваю/. Умерла Екатерина Ивановна в Воздвиженском - где доживала век с  Екатериной Сергеевной Хомутовой. Дядя Сережа рассказывал,  что у нее /Екатерины Ивановны / вечно стоял в комнате жасмин, пела ка­нарейка и играл органчик /который сейчас у нас/ - без этого он и никто из его братьев и сестер / это было в его детстве/ - не могут представить.

Вернусь к раскопкам: раскопал я еще книгу об Анне Григорьевне Хомутовой /соч, Мордовцева/ - теперь ищу того же автора "Двенад­цатый год" - там есть о Михаиле Григорьевиче Хомутове и затем Сергея Григорьевича Хомутова - "Историческом вестнике".

В хаосе книг /которые я привожу хоть в какой-нибудь порядок/ масса старых книг XVI века. Много удивительно интересных - редких, много писаных рукою.            

 Затем я нашел кипу /уже две/ рукописных евангелий, молитвенни­ков, поучений, святцев, лубков и пр. Какое-богатство! Прямо музей валяется в этой сырости и забвении.

Толпа исторических книг, старых журналов, вся «Русская старина», "Русский архив", "Исторический вестник", "Чтение".. Художественные альбома и листки, ... Екатерины, Павла и прочих царей и цариц.

Миллион стихотворений и книг об искусстве. Есть такие поэты

/русские/, о которых я и не слыхал.

С нетерпением жду завтра. Буду разбирать следующий шкап.

Это - русская библиотека, а главное здесь - это французские и несколько шкапов - английских. Воображаю, что там есть! Всего -14 шкапов, а, разобрано мною только еще два.          

На днях едем с дядей Сережей, в Ярославль. Там зайдем к Ельчанинову, и, если ему больше не  нужны Хомутовские /бумаги/ - возь­мем. У него все самое интересное.

 Если сюда прибавить все, что находится у Оли Шереметевой, что она взяла у бабушки – то получается такое количество матерьялу, что мне начинает казаться, что жизни моей не хватит для того, что я задумал. Ибо об одних Хомутовых /даже если взять только че­тырех: Аннну Григорьеву, Михаила Гроигорьевича, Ивана Иановича Козлова и Александра Сергеевича / - то и то нужна целая вечность объять все это. А план мой, кроме Лытарева - все родственные усадь­бы.

О Шиловых, Лютерах, кн. Ухтомских - не меньше можно сказать, если покопаться.                            Каждой моей находке дядя Сережа радуется и объявляет няне / даже читает вслух ей/. Не могу понять, как он не мог залезть в шкап в течение всей жизни.

 

                                                                       -------           

     Сегодня узнал, что Андреевскую церковь тоже строили Хомутовы, Ивановскую тоже - все прибывает и прибывает дела.     

     Теперь хожу вокруг груды своего материала - и не знаю, с ка­кой стороны приступиться. Между прочим, очень интересные сведения о Гамильтон; так, статья об Анне Григорьевне начинается "Хомутова в наших очерках является не первою историческою женщиною из этой фамилии. С одною из Хомутовых мы уже знакомы, но только под другою фамилиею...                             

Мы знакомы с несчастною фрейлиною Марьею Даниловною Гамильтон, ко­торая была "девкою", как тогда называли фрейлин при дворе Екатерины Алексеевны, супруги царя-преобразователя Петра Великого, и которой прекрасную голову за детоубийство Петр сначала приказал  отрубить через палача, потом целовал, эту мертвую отрубленную голо­ву ввиду толпы народа, затем велел положить ее в спирт и хранить сначала в кабинете своей супруги, а потом в музее Академии худо­жеств.

     Она и сейчас там, если, конечно, не уничтожили ее большевики.

 

     Далее - "Фамилия графов Гамильтон, еще в смутное время Стюартов вышедшая в Россию из Шотландии, впоследствии, по законам естествен­ного обрусения и народной русской фонетики, переделана была в  фамилию "Хомутовых". Уже при Петре I Гамильтоны писались то Гаментовы, то Гамонтовы, то Хаментовы, то, наконец, Хамантовы  а потом и окончательно превратились в русскую фамилию Хомутовых.

     Фрейлина Гамильтон - Хомутова казнена в 1719 г. Почти через столетие после этой несчастной девушки выступает на историческое поприще другая женская личность из этой  обрусевшей фамилии - Ан­на Григорьевна Хомутова".

                                                                                            Лытарево,

                                                                                         ночь 18 марта 1918г.

     День сегодняшний – день, о котором так много кричит душа и о котором так много могут сказать слова. Кричащее небо, кричащее солн­це, кричащий воздух. Все это радостно вливается в мою комнату и нетерпеливо будит в сонном сердце уснувшую надежду.

Надежду... На что?

На весну? - Она. конечно, придет...

Этого мало. Еще что-то.

Что-то еще пробуждается, но что?

Придя к завтраку из царства книг - я увидел в окно этот день                              

и уже не уходил от него в сырое и ... царство мыслей и чувств в этих пыльных переплетах...

   К обеду вернулся дядя Сережа со схода и радостно сообщил. Что  большевиков погнали в шею.

Сразу после обеда нам подали, лошадь и мы отправились к Кладищевым навестить освобожденного Димитрия Николаевича.

Подмораживало. Сани весело резали лед на лужах. Что может быть приятнее этого звука?

 Перед усадьбой мы три раза выкувыркнулись, с серьезным видом  из саней.

В Борисовском, конечно, пылает камин. Инна Николаевна очаро­вательна как всегда.

Страшно интересует меня этот дом. Дом ума и искусства. Очень интересны для меня отношения мужа с женою.

О хозяйстве / домашнем/ - почти нет речи. Разговор исключи­тельно или о политике, или об искусстве. Он /Димитрий Николаевич/ - некрасив, вечно за книгой или в своей лаборатории. И этот дом и эта женщина...

Еще не встречал я столь интересных помещиков, супругов и лю­дей.                                                         

Мария Романовна, которой я так недавно восхищался как инте­ресным и энергичным человеком, тускнеет в моем воображении. Ее об­раз затемняется другим ярким и прекрасным, невольно думается, что красота берет свое... Но нет – Инна Николевна производит впечатле­ние гораздо образованнее жизнью /и Парижским университетом/. Будь они и некрасива - интерес ее личности не умаляется.

Вот она святость гражданского брака! / сколько для этого тре­буется образования. Именно образования/. Дом, книги, ноты, карти­ны, речи - все одно, все то же и то же говорит мне.

А как просто показать свое невежество: достаточно втиснуть среди старых картин гостиной, какую-нибудь ерунду или поставить венский стул к этим столам и диванам - и все пропало.

Получил сегодня подчеркнутое приглашение бывать, у них. /По­чему-то вспомнилось, что бабушка не любила Инну Николаевну за то, что она пила водку и курила/. А так  пить водку и так курить - вряд ли кто еще умеет. Красота!                                  

До последних годов косились на Кладищевых все соседи-помещи­ки. Первая пробудилась тетя Маги. А теперь заметно /и здорово/ вов­лекаются в эту "новую" жизнь все окружающие. То-то я, вернувшись после 2-3-х летнего отсутствия в жизни, заметил такую перемену в  Романовских помещиках. Прямо интересные люди...

Опять говорю: "Нет худа без добра".       

Большевики пробудили их от светской спячки и заколдованного круга - обычаев - законов светскости; вытащили их из проруби.

     Обратной дорогой думал о картине Владимирова, только что виден­ной в кабинете Димитрия Николаевича.

     Вот оно чудо, к которому я, дерзкий, обращаю свои взоры, то божество, у которого я прошу знаний, чтобы вылить свою душу.

Перо обмануло меня. То, что пролил я на бумагу на позиции - смешно мне. Я понимал себя только в той земной обстановке, в кула­ке смерти.      

Я сам себе создавал сладкое материнское слово, я обращал взоры к далекому солнцу Волги и в женщине искал только идеал жен­щины /а не человека/, умышленно подчеркивал улыбку девушки, такую же несложную и неглубокую, как и сирень, которой я тогда жаждал. Но вот я начал отрезвляться от того идеального кошмара, где я искал так немного, я вернулся к жизни, она ударила меня силой и громом звуков. Первое время я растерялся, как житель деревни, ко­гда он попадает в столицу. Так сильна она мне показалась и так вы­сока предо мною, малым и растерянным, что я чуть ли не с сожалением вспоминал иногда о своем ..., из которого я вышел. Но - ко всему привыкаешь... Не все так высоко и далеко, как иногда кажется. Я стал разбираться - и решил, что, во-первых,  мне необходимо уйти от политики.                  

Не могу я, поруганный офицер, смотреть на гибель родины, сидеть как эфиоп и с эфиопами гадать из окна - скоро скончается Россия или - еще подышит немного,  пока враги и союзники чистят ее карманы.

Для меня теперь отечества нет. Его продали, его отняли, укра­ли.                                                       

Осталась у меня Волга /без Юршина и без пароходства/, осталась любовь к искусству, и жажда пытаться творить. Никто больше не вой­дет в мою душу, я много не грущу. Что может быть обиднее  и более жалко - как видеть нищенские плоды при жажде большого.       

Творить - для себя!

Без посторонней критики уютно  будет в своем мирке. И, наконец, каждая прочитанная вещь уходит от меня... Она уже не моя, она уже чужая.         

А стихи мои! Сколько их! Куда их гонят? Что так жалобно поют? Домового ли хоронят? Ведьму ль замуж отдают.

Как далек я был от искусства и как иначе понимал его. Во что бы то ни  стало - надо идти в художественную школу. Буду голодать, буду ходить ободранцем - все для тебя, моя запертая дверь... А тогда /когда это будет еще?../ - тогда я постучусь в эту дверь...

И создам же я тогда портрет Инны Николаевны!

Хо-хо,- скажет Козырев, глядя на нас, как свинья на апельсины.

                                               ------

     Завтра утром едем с дядей Сережей в Ярославль.

                                                                                      Ярославль,

                                                                                 19 марта 1918г., 2ч. ночи                    

Никогда  не думал, что будут так злить меня разговоры на избитые политические темы. В вагоне мне хотелось встать и крикнуть: "Неужели вам, дураки, не надоело еще хлестать языком по собственным небесам... молчать!"

Это, бесспорно,- благодатное действие деревни, где я успел уже немного отойти, ожить и отдышаться.           

Вот - снова город. Сюда влекли меня храмы, возле которых я так сравнительно много бродил и ничего не видал как следует.

Окунулся снова в город - и снова, как тяжелую руку, чувствую его гнет. Дышит он на меня своим отвратительным угаром и болез­ненно давит. Надо еще отдохнуть, надо забыть его и вернуться к его камню и крику, когда почувствую, что соскучился о нем...

К тому же - снова политика, ее шум и ее кошмар. Когда мы шли с дядей Сережей с вокзала, нам встретился сначала грузовой автомобиль, перегруженный солдатами с винтовками, а затем, шлепая сапожищами по навозу, балаганная распущенная банда человек в сто с офицером /!/. Они шли с пошлыми улыбками, смешками, выкриками, неся кое-как винтовки, кто подмышкой, кто на плече вниз стволом, кто - прямо волоча ее за ремень по навозу. Трудно было не предположить, что они только что совершили кровавое дело.

Пришли к тете Маги. Она сообщила, что утром явилась целая во­лость крестьян и требовала от большевиков хлеба. Большевики вызва­ли "красную гвардию"' и открыли огонь по беззащитной толпе. В результате двое было убито, один смертельно ранен, много легко раненых. Крестьяне рассеялись...

На днях ... ожидается побоище "Красной гвардии" с рабочими.  Говорят даже, что завтра это будет, если так, то мы с дядей Сере­жей тут застрянем. 

                                                                       ------

Бродил я по набережной, и любовался ею. Как кружево, протянулся по небу мост. На реке большие ... 

     Где-то стронют и эхо звучно гремит за Волгою.

     Завтра пойду в церковь. Хоть слегка взглянуть...

                                                                       -----

Девочки так выросли, что трудно узнать. Эти два с половиной года здорово отчуждили нас друг от друг. Дело поправимое, поправля­емое и почти поправленное. Саша встретил меня весьма радушно.

Дядя Сережа ревнует тетю ко всем и всему, придирается и прев­ратился в форменную тряпку. Верю, что ему тяжело, но тете это еще тяжелее. А главное - глупо так размякать. Надо сдерживать себя, забирать себя в руки.

Тоска, тоска..., Безысходная, бесконечная, беспросветная...

 

Причуды леса  причуды облаков

И Зов далекий - зов могучий...

Тоски клубящийся покров,

Тоска тяжелой тучи...                       

Причуды города... Увитое

Сплетенье, с звуками и ядом                           

 И под холодным встречным взглядом -                  

Далекий зов, могучий, зов...

Но кто зовет, кто этот "кто-то"?

            Зачем зовет, что это "что-то"?...           

И я томительной весной

Мечусь с клубящейся тоской....

Ярославль,

20 марта. 1918 г., ночь

Сегодня я познакомился, с Ельчаниновым! Не помню, был ли у меня в жизни случай, когда так безумно и незаметно летели часы / разве в любви/.    

Большой человек. Об этом же говорит его небритая физиономия, длинные волосы, дырявый пиджак и расстегнутая на вороте рубашка.

Квартира, его буквально завалена книгами. Свободного места - столько, сколько требуется, чтобы боком пройти к столу и сесть на стул, поджав под себя ноги. В разговоре он то и дело вытаскивает книги и записи то из-под  обеденного стола, то из-под дивана, то с самого дивана, то со стула, у которого каким-то чудом не ломаются ножки... В кабинете - с полу до потолка. В книгах он, как в ката­комбах ...                      

Сидел я, слушал его и думал о своем ничтожестве. Какие знания и ум! Как дразнит целый шкап с подписями на книгах "И. Н. Ельчанинов", "И.Н. Ельчанинов", "И.Н.Ельчанинов"... 

     Всю-жизнь - своему делу.

     У него масса разработанного материала для моего дела. Я - в восторге. Он во всем будет мне помогать и я буду являться к нему за советами, справками и для разговоров...

Живет он на грязной улице  без электричества и, по-видимому, его очень смущает шумящий под окнами трамвай.

О своей библиотеке Иван Николаевич сказал, что таких библио­тек по русской генеалогии в мире три. Двух других владельцев он великолепно знает. Один из них на днях бросился под поезд, т.к. к нему на квартиру явились "товарищи большевики" и "реквизировали" библиотеку, объявив ее "народной собственностью".

У Ивана Николаевича, более 6000 томов по генеалогии.

В жизни он, как и все такие люди, - особой репутации, которая называется "дурная". Пьяница.

Он сам между делом упомянул случай, как он пьяный слез не на той станции и пер по шпалам.

Если бы не военное положение в городе, я бы до сих пор, навер­ное, сидел у него.

                                                                       ------

     Утром мы с дядей Сережей и тетей Маги бродили по антикварам и книжным магазинам. Дядя /чудак/ то огрызался на тетю Маги, то по­купал все, что ей нравится /фарфор, лампадку, книги/. Так что тетя Маги перестала хвалить вещи вслух.

                                                                       -----

     Сегодня я получил два неожиданных и приятных подарка от дяди Сережи. Две книги:"Церковь Богоявления в Ярославле" - издание Ярославского Художественного общества/ - роскошь, и еще одну - о Ярославле. Очень угодил мне дядя...

                                                                       -----

В газетах сегодня сообщено о вчерашнем расстреле крестьян на Ильинской площади в таком в виде: «Вчера во время такого-то недоразумения нечаянно ранил себя четырьмя пулями, один крестьянин. Есть жертвы.»

Не знаю уж куда дальше идти. Мне кажется, что продолжение не в силах натуры человека.

                                                           ------       

До сих пор вела с тетей Мари интересный разговор. А в общем - тоска. Почему? Зачем?

                                                                       ------

     О, чудо! В Ярославле нашел еще два экземпляра сборника "К но­вым далям". Один взяла тетя Маги, на другом написал- «Ухожу к новым далям» и послал Вове.

                                                                       -----

О, Боже мой, сколько на свете дураков и дур!

Почти против моего окна - гостиница "Царьград". Большевики стащили буквы "Царь" и оставили "Гостиница ...град". Уж написали бы 'Гостиница товарищ-град".

                                                           ------

Тетя Маги сегодня познакомилась с весьма интересной особой /гр. Толстой/. Она давно хотела с ней познакомиться. Графиня много рассказывала о дворе, об императоре и обеих императрицах. Говорит, что Николай очень хороший человек и умный. Александра - глупа,  аполитична и религиозно помешана, и все, что болталось и писалось, а также о Распутине - ложь. /Между прочим, у Александры Федоровны в Царскосельской церкви была устроена в ... нора, выходящая отверстием в алтарь и она там молилась в одиночестве/.  

Графиня очень близко стояла ко двору и жизнь последнего ей хорошо известна.О Вырубовой она отзывается как о дуре.

Ввиду того,. что она "близко стояла ко двору" и  что она гра­финя - я критически /не во всем/  отнесся к ее мнению. По  этому поводу у нас с тетей Маги был легкий спор.

     А в остальном графиня, бесспорно, интересна.

                                                                       ------

Антиквар - барышник души. Перевешал бы их всех, если бы был –царь…

                                                                                              Лытарево,    

                                                                                            22 марта 1918 г.,

                                                                                              ночь

Вчера ночью с опоздавшим поездом вернулись мы в Лытарево с мокрыми ногами, усталые и сонные.                           

Так темно, что мы соскочили с дядей Сережей не на нашей стан­ций и перли по шпалам во мраке  мокрой ночи. Я, кроме того, попал еще в канаву.

Из Ярославля  вчера было послано в Рыбинск 100 пулеметов, так как там не спокойно. В вагоне мы узнали, что там убито 20 человек при следующих обстоятельствах /рассказывали каждый по-своему и доводили число убитых до 50-ти, и к числу их прибавляли будто бы уби­того вчера Быкова/: крестьяне требовали хлеба. Им было отказано. Они с рабочими подошли к бирже. Вышел Быков и убил кого-то в упор из револьвера. Пошла, свалка. Быкова арестовали рабочие и увезли на вокзал. Красногвардейцы отбили Быкова. На сегодня ожидается повто­рение - но в более серьезных размерах.

Быков /бывший рассыльный, приносивший бумаги Алексею Иванови чу/ - глава Рыбинска, уже давно зарекомендовал себя как убийца и еще кое-что. В Пошехонье он собственноручно расстрелял 7 человек /"карательная экспедиция"/.

Уж не знаю, что было там сегодня.

Вчера, стоя три часа в очереди за билетом, прочел газету от начала до конца.                                               

Полстраницы занимает статья "Пылающий Кавказ". Ужас, что там творится. Кавказ тонет в крови и пламени. Дерутся все, кому не лень и все вместе - режут интеллигенцию. Поголовно вырезаны все местные дворяне и князья. Дети убиваются в первую голову, затем на­силуются и четвертуются женщины, а затем уже разделываются мужчины. Трудно  описать издевательства. После этого куски трупов сбрасывают­ся в подвалы, куда нарочно спускаются голодные собаки. Над подвалом пишется - "Каждый, кто попытается хоронить - будет убит".

Ничего удивительного, что прорвало от такого "мира" этот вечно бурлящий вулкан.

                                                           ------

В Ярославле на грязной площади я увидел груду наставленных в беспорядке полевых   пушек.

Не знаю, потому ли, что я артиллерист, потому ли, что пушка - наше знамя, и мы привыкли ее видеть блестящей и неприкосновенной для окружающих, - но так больно было смотреть мне на то, как они  ржавеют в лужах, под дождем, как стоят они,  точно сброшенные в помойную яму - а вокруг по улицам бродят подлецы в серых шинелях, улыбаются пошло кухаркам, щелкают семечки и не сознают, какую га­дость для себя и для имени своего свершили они только что, продав родину и пропив кровь детей даже...

Ах, жалкие, мелкие идиоты и большие подлецы.

                                                           ------

И в Ярославле есть дом - лучшим дом, захваченный большевиками, где их главари устраивают оргии.

                                                                       ------

Поезда, состоящие сплошь из товарных вагонов, даже уже без пе­чек и без освещения, берутся с собою. Опять брань, крик и озвере­ние. Через пять минут - остроты, смех, я все - друзья. Попу даже уступили место - поезд тронулся. Нещадно отбиваешь  себе ж..., ибо сломаны рессоры.                                           

Начинается брань большевиков. Абсолютно все их бранят - и все им подчиняются. Дураки.

В дороге мне дядя Сережа рассказал случаи с Ельчаниновым.

Ехал он на извозчике с А.Ф. Некрасовым. У одного из домов Ельчанинов просит остановиться, ему надо зайти на минутку. Остано­вились. Ельчанинов скрылся в воротах. Некрасов - ждет.. Ждет он пол­часа, еще полчаса и еще полчаса - полтора часа. Нет Ельчанинова. Что за черт! Слезает он с извозчика, идет во двор. Дверь не запер­та - входит. В комнате горит лампа. На столе вино. На кровати - го­лая женщина. На голой женщине - голый Ельчанинов.

Плюнул Некрасов и ушел оскорбленный.

На другой день Ельчанинов ему говорит: "Нехорошо, Александр Фе­дорович, так поступать с дворянином, /до сих пор пьяный, он вчера, наверное, еще часа через 2-3 вышел на улицу и был удивлен, что Не­красов уехал/.

                                                           ------

С утра и до сих пор я разбираюсь в старых письмах. Нашел их в ящиках на шкапу целый воз. Есть, 1723 год...

Приехала корзина в два с половиной пуда с документами от Ельчанинова - и у меня теперь дела - по горло.

Массу нашел в печати /после разговора с Ельчаниновым/ об Анне Григорьевне Хомутовой, Сергее Григорьевиче, Розе и Козлове.

                                                           -----

     Очень меня беспокоят кавказские события. Во-первых, боюсь за Ваню, во-вторых - за осиротевшую семью /без мужчин/ Шиповых, в-третьих - за свою батарею. Хотя Бог ее знает, где она.

                                                                           23 марта 1918 г.   Лытарево, ночь

У Инны Николаевны умерла мать и она поехала на похороны в  Москву. Но большевики не пустили ее в Москву: "неуважительная при­чина... Если бы по казенным делам, ну тогда еще так..."

                                                                                       24 марта 1918 г.

                                                                                       Лытарево, ночь

Завтра Благовещение.  

Никогда этого не знал, а сегодня знаю великолепно. Была все­нощная в саду. Садовник отчаянно звонил во все колокола, дядя Се­режа не успевал ставить свечи, я по длинной лестнице полез, зажи­гать паникадило и чуть не свернулся оттуда на бабьи головы. Сле­теть не слетел, а толстой свечкой кого-то огрел.

На крест садовник сделал венок из живых цветов. Красный ве­нок. Срезал все, что распустилось в оранжерее. После обедни про­шествовали мимо освещенного окна столовой в дом.Чай пить. Няня испекла булочки, которые, по-видимому, очень понравились о. дьяко­ну. 

Очень приятное впечатление у меня о сегодняшнем вечере. Пове­яло чем-то далеким, хорошим.

Весь вечер и сейчас идет проливной дождь. Темнеет снег, оседает. Тяжелый, набухший. Почему-то он мне сейчас напоминает женщи­ну на трупе любимого человека перед похоронами.

Горит лампадка...

                                                           ------

От тети Маги - открытка. Ругает "на чем свет стоит" за по­чинку часов в Ярославле. "Безнадежно стоят". Просит не чинить в Лытареве.     

 

По слухам, в Рыбинске рабочие отняли все-пулеметы у большевиков .

                                                -----

 В записках А. Г. Хомутовой /"Русский архив"/ я нашел, между прочим, кое-что о Пушкине, где я узнал, что в Евгении Онегине выве­дены дочери Римской-Корсаковой /обе они были красавицы/. Как-то раньше мне это не попадалось.

Дождь. Собаки лают, ветер нож...

                                                           25 марта. 1918 г. Лытарево

 За деревьями яркое облако. Сияет солнце – тает снег. Я завожу граммофон - дядя Сережа подпевает,  перевирая все мотивы, и пишет какие-то отчеты, под музыку все время путается и сердится.

Смолк граммофон, смолк самовар, я надел валенки, взял ключи от церкви и пошел рисовать.

      Ноги моментально промочил и, сидя в церкви, думал: почему это люди надевают валенки, когда надо надевать сапоги и наоборот.

А потом, вернувшись в дом, сели мы в столовой с дядей в кресле друг против друга и вели долгие беседы о прошлом и о том, что же нужно, чтобы людям было легче жить. Что может быть в действитель­ности, проведено в жизнь... Синело в окнах, куковала кукушка в часах...                                          

- Что вы тут сидите?

-Сумерничаем, няня...   

-Не зажечь ли свет?

-Нет, так лучше...

                                                                       -----             

После вечернего чаю дядя Сережа пропал где-то в глубине дома, а я сидел в удобном кресле столовой и, кажется, ни о чем не думал.

А может быть и думал. Не знаю...                       

Легкие шаги.

Оборачиваюсь - Инна Николаевна.   

Я встал и с удовольствием поцеловал ее очаровательную ручку - собственность рояля.

- А вы знаете, что у нас сейчас было?

- Обыск... Большевики из Рыбинска, искали пулеметов... дура­ки... Отобрали четыре охотничьих ружья. Два - мои, два - Дмитрия Николаевича...

-       Дураки... со своими пулеметами.    

Входит Мария Романовна и вскоре за нею привязавший лошадь к кусту сирени -Димитрий Николаевич.

     Ему - что с гуся вода.                                        .

- Думал, что теперь после Романова придется в Рыбинскую тюрь­му...       

Явился дядя Сережа - и снова чай и музыка.         

Красивые жесты, красивые позы, красивая музыка, красивая манера говорить и красивая Инна Николаевна...

Я показывал Инне Николаевне отрытые мною интересные лубки, а затем предложил ей посмотреть, какие я нашел сегодня три огромных гравюры. Великолепные гравюры. Пожалуй, лучше всех висящих в доме.

Идем смотреть гравюры в кабинет...

- Это ваша резиденция?

-       Моя резиденция.

Инна, Николаевна восхищается гравюрами, а я ею...

Стою и думаю: как близка ты мне сейчас идеальная женщина, но как далеки мы друг от друга. В особенности я тебе...

     Боже сохрани, чтобы я подумал: мне нужна ты. Я скажу: мне нужна такая же, как ты.           

     Сколько бродил я по свету - ты одна. Все внимание мое – на тебя, еще со встречи в Рыбинске, у нас в доме. Если я разочаруюсь в тебе /если это возможно только/ - то я опять и надолго, а мо­жет быть и навсегда останусь блуждающим облаком. И как оно - мо­жет быть, вырасту в тучу и буду нагонять мрак на мир, может быть, рас­таю в лазури, которую все видят и которой никто никогда не доста­нет.      

                                                               28 марта 1918 г.   Лытарево, вечер

 Третьего дня днем мы сели с дядей Сережей в сани и выехали в одни ворота, проехали 100 верст и сейчас вернулись в другие во­рота.        

Отогреваем ноги - маршируем в столовой вокруг стола под марш. Я в ботинках, он в туфлях...

Совершили это путешествие, вернее плавание по лужам, раз 50 вылетали из саней в левую сторону и раз 60 - в правую.

Ну и типы - могу сказать после всего виденного.

Вчера ночевали в замке Кругликова. Григория Николаевича не было. Дом бесспорно великолепен, но не в моем духе.      

С восходом отправились в Романов. Бесподобна его панорама с обеих сторон реки.    

Красота!

Очень меня заинтересовали три церкви. Пока дядя Сережа бегал по своим делам, я валял карандашом все, что попало. Сделал штук 20 набросков в полчаса.          

А когда кончились дела дядя - отправились к Мамоновым.

В густом лесу стоит его усадьба. Белый двухэтажный дом с ко­лоннами виден еще издали. Видно живописное местечко. В усадьбе живет отставной генерал - моряк и его четыре сестры-старухи.. Две вдовы и две старые девы. Генерал - Александр Платонович /гофмей­стер двора Е.И.И. .../ - был близок ко двору. До сих пор сохра­нились его бодрость, молодцеватость и генерализм. Выбрит, с иголочки одет, в погонах. Умен, везде бывал, очень интересен, несмотря на свои годы. Его сестры - четыре дуры и рожи. Всю жизнь сидят в этом лесу и ничего не делают. Александр Платонович командует ими как солдатами и здорово заметна их муштровка. Он им делает замеча­ния вслух, кричит,если за столом он попросит их что-нибудь пере­дать, они бросаются все вместе.

Одна даже поет. На вопрос дяди: "Как ее голос?", она ответила, что почти не поет, а так, завывает. Я много слыхал о ее кошачьих домашних концертах, и мне было так смешно, что я еле держался.

Редкая обстановка, масса портретов, масса картин, масса цвет­ных гравюр, фарфор, хрусталь, грамоты, бисер, кость и икона. Все  это первоклассное, все родовое и все имеет свою историю. Например, один большой деревянный складень с мощами, которым благословлял Димитрий Ростовский / почил святой/ - дядя Александра Платоновича; образок и пуля, ударившая в этот образок в 1812 году на груди то­го же дяди. И прочее.

Допотопная горничная вызывается колокольчиком. Если бы не Александр Платонович, я бы был уверен, что на машине времени Уэллса залетел так по крайней мере, в ХУШ век. Александр Платонович с удовольствием мне показывал свои сокровища и рассказывал.

У него большая дружба с великой княгиней Ксенией Александров­ной. Масса писем, снимков, часто жил у нее в Крыму в Ай-Тодоре и, я думаю, у него был романчик.

Еще солнце не встало, когда мы выехали из Кощеева /так называ­ется усадьба/.                                

Нас провожал только Александр Платонович. "Девы" же спят до 12, 1,2, 3 часов.                                        

Снег быстро тает. Поля сплошь покрыты водой. Ручьи вздулись. Скоро тронется Волга.

     Как приятно и легко чувствуешь себя без газет и политических "новостей".

                                                                       --------     

 По вечерам из окна Кощеева сквозь увядающие гроздья сирени несутся дребезжащие звуки расстроенного рояля. Если бы кто-нибудь заглянул в один из таких вечеров в окно белого дома - он увидел бы одну из этих дев за роялем, а три другие - сидят на диване с зака­тившимися глазами. По щекам их струятся слезы. О чем они тоскуют? Кто знает. Быть может, об утекшей, плохо использованной молодости.

Звон романовских соборов доносится до них в тихие вечерни -и они крестятся.      

А в это время молодящийся генерал, запершись в своей комнате, разворачивает старые холсты итальянских художников и жадно смотрит на обнаженных красавиц. Прекрасные картины давно вынуты из рам рев­нивою женою отца или дяди и с тех пор до сего времени пылятся на чердаке.

                                                           -----                                     

Хотел завтра утром ехать в Рыбинск, да няня меня убедила, что я устал и уговорила остаться. А в Рыбинске мне надо только ради по­ездки с папой в Юршино, где необходимо привести кое-что в порядок и извлечь из хаоса книг и журналов Ванины записки /он просит в письме/. Боюсь, что дорога подведет. Там на тракте, наверное, уже один  камень..                     

                                                                                            2 марта. 1918 г.

                                                                                           Лытарево, ночь

С утра – Григорий Николаевич Кругликов. До вечера они бродили с дядей по хозяйству и вели разговоры о навозе.

Вечером, когда я слушал Падеревского и Рахманинова, он завязал со мною разговор. Начал с того, что он не любит рояль, но эти ве­щи так хороши, что.../сам не знает, что, ибо, сказать сразу, что он полюбил рояль - было бы глупо/.

Я убедил его /не желая убеждать/, что лучший, совершеннейший инструмент - рояль. И объясняю его нелюбовь последнего только тем, что у нас слишком много роялей и слишком мало музыкантов. Рояль опошлен - это верно, но во всем остальном он не прав. Подошел через 10 минут и согласился.

После этого он сказал, что не понимает современной музыки. Опять я в довольно дерзкой форме заставил его  согласиться. И все  же он не понимает ее, а только согласен, что она, как и живопись, и литература - в мильон раз выше отжившего.  

 Следующая тема была о влиянии социализма на искусство. Он считал, что социализм будет иметь только положительное влияние на творчество, я говорил, что он убьет его. Согласился. Вот и весь он. Почему же он был так горд и недоступен утром?

Вряд ли он думал, что ему придется соглашаться со мною, а не мне с ним, умудренным "жизненным опытом". Он даже не обиделся на  мои колкости и шпильки. Сейчас же он мне рассказывал о своем пу­тешествии в Египет. Вот это интересно.

                                                           -------

Итак, завтра в 4 часа утром прощаюсь с этим покоем, дядя Се­режа зовет опять и "чем скорее - тем лучше", не знаю, удастся ли до Пасхи, а  с Пасхи сюда вернется вся семья, и это уже не будет тем, что есть. 

  Вышел сейчас на. улицу. Тишина и теплынь? Мерцают звезды и так весенне, весенне в ночном воздухе.                         

Жить бы и жить!

Эх, люди - сволочи!                 

Хоть в луну бы выстрелили мною из Жюль-Верновской пушки!

                                                                                       30 марта 1918 г.                     

                                                                                      Рыбинск; вечер

     Вернулся домой, и к величайшему удивлению встретил здесь Ваню.

     Он с большими трудностями, одетый драным, грязным солдатом, в рыжей папахе пробрался сквозь всю эту кашу. Никто его не узнавал. Оброс бородой.

Его рассказ о последних переживаниях настолько велик, сложен и ужасен, что не буду передавать, тем более, что он ведет свои за­писки.

     Между прочим, говорит, что газетная заметка о смерти дяди Вани - ложь. Он жив и здоров.

Ни черта не понимаю...

От этого всего кружится голова.

Ложусь отдохнуть.  Дядя Сережа с няней общими усилиями разбуди­ли меня сегодня в 4 часа утра, чтобы я не опоздал на поезд /а поезд я ждал на станции 4 часа/.    

                                                           ------

Получил письмо от Липы. Она пишет:"12 марта" /см. письмо/. Завтра отвечу ей

     Страшно устал почему-то.

                                                                                      1 апреля 1918 г.

                                                                                        Рыбинск, ночь.

     Волга тронулась. Набережная полна народу. Весенние туалеты, весенние лица, весеннее солнце. Как будто на свете ничего и не случилось. Не усидишь в комнате.

     Из старого собора, не умолкает пение. Поет вся толпа у новой чудотворной иконы. Толпа, у дверей. Очередь на молебен. Попы сменяют друг друга. От массы свечей - жара. Гнутся и плавятся свечи. У ико­ны густеют лампадки. Бабы плачут и утирают слезы бархатной салфеткой, повешенной у иконы.   

 Бродил по набережной и смотрел, как истыкана новая биржа и ее окн, пулями, в последнее столкновение.

Над трибуналом так же развевается красный флаг, и так же в нем производятся ночные расстрелы.             

     В последе ном выступлении Козырев и Вова принимали большое участие. Говорили речи, угоняли автомашины, увозили пулеметы.

         Вчера ходил к воинскому начальнику "регистрироваться?. Де­ло в том, что объявлено, что все офицеры под страхом шестимесячного ареста должны лаяться к воинскому начальнику и сообщить, желает ли служить при "новых" условиях: большое жалованье, а все остальное старое: дисциплина, отмена комитетов и проч.

Записывается: твои убеждения, род оружия, год. должность, чем занимаешься сейчас и желаешь ли служить. Все отвечают - "беспартийный", "служить не желаю"...            

Ни один не согласился.   

Действительно, умники - половину перебили, а теперь приглашают.. .

Видали дураков.        

 

                                                                         3 апреля 1916 г.

                                                                         Рыбинск, ночь

После того, как большевики поднесли деревне "большевизм" в форме присоединения к земле крестьянина помещичьей земли /и ни слова о социализации/, после того, как деревне понравился "такой социа­лизм", 'большевикам не осталось ничего другого, как издать декрет /он вчера печатался в газетах/ - социализация земель "временно" приостанавливается. Помещичья земля сейчас же делится между крестья­нами. Весь инвентарь делится между неимущими. Помещики отпускаются / вышибаются/ на  все четыре стороны.

Все разрешается очень просто.

                                                           ------

     Сегодня мама заявила, что все, кто у нас бывают - знакомые и друзья - дураки и идиоты.. Мама рассердилась. Все время толкуем об этом и никак не можем дотолковаться. Обижается, дфщтся и вот-вот заплачет.    

     Я убеждаюсь, что все, что было с 1914 по 1918 г., все это сон. Ничего этого не было и мы, офицеры с сорванными погонами, только во­ображаем, что что-то было, что мы случайно живы и где-то были /не дома/.

     Какая чушь - такие сны?!                        

 

Новое определение жизни: жизнь — это муравейник подлецов и иди­отов, бездумных и бездарных. Хоть бы красиво лгали! И это не по силам им. Сволочи.    

                                                           ------

Вчера, был в театре.   

Царь Иудейский - Великого князя Константина Константиновича.  Великая вещь. Так светла она в эти дни.         

Весь вечер вчера был под ее впечатлением. Сегодня тоже. Отко­пал в шкалу снимки с постановки Царя Иудейского в театре Эрмитажа, когда играл сам автор с сыновьями, играли артисты, а декорации создала великая кисть.               

Если бы сейчас попал, я в Эрмитаж! Что дал  бы я за этот вечер!

                                                           ------

Нашлась Вера!

                                                           -----

К. сообщил мне интересные новости о Каледине и Москве. Но о сем пока молчу.

                                                           -----                         

Тоска душит меня.

А по вечерам, пахнущим весною, по вечерам, когда солнце сле­пит город желтым ровным светом и ровно и вяло перезваниваются ко­локола, мне кажется., что я способен разрыдаться. Такая ненависть ко всему, такая злоба, такое отвращение...

И завидую я Волге. Не сегодня-завтра уйдут теснящие ее послед­ние льдины, и она будет свободна и могуча... А я останусь там же...

                                                                        6 апреля 1918 г.

                                                                          Рыбинск

     Сегодня 10 лет со дня смерти Веры. Как летит время!

     Утром все мы и тетя Лиза ходили в Иванове, где отслужили па­нихиду на могиле.                                                   10 лет!             

 

     Лампады у чудотворной иконы прибывают и прибывают. Сегодня уже 12. Огромные, серебряные, тысячные. Собор окружен толпой без шапок, приехал архиерей.             

     Церковь начинает действовать. Уже священникам приказано свыше говорить проповеди против большевиков. Давно пора. Церковь сейчас может сыграть огромную роль.

Волга очистилась. Долго стоял я над нею, свободной, и завидо­вал ей.        

     Счастливая, ты будешь жить эту весну, как и прошлые.

9 апреля 1918 г. Рыбинск

     Сегодня воскрес второй из наших - Македоныч. Тоскует по нашим и по своим вещам. "Гол, как сокол", и не дают ему большевики ходу.

 

                                                                       ------

Чувствую себя препогано, что меня страшно злит. Такой день, такое солнце - а я сижу как труп и отогреваюсь на солнце. Ничего не могу делать и ко всему апатия - живой труп. Главное - это теперь будет все чаще и чаще.

Все наши-сейчас в театре и я очень хотел быть там, ибо игра­ет сегодня наша студия /тоскующие, безработные офицеры/.

                                                           ------

Вчера был слух, что застрелился Корнилов, а сегодня наоборот наступает куда-то. Так все надоело, что даже не интересуюсь более

                                                           -----

Военное положение снято по случаю навигации, очевидно. На.  Черемухе катаются в лодках с песнями "товарищи".

                                                                                      11 апреля 1918 г.

                                                                                       Рыбинск, вечер

Что может быть возмутительнее, когда свинья сует свой нос в искусство. Мало того, критикует его. Так, на днях появилась ре­цензия в местной газете о пьесе К.Р. "Царь Иудейский"/который сегодня идет в театре четвертый раз/, "Игра, хорошая - пьеса дрянь,виден в ней буржуй, да еще какой - великий князь". Вот смысл всего.

К первому мая должен здесь быть снят памятник царю-освободителю Александру II.Тру дно выразить возмущение к этому варварскому уничтожению искусства и истории. Возмутительно, но что говрить о таких "пустяках"

                                                                       ------

 Хотим с Ваней взять себе по участку земли /законному/ - ехать в Юршино и пахать.

                                                                       ------

На Волге, несмотря на всю бедность нынешней навигации, большое оживление.

     Военное положение снято, но думаю ненадолго, т.к. предпола­гается ряд беспорядков. Первый - 1-го мая. Город  разбит на 60 участ­ков, по, которым будут производиться тщательные ночные обыски.

Главная цель - оружие.   

Это большой секрет, но секрет лишь тогда секрет, когда его знает один, если же его -знают двое, то это уже не секрет.

У Петрограда немцы зашевелились.

                                                           -----  

Василий Николаевич Соснин, ежедневно возвращаясь со службы, зазывается папою в окно "выкурить папироску". Вчера он рассказывал, как возмущен приемом "совета", куда ему пришлось неволею зайти по докторской службе.       

Ему, старику, пришлось ждать бесконечные "полчаса", пока товарищи "откушают". Мимо Василия Николаевича официанты в белях перчатках проносили груды отбивных котлет, от запаха которых у Василия Николаевича разгорался аппетит.

                                                                                  -----

Издыхающий, я брожу как тень. Сейчас вернулся папа с вечерней  прогулки и рассказал, что сейчас к памятнику /он стоит против биржи, в настоящем - трибунала/ Александру – II подошел мужичок с грудою цветов, которые он расставил вокруг памятника со словами: царю-батюшке. Когда ему сказали, знает ли, что он делает, что против него "рыбинский Смольный", что его расстреляют, он распахнулся и  сказал - пусть стреляют... Собралась толпа. Цветы стоят до сих пор.

     Узнав это, Ваня с Алексеем Ивановичем пошли к памятнику. У  памятника уже стоят три красногвардейца. Цветы выброшены. Один из красногвардейцев содрал штыком орла с пьедестала и бросил на мосто­вую. Только что у памятника был Быков и К. Старика схватили и от­правили в милицию. Наверное, расстреляют, а завтра напечатают в га­зетах, что он был подкуплен буржуазией.

                                                                                      12 апреля 1918 г.      

                                                                                      Рыбинск, вечер

Сегодня весь день, как только снимался караул от памятника, по­являлись цветы.         

Во время присутствия караула, мальчишки вертелись вокруг ца­ря-освободителя и бросали в него каменьями.

                                                           -----

Часов в 8 прошлись с Ваней по берегу Волги до стрелки. Сегодня редко живописный тихий вечер. Такие краски, что можно сойти с ума. Луна здоровенная покатились из-за мельницы и не успело солнце еще зайти, как она принялась уже светить.

По реке рычали, ревели пароходы. На них все национальные фла­ги перевернуты вверх ногами - красным вверх. Не отличишь от болгар­ского. Дешевая перемена флага.

Один офицер, переезжая Волгу, разговорился о политике с пере­возчиком. Сегодня он уже в тюрьме.

Вот тебе свобода мысли.

Из этой басни смысл такой: переезжая Волгу, не беседуй с пере­возчиком.

                                          13 апреля 1918 г. /26-го по новому стилю/

                                                                                         Рыбинск, ночь

 

 

     Сегодня заездом в Рыбинске Березовский.  Сейчас сидел у нас и рассказывал массу интересного. Говорить о сем не полагается.

                                                                       -----

     Часто на кухню приходят  наши /юршинские/ пленные австрийцы. Сидят, чай пьют и рассуждают с кухаркой. Что- последняя всегда подробно докладывает.        

     Они теперь /принудительно/ служат в Красной армии и вот рассказывают, что большевики усиленно готовятся к 1 мая. Расставляют пу­леметы, выдают патроны. Готовят плакаты с надписью: "Власть советам". Много они рассказывали о личной жизни /кутежах и  пр./ советской вла­сти.

                                                                       ------

     Обыск, очевидно, будет в одну ночь и в один час по всему горо­ду.

16 апреля 1918 г.. Рыбинск, вечер

С утра сегодня опять в Рыбинске свалка. Все дело из-за муки.. Большевики выдают на Пасху   2 ф. Муки на рыло. /Евреям же на их пас­ху выдавалось по 16 ф./. И вот решили не брать этих 2-х фунтов, а лупить большевиков. Велели закрыть всё лавки, окружили биржу, вы­тащили Быкова и Степанова и взлупили их. Ситникова до полусмерти и выбили глаз, а Быкова хотели утопить в Волге. Из биржи был открыт огонь и убито две бабы и крючник. Быков сел на ждавший его пароход и уехал. Крючники захватили другой пароход    и помчались за ним. Результаты до сих пор неизвестны.       

Толпа тогда бросилась на Красную армию, разоружила ее и 5 человек убила. Действуют   бабы и мальчишки.  Немного - учащиеся сред­них  учебных заведений и немного - рабочих.

Мы с Юрой все время болтались по улицам. По всему городу стрель­ба. Носятся всадники и автомобили. Стреляют с крыш. Толпа рассеивается и снова собирается. От всякого пустяка - паника. Главная сила большевиков - сотня латышей.  Они ....   ..... или по Крестовой занимали крыши и расставляли караулы.        

Слухи самые разнообразные. По ним - Быкова 10 раз бросали с  балкона биржи в Волгу, 10 - застреливали и избивали до смерти. В результате же он, наверное, окажется живым.                     

К вечеру, конечно, объявлено военное положение /это каждый раз, как побьют Быкова/.

                                                           ------

     У памятника продолжают появляться цветы.

      Сегодня не замечалось никакой организации со стороны народа.  Просто "бабий бунт". К среде же /1-го мая н/ст./ что-то готовится.

Очень интересную позицию  занимали в продолжение этой всей комедии. милиционеры.

Они стояли - руки в карманы, с милыми улыбками, кого бы ни били..... никакого дела. Словно в театре.

Забавный день.

     Продолжение следует во всяком случае. Завтра или послезавтра. Вот еще номер будет, если не снимут военное положение до плащаницы и пасхальной заутрени.

                                                                       -----

Голод начинает чувствоваться здорово. А главное, что дальше?  Еще хуже. Никто не сеет и сеять нечем. О том, что отобранные помещичьи земли не будут" засеяны - и говорить нечего. 

Подумать страшно, что будет в Северной России летом или будущей зимой.

                                                   Страстной вторник   17/30 апреля 1918 г.  

                                                                                     Рыбинск.

Ни с того, ни с сего так холодно, что можно ждать  снегу.  

Юрка возмущается введением военного положения, ибо это рушит все его дон-жуанские планы и срывает его многочисленные романы.

 На всех углах расклеены расписания завтрашнего /1-е мая-н-ст/ церемониала. Сбор на Театральной площади, откуда манифестация прой­дет к завернутому рогожей памятнику, тут митинг, отсюда по Кресто­вой до Воздвиженья, а от него к вокзалу, там митинг, с вокзала до Пушкинской и Мышкинской улицам снова к театру и тут опять митинг.     Посмотрим.

 

Между прочим, сегодня утром выяснилось, что ночью Быков и К удрала на пароходе со всеми своими пожитками. В "хвостах" о них  говорят, что они скопили себе по 500000 рублей. Верю, но думаю - больше.

 В Петроград были посланы позже с хлебом и маслом к приходу немцев /для них/. Рыбинцы задержали их и реквизировали груз в свою пользу.

                                                           ------                       

      О вчерашнем избиении  Рыбинского правительства в сегодняшних газетах говорится, что это дел рук буржуазных и что участвовали в бунте, главным образом, офицеры "с кокардами, чиновники, лишившиеся мест, и их жены, а также священники". Жаль, что они ограничились этим. Можно было бы еще чего-нибудь прибавить...

     Бывают дураки, что бьют сами себя по морде и не морщатся.

                                                                       -----

Много говорят о завтрашнем дне. Кто уверяет, что будет бойня, а кто говорит, что ничего не будет, ибо рабочие решили не выступать. Будет или не будет - все равно. Все это в высшей степени бессмысленно, ибо в такой каше без железного кулака власти не соз­дашь. А кулака нет и бить не может, ибо нет того столба, вокруг которого он может связаться. Единственной силой такого рода могут быть сейчас иностранные войска. ''                       

Как все это ни грустно, но это так.

                                                                       18 апреля./1мая/ 1918г.

                                                                                        Рыбинск

     Сегодня праздновалось 1-е мая. Кроме электричества и водопровода, никто и ничто не работало, даже телефон.

По улицам с пением и музыкой ходила манифестация солидных раз­меров. Масса флагов и плакатов. Никак не думал, что будет их так много. Сотни. Бархат, шелк, золото и серебро. Есть весьма художе­ственно исполненные.            

Впереди шла милиций, за ним - конные. Затем вели под руки избитого Быкова. Он явился к празднику. Храбрец. Начинает мне нра­виться за это. Далее следовала Красная гвардия и армия, а затем уже группы от заводов и организаций. Шествие замыкалось несколь­кими десятками украшенных елками и флагами автомобилей, наполнен­ных кучами детей. Все это пищало, кричало «ура» и махало шапками.

 Красота. Были флаги величиной чуть ли не о двухэтажный дом, не преувеличивая. Все это развевалось ветром и пылало огнем на солнце, а среди красноты черные траурные флаги с надписями "Вечная память жертвам революции" или "Павшим за свободу".

Город был украшен красными флагами. Разъезжал автомобиль и записывали дома, на каких не были вывешены флаги.

Столкновений никаких не было.

                                                                                         Страстная пятница

                                                                                         3 мая н/ст. 1918 г.

                                                                                                Рыбинск

Большевики обложили какой-то контрибуцией докторов/?!/. По этому случаю они /доктора/ были вызваны в совет. Вышел к ним Бы­ков и, поздоровавшись, протянул Раф. Раф. Сыромятникову руку. Сы­ромятников не подал руки и сказал: "Как вы можете протягивать мне руку, обагренную народной кровью?". Мама теперь боится за него.

Последнее время все чаще и чаще у меня является настроение перестрелять всех и самому застрелиться. Не хватает нервов.

А Юршино и лес мне хочется сжечь дотла. Слишком уж терзают душу "декреты", "постановления", крестьяне и т.п. и т.п. Не могу смотреть на все это, как на капитал, с которым можно проделывать все эти истории. Юршино для меня - совсем иное, чем воображают все эти господа.  

 Боже, увижу ли я покой? С девятьсот четырнадцатого года идет эта каша и все хуже и  хуже, а параллельно ей треплются и нервы, так что получается кошмарная прогрессия.

                                                                       -----

С Вовой эти дни все время ругаемся. Во-первых, он до сих пор не уяснил, что дружба, - есть нечто плюс подчинение более слабой воли более сильной. Мы не уступаем друг другу, поэтому между нами не может быть того, что в этой презренной жизни считается "дружбой". Во-вторых, он, не создав ничего особенного, считает себя, по-видимо­му, уже создавшим это "что-то особенное" и считает себя "великим".

Вечно мне ставит что-нибудь "на вид" и делает замечания, об­рывает и говорит плоскости, будучи глубоко убежден, что это ни что иное, как остроты.

А в общем жизнь загнала меня в такой тупик, о существовании которого я и не подозревал.               

Гадость, мелочь, трусость кругом и плесень на моей душе. Если б я умел реветь по-бабьи, я бы заревел на все полушарие.

     Помню, в детстве бывали так называемые "беспричинные" слезы - вот мне хочется плакать этими "беспричинными" слезами.      

Раньше все-таки, были далеким утешением грезы будущего, а те­перь их нет. Куда идти? Куда? Боже, которому молятся, пред крестом которого плачут,- укажи мне дорогу, дай мне забвение, сверши чудо -пусть я уверую так, как верят те, кого я не понимаю - и я уйду к тебе. 

                                                           -----                                 

Ни слез,

Ни грез,

 Ни Бога...             

 В тупик пришла дорога

И я кружу без смысла, в тупике...

Блаженны павшие в боях...

А мы уставшие, на днях      

Будем расстреляны, иль брошены в темницу.

За что - не знаю... Я устал...

И рок безжалостно трепал        

           мою последнюю страницу...

                                                                                         4 мая /21 апреля/

                                                                                         страстная суббота, 

                                                                                          ночь

Наши пошли к заутрене, а мы с Ваней сидим дома и вспоминаем прошлую Пасху, когда мы были еще офицерами   погонах и орденах.

Сейчас ударили в колокола и по всему городу пошла такая стрель­ба, что я подумал: уж не выступление ли против чего-нибудь или ко­го-нибудь. Пушки, револьверы, ружья все пошло в ход. Ракеты, бен­гальские огни... Сейчас все буржуи трясутся над своими куличами, т.к. ходили упорные слухи, что в час заутрени будет проведен продовольственный обыск по всему  городу, и все со столов и из печей  будет реквизировано. А вслед за этим, конечно, появится в газете и в лист­ках погромная статья.  

Как бы я хотел, чтобы был этот обыск, и вся бы эта мелочь запла­кала бы из-за своих куличей и колбас.  

Ах, какая сволочь наша буржуазия.

Возвращаются наши - стучат в окно...

                                                                  5 мая /22 апреля/ 1918 г.

                                                                    Первый день Пасхи,    

                                                                    Рыбинск, вечер

Утром надел черную рубашку, взъерошил волосы, надел задом  наперед свой кавказский пояс и вышел к разряженному столу.

Получилась не только гармония, но даже фисгармония.

Рядом с Олей в белом платье и с соболями на плечах я был фавном при нимфе. Что ж... такова парадная форма заслуженного офицера.

"Христос Воскресе" - странно это звучит нынче и жалко. Вечный звон... Кажется, что эти робкие не звоны, а перезвоны хотят силой внушить усталой душе признающего своего Учителя - Христа, что сегодня день радости- для верующего и день чего-то светлого, заставляю­щий вспомнить свою детскую веру и радость, - для остальных. Свет­лый день - как ты темен для меня нынче.

Все разоделись в светлое и стараются быть светлыми и веселыми и хочется мне сказать: ''Буржуи нерезанные", как вы жалки, смешны... Какая это все же драма для маленькой, в прошлом тихой, семейной жизни.

                                                           -----

     Юра, не взирая ни на что, сделал 22 визита, Вова - 16. Мы с Ваней сидим безвыходно в своей комнате и совершенно не выходим на улицу.

                                                                       -----

Вернулся из Новгорода Копа, радостный. Поступил в какую-то "армию", где встретил своих товарищей. Что-то контрреволюционное или контррбольшевистское - завтра зайдет и расскажет.

                                                                       ----

     В газетах опять - "Корнилов скончался от ран и оставшаяся груп­пка его человек в 1000 рассеивается". Уж это 4-й или 10-й раз его хоронят большевики. И все-таки он жив!

                                                                       -----

     Николай II с женою, кажется, очутился в Германии. Об этом, ко­нечно, ни слова нигде. Это входило в позорные условия позорного мира. В общем, мир, говорят, таков, что если бы его условия дошли до народа то черт знает, что было бы с заключившими его мерзавцами.

     "Буржуазные" газеты опять пропали. Исключительно большевистские.

     Петроград считается занятым немцами, хотя пока в нем еще ни одного немца нет. Немцы изобретают, как бы его взять "не голодным". Поэтому медлят.

 

Севастополь и Феодосия заняты немцами..    

Воображаю, как "занимают" немцы города: приедет автомобиль с  3-4 немцами - и город взят.

Флот пропал.

Немцы в оккупированных областях России поставили во главе, бра­та бывшей императрицы Александры Федоровны Нессенской.

                                                           -------

За столом генерал Николаев с тетей Лизой вспоминали молодость, балы, роман, и что они представляют теперь. Смех и слезы сложились в светлую и пеструю мозаику.          

"Что имеем - не храним.     

 Потерявши - плачем....."

                                                                          24 апреля /7 мая/ 1918 г.

                                                                         Рыбинок, ночь  

Только что проводил Марусю.

Многое понимаю. Все ли? Не могу понять и себя. Как смотрю на это я? Как должен смотреть? И как, в конце концов, все же смотрю? Ничего не понимаю.     

Юрий чувствует, что для меня тайны нет и это заметно. Этим он лишний раз подчеркивает свои дурные стороны. Настолько это равнодушие сильно для меня, настолько это все мне кажется гадким, что все во мне кричит: мерзавец! Надо уезжать, как можно скорее уезжать.

Я перестал понимать себя. Я не могу сообразить, о чем же, в конце концов, я думаю и к чему пришел... Да что же я думаю?

Мне никто ничего не сказал, мне никто ничего не намекнул -я все понял сам.    

Припоминается… Какая гадость. "Гадость"?  

Не знаю ничего и ничто не знает меня...

                                                           -----

С утра усиленно с Вовой взвинчивали друг другу нервы. Сюда же приплелась "романтическая пощечина" Вовы, подготовленная Юркой, письмо и разговор. Не надо вспоминать

                                                                       ------

     Обманы превращаются в ложь. Ложь кругом. Как она давит... Она 

раздавит меня.

И опять надо бежать от города.                

      Невыносимо тяжело.

Не выразить того, что хочу, уж вовсе и не хочу ничего выражать.. Слова для лжи.

                                                                       -----

Считать жизнь полною обманов

Красивых сказок и поэм!

И вдруг - твой сказочный эдем -

Ряд грязных, пошлых балаганов...

Смейся, паяц! Над разбитою верой! Смейся, паяц!

Глядя на Венеру, немного неэтично говорить о том, как этот  кусок мрамора откалывался избитыми рабами в каменоломне, как под его тяжестью вырывались проклятия и стоны... Это, конечно, «некрасиво»…

     Так же и наш разговор, Вова. Тот разговор, в продолжение которо­го ты вскакивал раз 10 с дивана.. Что ж поделаешь. Ты сам вызвал его.

     Поверь, я, глядя на Венеру, не думаю об этом.

                                                                       ------         

     Я бы понял себя, если бы в первом или во втором была бы хоть капля ревности, или любви, или вообще чего-нибудь в этом роде. Этого нет и не может быть.

                                                                       ------

 Вове.

     Я присматривался к тебе и я заинтересовался. Я вошел в твою жизнь, правда, ненадолго, на минуты, но я был в ней.

      Да. Я познал тебя. Не трону души твоей - творчества. Оно всегда свято независимо от того, какое бы оно ни было, плохо ли, худо ли. Кстати, оно неплохо. Единственно - оно односторонне и создано…

...... авторами ... .....   ..... ...... и женщины, к которой ты, может быть, питал и святые чувства, но поступил так не свято, так некрасиво и недостойно себе. Тут и мальчишество и гадость и еще кое-что. Согласись, что этот случай нельзя вычеркнуть из твоей характеристики /и жизни/. Как ни затушевывай его, как ни молчи о нем, как не заглушай его истинно красивыми поступками по отношению к той же женщине – он всегда  останется им.         

И вот это прошло. Красота затмила это пятно и, глуша его, ты, может быть, и забыл о нем, но-все же ты способен...

      И встретившись, ты хотел ослепить меня. Ты говорил, что не ты в мире, а мир - перед тобой, что будут дни, когда ты будешь первым, ибо твой характер не дает тебе возможности быть вторым. Ты говорил,  что перевернешь законы жизни, и что, хотя это и дерзко, но будет так… Ты много говорил…                   

     И слушал я и со многим соглашался и со многим не соглашался. Я знаю, что ты ушел вперёд от окружащего, но ты ошибался, думая, что ты один ушел и что ушел так далеко, что  тебя никто не достигнет. И еще ты ошибался..        

     Не хочу называть тебя обычными именами "самоуспокоенного" и т.п. Ты просто считаешь почему-то, что мысль - это уже жизнь.

     Всех легче мыслить, и это зависит исключительно от фантазии человека, я не говорю о мысли, построенной на знании и уме, это  дальше. Ты мне говорил об Алтае, ты мне говорил о своем герое, имя которого я позабыл... И никуда ты не уедешь, и над своим героем будешь смеяться так же, как смеешься над старыми. Разве ты откажешься от города, от жизни: будешь говорить, я молчать. Та остаешься на месте и я, может быть, тоже останусь на месте, хотя я никогда не собирался на  Алтай.          

Тебя меньше все же душит эта  жизнь, чем меня. Сколько ты меня в этом не убеждай, а тебя никогда нет дома, я же всегда дома /глупые примеры - яснее говорят/.

       И осмеяв мои окопные грезы, ты пошел в одну сторону, я в дру­гую.

     И сегодня мы опять столкнулись.

     Ты мне читал лекции. Ты изобразил меня в таких красках, что я ужаснулся самым серьезным образом.

Помню, желая проверить свой взгляд на тебя, я прикинулся на час/всего один час/-слушающим тебя мальчиком. Я был робок в выра­жениях, я отказывался от всего, от чего можно, я соглашался с тобою во всем. И я не ошибся. Ты высоко задрал голову и до сих пор стоишь предо мною в этой глупой, дурацкой позе. Мне не хотелось верить, но это так. Стоило мне на пять минут преклониться пред тобой, чтобы ты взлетел на меня я сел мне на шею /в своем, конечно, воображении/. У меня на шее - ты выше меня.

 Подымаясь таким образом на гору, ты мнишь себя, конечно, не ниже уровня облаков, тогда же как в действительности - ты белка в колесе. Сознаться в этом обидно, да и некогда, ибо карабкаясь с шеи на шею, ты все увеличиваешь и увеличиваешь общество /шей/.

И вот это твое увлечение "танглеткой". Я верю в твои чувства, я верю, что сегодняшний день ударил тебя, но я никогда не поверю в искренность твоей комедии. Она красива для тех, кому она нова и кто ей верит, но на мне. Это ложь. Самовнушение твое велико и ты сам веришь ей, но я - нет.       

Богатырь на глиняных ногах, жалко тебя, ибо разочаровывание -  ужасно. Зачем, Вова, красить некрасивое, зачем убеждать меня во лжи и зачем лгать? Я согласен,  что это красиво для тебя, что это кра­сит твою жизнь и, твой дневник, которого ты не ведешь, но это для окружающих - ложь.       

Ты - Дон-Кихот. Ты будешь рыдать, когда отрезвит тебя крыло мельницы и увидишь ты, что твой благородный шлем – медный таз, который в миниатюре так удобен для плевательницы. Вот чего бойся,  Вова.                  

 

Не черни особенно  идущих за тобой и некоторых, идущих пред тобой. -Это не я /я не дерзал/.    

"Это были цветы,                                

А не я и не ты..."     

Да и если бы ты знал еще кое-что, то ты, быть может бы согла­сился, что я сегодня пережил, если не столько же, сколько ты, то  больше.       

Да, милый мой.

Бывают моменты, когда морфий перестает действовать на морфини­ста, и ему остается тяжело умирать. Не злоупотребляй силой самогип­ноза.                                     

                                                                                       25 апреля/8 мая 1918 г.                                                                                                      Рыбинск, ночь

Проиграв очередное пари, Н.Д. Козырев явился сегодня на парохо­де с бутылкой рому. О такой редкости я и не мечтал никогда.

   У него новые планы, едет куда-то в Сибирь, под Алтай. Узнав об этом, Вова зашевелился и заговорило в нем снова все начитанное из Джека Лондона. Тоже собирается. Знаю, что никуда не уедет. Нособирается для виду, да так и останется.   

На днях с Ваней едем в Юршино. Будем с Павлом вести хозяйство. Первым делом примемся за картошку. Павел будет руководить.

                                                                                         26 апреля/9 мая 1918 г.

                                                                                            Рыбинск, ночь

Быков взял баржу нагрузил на нее пулеметы, спички и плуги /для обмена/ и поехал за хлебом. Уже из Нижнего он телеграфировал, что баржу пробил и спички подмокли.   

Цель поездки ясна: тут ему оставаться не следует.

 

------

Газета сегодня очень интересна. Удивительно, как прошла она большевистскую цензуру.     

В Малороссии - гетман!          

Ясно, что он теперь направится на Великороссию насаждать монар­ха и монархию.                 Севастополь занят немцами. Подробности. В Харькове расстреляно 500 большевиков и эсеров. Финляндия выставила из своих пределов всех русских.

Удивительные дела все-таки - и война, и переговоры, и послы по местам.  Вот будут считать за идиотов наши потомки. Хотя идиотам друго­го имени и нет.

                                                           -----

Фрейлина императрицы открыла в Петербурге /так он называется все время в последних газетах/ кафе.

                                                           ------

Образец народного суда /суда совести/ : крестьянку за изготов­ление самогонки завязали в мешок и били его о землю до тех пор,  по­ка баба не сдохла.                        

Постановление письменное.

                                                           -----

Козырев опять спит за роялем. Бегал сейчас /ночью/ на станцию за свежей газетой, но безуспешно. 

                                                           ----

Юрка вывозит из Каплина старинную обстановку, а за бесценок рас­продает. Черт его знает. А главное, из всех ящиков и комодов вывали­ваются всякие рукописи и письма.

Ничего не жалеет, ничего не любит, кроме своих "одних мест", где он пропадает, и кроме женщин, которые сменяются ежедневно. Ночей и гадости – масса.        

Дохну.

                                                           -----

16/2 мая 1918 г.

Рыбинск    

Ну так вот я и говорю: что я делал эти дни? А вот что. Во-первых, отправился с Ваней в Юршино, где решили заняться земледели­ем.       

Пустой дои стоит пред разливающееся Волгой. Деревья еще голы. Ледоходом поломаны заборы и деревья в саду, а также здорово поломало..

Бродим с Ваней по саду, выбрасываем сухие ветки с дорожек, меч­таем о том, как бы было хорошо переехать когда-нибудь снова в Юршино со всей городской обстановкой, завести тройки. Жить здесь и, зиму и летом. Заниматься хозяйством, главным образом молочным. Да, хорошо бы.

Волга входит  в берега. Без конца бродят пароходы. Свист и шум.

В деревнях растет недовольство большевиками и голод. Крестьяне определенно заявили, что "куда им к черту" землю, когда нечем засе­ять, и лишь Антоновские мужики хотят взять у нас часть  поля.

Павел им на последнем сходе заявил, что пусть сеют, но, что ес­ли будет переворот, то посева им не отдаст. Ходят и чешут затылки. Деревня над ними смеется и говорит, что если они посеют на нашей земле, то они реквизируют их землю. Сущность сего, конечно, не в за­щите нашей земли, а в зависти, ибо эти мужики не пахали свою землю уже давным-давно и хотят сеять на готовенькое.

Итак, решили пахать, но судьба решила за меня. Дело в том, что наши денежные дела с аннуляцией бумаг и доходов окончательно рас­шатались и я искал службы. Почти невозможно найти таковой, но на  мое счастье пришло известие, что я получил место секретаря в кассе мелкого кредита в Земстве. Так что господин поручик славной горной артиллерии, да еще отдельного Кавказского дивизиона!

     Здравия, желаю!        

 

Что ж - секретарь, так секретарь. Командует мною бухгалтер – старая канцелярская крыса. Линейки, счета, книги, счеты, чернила и прочая сволочь... Жалованье - 500 в месяц. По нынешним временам -грош.      

Итак, вернулся в Рыбинск. Ранним утром на пароходе по Волге! Что за божество – весеннее утро на Волге.  

     Между прочим, "дом монаха" на обрыве берега Волги у д. Селихово, который я помню, столько же, сколько и себя, пал жертвой революции. Его купил какой-то "скоробогатина" из Селихова, сломал и увез в деревню. Осталась одинокая часовня у дороги. Теперь говорят, что в полночь по деревне бродит убитый монах и стучится под окнами. Та­ким образом осуществилась написанная в Карпатах моя сказка под названием "Монах".     

Дай Бог, чтобы сбывались бы все-сказки. Как красиво было бы тогда жить. 

                                                                       -----    

Ломаю голову над Юркой. Не могу понять. Неужели такая разница между Арцыбашевым в книге и Арцыбашевым в жизни. Не соберу мыслей.

                                                                       -----

     Вова только что вернулся из Ярославля и снова терзается в муках ревности.  

     Кстати, он привез мне одну открытку, за которую я ему очень благодарен.     

     Кто-то видел Веру. Она шла со своим новорожденным и, говорят, в очень хорошем настроении.    

Копа - скрылся с горизонта. 

                                                                       ------        

     Ожидаются большие события. Атмосфера сгущается и чувствуется, что скоро произойдет разряжение. 

 

  Воскрес интерес к газетам и воскресли газеты.           

  Масса слухов и басен про немцев, англичан и грядущем падении большевиков.

Рыбинские большевики разъехались.

Остались... или бараны, ох­раняемые латышами. Последние ведут себя  прямо нагло. Не дают прохо­ду офицерам, не снявшим форму, публично срывают кокарды /например, вчера у Юрки на бульваре/.и. т.п.

                                                                  -----

Много говорится... Очень много.

                                                                  -----

     Юрий получил из Петрограда свой дневник. Записки первых дней революции. О своем Волынском полку и о себе довольно интересно. Обе­щал перепечатать на машинке "для меня один экземпляр".

                                                                                  -----

     Получил письмо от Юпитера и Македоныча: уныние и надежда на "лучшие времена".           

О батарее, Иване Николаевиче и Алексее Блудном - ничего не слышно.

                                                                       -----        

Жаль, что не сбывается желание быть в Юршине, да что поделаешь. Ванька сидит там один.       

                                                                                                          7/20 мая 1918 г.

                                                                                                          Рыбинск     

Не понимаю, как можно вносить сюда всякую чушь событий и буд­ничной прозы и совершенно отбросить мысли. Терзающие мысли. Я боюсь поделиться ими даже с бумагою. Меня подслушивают? А если подслуши­вают? Это не политика, не «контрреволюция», в наши дни русской ин­квизиции - это вопли пришедшего в тупик, вопли изболевшей души и  жажда чего-то настолько сильного и дерзкого, что моя рабская чело­веческая душа не смеет пролепетать этого недоступного и влечет меня к самоубийству. Это легче - раз! - и все кончено. Трусость, мелочь…

 

Нет, завяз ты, брат! Жизни! Жизни смелой, не боящейся!

     Я вру, лгу. Лгу всем и всех больше себе. И этот самообман, самоложь пьет мою кровь, как пиявки, и все меньше и меньше остается сил, все меньше  энергии…

Я мнил, что высшее - красота. Теперь все настойчивее и громче кричат мне - высшее - сила, энергия. В ней большая красота, в ней гении, в ней мысли.... Дорогу!...

И я, жалкий, пыльный, заплесневший с дрожащей в моих руках драгоценной безделушкой искусства, смотрю на город взвившегося надо мною орла, иле глянул он на меня: сиди там, внизу, в пыли со своей античной игрушкой... Просидишь всю жизнь... А я - в небо! Там нет этой красивой мелочи, но там небо! Не так ли?

 Ошеломленный, смотрю я вслед гордой птице... Жаль бросить без­делушку... а паутина! Как много действительно паутины. Без солнца я ее и не замечал.

Если б я мог, не расставаясь с земным кумиром, улететь с тобой, орел!  

Нет решительности, нет и жизни и не может ее быть. Порвать все, перебить все старые кумиришки, распылить идеалы, отказаться от грез, искать новых в небе.

А если я их не найду?' А если я вернусь к своим осколкам?

Караул!!! Тону!!!      

                                                                                              11/24 мая 1918 г

                                                                                               Рыбинск, ночь

Сегодня, вернувшись со службы, встретил дома Николая Дмитриевича, с которым и провели время до сего позднего часа. Много говорили, прошлись по бульвару, по скверу, зашли в кинемо и даже в балаган на ярмарочной плащади. Он на той неделе уезжает в Сибирь. Решение его почти бесповоротно, ибо этот год-полтора он предвидит в наших местах и голод, и большие события, а там он от всего будет в сторо­не, если удастся заниматься или общественною деятельностью или чем либо иным.      

Картина событий в эти дни такова.  

     Союзники решили оккупировать северную Россию. Так как они не располагают достаточными на это силами, то они привлекают, главным образом, на сие американцев, японцев и китайцев. В общей сложности их будет 1500000. Декларация об оккупации ожидается через  2-3 недели. Немцы уже, по-видимому, знают о планах союзников и так же готовятся к встрече союзников, желая сохранить за собой свое влияние в России. Бесспорно, на днях произойдет Оршинский удар, после чего в скором времени будет взята Москва, а за нею и Петроград, уже не голодный, так как дорога к югу будет в их руках.   

Так что назревают события. Самое неприятное - это ожидаемые бои в стране. Почему-то кажется, что они будут и в наших местах, а это полное разорение. Советская власть собирается ехать в Нижний /из Москвы/.                  

Так ясна теперь личность Троцкого - немецкого агента. О Ленине же не перестаю думать как об идеалисте, желающем блага народа. Если он таков, и если он будет когда-либо казнен, то я поставлю его наравне с Христом. Ведь христианство так же не было понято массой и так же не может войти полностью в жизнь, как и чистый большевизм. А таких вождей, такого большевизма, каков у нас, например, в Рыбин­ске, я не только не пожалею, но даже...                       

                                                           ------

С Николаем Дмитриевичем вели большую беседу о растущей возмож­ности европейской социальной революции. Продлись война еще год-два - она вспыхнет наверняка. А так недавно я не верил в это. Ярким приз­наком к этому служит следующее: есть здесь некий барон Майндорф -он состоит акционером в новом обществе "Интеллигентный поселок в Сибири", учреждающийся, капиталистами на случай социальной революции в Европе. Идея весьма предусмотрительна и интересна, ибо в случае такой революции, да еще при грядущем голоде интеллигенция надолго останется безработной и будет в ужасном положении. Не будь я так связан с домом, я бы без раздумья вступил в члены О-ва.

     Узнать о дороге в Сибирь зашли к начальнику отанцим. Последний непривычно любезен /очевидно помня еще, что Николай Дмитриевич, сын бывшего тов. министра путей сообщения/.

     Так он говорит, что такая масса движется переселенцев в Сибирь, что последнее время было запрещено давать им вагоны, и, несмотря на это, ежедневно и по сейчас проходит через Рыбинск их не менее 1000 человек.      

Завтра Николай Дмитриевич пойдет к Майндорфу узнавать подробности.   

Зачем я живу не веком раньше? Свинство.

                                                                       -------

14 мая 1918 г.,        

понедельник. Рыбинск

В субботу вечером мы с Козыревым сели на пароход и поехали. Он в Прибои, я - в Юршино. Совершенно незаметно пробежали эти два часа на Волге. Мы сидели на корме и рассуждали о планах жизни, о его Сибири, о науке и искусстве. Уже ложились сумерки, когда переехав Вол­гу у Котельника, шли по берегу в усадьбу. Ваня сидел в своей светелке и пил чай.          

Шикарно тут в Юршине. Красная луна смотрится в данную ленту Волги за садом и видна сквозь березы.    

 Ночью отправились с Павлом на речку ловить рыбу наметом. Лов­ля - неудачна. Должно быть, слишком светло. Но зато Павел мне расска­зал несколько поэм. Особенно мне понравилась "Привидение генерала". Это как-то также ночью он ловил здесь рыбу, слышит, кто-то стонет, оборачивается - стоит генерал.

- Хвораете?. - спрашиваю. Молчит.             

Еще раз взглянул - никого нет, вышел наверх - пропал.     

 

В Котельнике сторож усиленно бил в доску, за речкой виднелися развалины фундамента дома монаха, о котором я узнал очень интерес­ную романтическую историю, и тень предшественника которого бродит по деревне со дня разрушения дома.

Весь следующий день /т.е. вчера/ бродил по саду и по полю.

Произошло у меня столкновение с Сергеевым по сложной причине и вообще, столкновений сейчас происходит у меня масса.

Вечер.

       По телефону мне звонит Вера. Зовет к себе за Волгу на дачу.

Кончив свои дела, сажусь на паром и еду по бурлящей под ветром Волге. Ветрено здорово, ищу дачу. Из окна слышу голос:

-Саша!

Смотрю - Вера. 

Так вот она и вот какая.

Вся жизнь ее теперь для ребенка. Забавная девочка, улыбалась мне, за что понравилась мне.                     

На даче у них холодно и голодно, как и везде.

Как всегда, такие встречи после долгих перерывов, в которые про­исходит целая жизнь, начинаются с разговоров далеких, чужих, неинтересных, не относящихся друг к другу. Надо вновь познакомиться, снова постичь неизвестное. Выкупали ребеночка, говорили об отвлеченном, я согрел самовар. Вскоре явилась Надя. Зову ее Надя, тогда как раньше звал ее Надежда Алексеевна. Веру же – наоборот - зову Вера Алексеевна. Если ей это не понравится, я увижу, тогда, ее воля снова сблизиться хотя бы в этом.   

Уезжал под вечер в серый осенний дождь. Вера пошла меня про­водить до Волги.  

Не стоит об этом говорить. Буду думать и соображать,

Целая жизнь прошла! Целая жизнь!

 Во всяком случае, мы разных взглядов на политику, о которой мы не говорили, но это чувствуется. Это ясно говорит, что последнее время она далека была от этого. Посмотрим. Уверен, что согласится со мной. Она забыла, по видимому самый простой закон, что когда собаку бьют, та огрызается, так что я думаю она поймет платформу  фронтовых офицеров, их драму, и я убежден, что не верит она в это продажное, нечестное и кровавое правительство, которое она пыталась защищать. Тут нет и капли чистого большевизма . Она это, конечно,  знает.     

И слова я не сказал ей о деятельности Копы. Надо познакомиться. О ее жизни я не спрашивал, о своей молчал.

В общем очень рад, что, наконец, встретил ее и что вышло так, как я хотел - чтобы после ее гробового молчания она первая завязала отношения.               

На днях отправлюсь к ней опять.          

Вера, Вера, вот так штука эта жизнь!

                                                                                       17/30. мая 1918 г.

                                                                                      Рыбинск, белая .ночь

По сегодняшним слухам большевики в Петрограде свержены. На улицах идут бои. Баррикады, плакаты: "Да здравствует учредительное собрание" и пр. Вполне возможно, но все же отношусь к сему вполне равнодушно.

Рыбинский "Нахамкес" /?/ прибежал в Совет и с криком "спасайся, кто  может, я уезжаю и вам того же желаю" немедля скрылся. Говорят. Совет бежал.                    

По улицам ходят усиленные караулы латышей и Красной армии.. Был в кинематографе на бульваре. Скука. Светлая толпа "буржуев" топчется по дорожкам.    

На днях очень  приличная опера, успели взять четыре ложи на "Евгения Онегина", "Пиковую даму", "Искателя жемчуга" и "Дубровского". Сегодня уже билетов нет.

Сегодня Чариков читает лекцию "Великий раскол / народ и       интеллигенция/".    

На столбах красуются огромные афиши о предстоящих лекциях г-жи Коллонтай.                        

Послушаем.   

                                                                                                      19/1 мая 1918 г.

                                                                                               Рыбинск, ночь

"Дубровский". Опера рыбинская, неважная. Голоса слабые, игра  отчаянная. Музыка мне понравилась, слышу эту оперу в первый раз. Впечатление все же есть. Спасали декорации и костюмы.

     Снова наблюдал ладей, составляющих в этом отношении особый класс - класс восторженных баранов, обывательщина, мещанство на вершине своих чувств. Захлебываются на лестницах в антрактах, ходят с блаженными рожами, точно они все именинники.

                                                                       -----

В городе пока спокойно. На улице разбросаны воззвания примкнуть к рабочим завтра. По улицам бродят и ездят патрули, вооруженные с ног до головы. Для полного их вооружения не хватает только пушки на бо­ку.

                                                           ------

Спать. Приказано перевести часы по всей Большероссии на 2 часа вперед в целях экономии в освещении, так что придется раньше вставать.

 Итак - "Дубровский". Направник.                                        

                                                                                                 20/2 мая 1918 г.

                                                                                                Воскресенье, Рыбинск 

Сегодня - "Фауст".    

Самая музыкальная, самая красивая опера /кроме "Фауста" люблю лишь "Евгения Онегина", менее музыкально, но ближе по духу. Две оперы!/.            

Голова тяжела от впечатлений. Музыка - всегда музыка. Далекая жизнь и так смешны большевики и все события и пр., хотя бы сидящие в Ярославском кадетском корпусе Ленин Коллонтай.     

    Паршивое завтра, паршивая служба и паршивая жизнь. Не трогай!

-

Не хочу быть твоим. Пшла!

Завтра "Евгений Онегин".

                                                           -----

                                                                                     21/3 мая 1918 г.                             

                                                                                 Рыбинск. На службе

 Сегодня жизнь началась на 2 часа раньше. Встал в 7 часов и воображал, что в 9.         

На дворе свежо и сыро, что уже просыпаясь, чувствовал по состоянию своих легких и проснувшейся /слегка, правда/ контузии.

В голове музыка. Всю ночь, всю краткую, не дающую отдыха ночь,  она не отходила от меня. Какие тонкие, кружевные сети, как они пута­ют в своих сплетениях. Не выберусь.      

Мне хочется сказки. Я бы продал свою душу черту не только за Маргариту, но и за

Забеля. /Этим я вовсе не хочу подчеркнуть, что я служил в Кавказском дивизионе/. Ах, Забель! Ах, ножки!

 Фу, пошлость.  

Волшебная музыка, какие игры, жизнь, волшебные думы, волшебные лица и ножки! Все это вместе создало эту сказку и все это приносит ее мне.   

Другой мир, другая жизнь. Жизнь высокой фантазии, жизнь красивой, грезы.  

Они живут, и никто больше не войдет к ним. Никого не пустят к ним, а если бы кто и прилетел на какой-нибудь усовершенствованной "машине времени" Уэллса в прошлое, в мир фантазии, то все равно их   пустили бы лишь в толпу. Толпа...    

Одно горе: черт не вернет мне и жизни за то, что он дал Фаусту. Нынче цена на

это пала ниже нашего рубля.        

Я думаю, что сатана открещивается нынче от таких...

Рядом со мною скребет пером мой бухгалтер. Он вряд ли знает, что в театре идет опера. С утра он уж прожужжал мои уши об огороде, картошке и о том, что давно пора сажать  капусту, да опасно, ибо утренники каждый день.                

В политическом отношении день вчера прошел спокойно. Лишь по  улицам бродили вооруженные латыши, разъезжали патрули - из латышей с нагайками. Во всех больших домах расставляются пулеметы. Между Ры­бинском и Ярославлем в поездах дежурят войска "красной гвардии", чтобы вовремя в случае чего появиться там или тут.

Мама и тетя Лиза вернулись из своего турне: Рыбинск-Ярославль - Лытарево-Рыбинск. Очень рад за них. Нервы успокаиваются от таких  проветриваний, по крайней мере, на неделю.    От дождей распустилась зелень. Цветет черемуха, жду сирени. Сегодня в Иванове - племянница Лиля, как и прошлые года, как все 22 года.

Бывают люда я "события", которые не меняются ни от времени, ни от обстоятельств, тем-более событий, как-то война, революция. Что и до шумного света!              

            мая   11 ч. 5 м.

22 / 4 июня 9.ч.5 м.

1919, Рыбинск, на службе

К большому моему разочарованию, вчерашний "Евгений Онегин" про­шел весьма неудачно. Быть может, портят еще впечатления, воспомина­ния об этой опере в постановке музыкальной драмы. Мне жалко. Лю­бимая опера и нет впечатления на  этот раз. Хотелось закрыть глаза и слушать. Только музыку. И закрывал, и слушая...

                                                           ----

Вчера явился "раскаявшийся грешник" Капитан и Козырев. Последний едет в Москву для получения сведений о Сибири. Узнав новости, он поколебался и решал, что если события не будут дремать и впредь, он не поедет в Сибирь. А новости такие: бои вокруг и особенно в Галиче. В Москве взорваны заготовленные большевиками, для гражданской войны, снаряды. Заговор раскрыт, но показалось мало. Штаб организации /центр, общегтс. организаций/ переезжает в ... Ленин и прочие - в Ярославле.

Копа дополнил сведения. Распространяться не следует,

      В Юршине нам не препятствовали засеять поля, а теперь, как я и ожидал, начинается... Вчера, отобрали все покосы! Покупать сено - нет никакой возможности по самой простой причине - денег нет.

     Ясно: когда хлеба будут сняты с поля – их  реквизируют без вся­ких разговоров.

     Но как их сеять без лошадей? Если сейчас такой голод, что же будет дальше?

К этому надо прибавить еще усиленную умышленную травлю полей и мильон неприятностей. К чему же тогда было поощрять посеивание?

                                                              23 мая 1918 г. Среда. На службе.

Вчера под вечер поехали с Капитаном за Волгу к Вере. Встреча Копы с Верою - очень похожа на мою. Сначала чужие люди, затем узна­ли друг друга сквозь новую маску нового маскарада наших дней. Убеж­дения. Пережитое, переживаемое. Ее светлая вера – только потому держится так в ней, что она сейчас далека от жизни. Она абсолютно не видит той грязи и не представляет даже, как грязно прошло все это в жизнь. Книги, газеты, журналы, беседы с подобными ей людьми - не жизнь.        

     Она отчаянно защищалась, но я знаю - она уже поколеблена и не будет отыскивать впредь этих светлых крапинок на черном, на кото­рых она строила все.

Вера бывшая на фронте, не знает, оказывается, что делали офице­ры в эти дни на фронте, что могли делать, как делали и как это встре­чалось. Если она, Вера, не знает этого, то что же могут знать сидя­щие здесь философы и агитаторы к избиению офицерства при всех удоб­ных и неудобных случаях, считая их за что-то совершенно иное. Я верю, они в этом убеждены.                           

 

Где же Вера, армия? Почему ее нет? Почему она не может создаться при этих светлых условиях и почему без нее гибнет страна?

Так у нас была бы хоть плохая свобода, республика, а теперь у нас будет германская монархия.    

Если ты говоришь, что крестьяне по натуре - собственники, то для кого же стараются, эти господа, ведь крестьянство - это Россия, а рабочие - капля в море. Ради этой капли, кричавшей в свое время: "Долой проклятую родину!" - не стоит губить этой "проклятой" родины.

Ближе к жизни Вера, ближе. Ты связана сейчас ребенком для об­щественной деятельности, но это не мешает тебе выйти из тво­его "светлого" круга людей и пустых надежд и посмотреть на правду. А  "пустыми" твои надежды я называю вполне, определенно. Ложь всегда ос­унется ложью и тем более она гадка, если она скрывается от своих же.

Ты говоришь, что я вижу только темное. Не буду трогать твоей веры в святость учения сего, я не трогаю святость и знаю о его святости, но это вера привела тебя к слепоте.

На святости сыграли темные души, продали Россию оптом и в розницу и теперь, хватаясь за святые слова своих учителей, пачкают их, прикрываясь ими. Они теперь все богаты, и если минет их грядущая виселица, будут жить буржуями, и лизать ноги германскому монарху. Ты будешь плакать и винить меня, русского офицера и помещика. Не ин­тересно тебе, каким я был офицером, каким помещиком, нужен только  ярлык.                        

Я остаюсь собой.              

А-ты? - Неизвестно...        

                                                                                   24/6 мая - июня 1918 г

                                                                                 Рыбинск. На службе

Сегодня я узнал, что я лишаюсь этого места. Вышибают , как го­ворится, на улицу.          

Мелочь. Интрижки.   

Как же это вдруг бывший буржуй, бывший офицер сидит с ними?

 

    Бухгалтеру нужно впихнуть на это местечко своего приятеля. И  вот он выждал момент, выждал, когда члены правления разъехались, получила месячный отпуск машинистка, остался он и я. И подымает он вопрос о перебаллотировке /голоса за меня - уехали, остался он один - "против" и отдел, совершенно не знающий меня/. Два слова против - и готово.

Результат определенный. По существующим русским законам - спра­ведливо.      

Когда же меня перестанут считать "состоятельным"? Только разве тогда, когда я сдохну от голоду на глазах у всех. 

Вот что я завоевал своими подвигами за "них".

Ко всему этому - сам бухгалтер делает грустный вид и удивляет­ся, как это вышло. Подлое русское мещанство. Ни на грош честности, еще меньше гражданского мужества.

Сейчас начну с ним двусмысленный разговор и буду наблюдать, как он будет теряться, лгать мне и себе. Жалкие люди, думающие о своем брюхе и живущие сплетнями и маленькими интрижками. 

Ну что ж, пойду грузить дрова на баржи, хотя и туда трудно втиснуться, ибо все объединились в союзы и дрожат за свой доходы..

            Другой вопрос: позволит ли здоровье?..

 

Продолжаются Юршинские сюрпризы, контрибуции за всякую чушь, за все, что придет в голову.

      Все мы без места, без денег,  без ничего - жить не на что. Трав­ля, травля...   

3а что?... За что?                

Кто-нибудь из нас нечестен.                             

                                                                        1918 г.                      

                                                                       Пятница, ночь

   Искателя жемчуга.. Бизе. Божество... "В лунном сиянии".

                                                                       -----

 В Сызрани "ожесточенный кровопролитный бой"..   

 Билеты уже не продают и до Нижнего.    

Копа работает.              

                                                                                   26мая1918г.                                                                                                                                    Суббота, ночь

Сегодня весь день и до ночи -  Веры.     

Разговоры, разговоры, разговоры. Споры.

Неужели же мы ее убедим? Это будет победа из лестных. –

Надя очень мила и ...

                                                                       27 мая 1918 г.

                                                                                  Воскресенье,  вечер

Бродили с Вовой по набережной, смотрели на пароходы.

Нужны деньги, много денег, миллионы. Тогда бы мы показали, как надо жить. Вон на том огромном пароходе - интересная публика, инте­ресные женщины.

 Идем на пароход, ходим по широкому балкону. Роскошь, на Волге вокруг музыка.       

Не хочется на бульвар - коллекцию рыбинских дураков.

Выписываем Козырева и едем хотя бы до Ярославля. Женский персонал подберем на этих днях.

Я сбит с толку.       

    Последние проверенные новости столь неожиданны, столь велики и солидны, что не интересуют меня больше большевики, не интересуют наши организации революционные и контрреволюционные и сама Россия кажется чем-то не столь великим, как я чувствовал вчера.

Новости вкратце такие. Союзники накануне признания Советской вла­сти. Почему? А потому что за эти дни нашей революций, эти толпы красоты первых дней ее не могли не подействовать на другие страны, там произошел сдвиг влево и настолько сильный, что можно считать, что все уже в руках социалистов. Итак, мы уже пережили все и убедились, что мы молоды, что это учение не может пройти в жизнь, у союзников же все это впереди. Я убежден: пройдут годы и они убедятся, что жизнь - одно, а теория - другое.           

 

Итак, выходит, что все эти организации, смотревшие на союзников как, на таковых и в политике, играли /?/ не туда. Все это увито ложью всех направлений и всех источников. Что же теперь получается? Если Германия сохранит свой строй, да если Япония, ведущая себя сейчас весьма двусмысленно, заключит с ней мир, да вовлекут они в этот новый союз Россию, посадив предварительно в ней монарха, получится та­кой кулак, что истощенным /в будущем/ войной и социализмом странам не сдобровать перед этой силой трех монархий, и ясно: они встанут во главе. 

Что ж .... немцы. Они провели через большевиков борьбу с мешоч­никами, борьбу ужасную, беспощадную /примеры уже жесточайшие: расстре­лы, потопления пароходов и пр./ - на севере разрастается ужасный голод. А за этим идут немцы с хлебом, вешают большевиков и встречаются народом как избавители. Единственно, я не пойму Ленина. Нельзя же быть таким далеким от жизни.     

Вот какая каша, какая сложная, долгая, тяжелая. Что же мы!? Од­но - жить пока, жить во всю, без оглядки, торопливо, жадно. Живем раз и лишь в эти годы.

                                                                           28 мая 1918 г.

                                                                       Рыбинск, вечер

Сегодня латыши разоружили "Красную армию".. Поэтому, весь день по улицам скачки оголтелых всадников, суетня автомобилей с винтовками и пулеметами наизготовку и маршировка войск "стройными рядами"..

Сейчас, т.е., в 2 ½ часа иду сменять кухарку, сидящую в "хвосте" на завтрашний хлеб.. Теперь дежурим ночи и дни.

Большевики готовят новый декрет, лишающий всех "буржуев" пайка. Интересно, что будут делать буржуи, если пройдет в жизнь этот новый декрет: дохнуть с голоду, кончать самоубийством или продолжать пребывать в надежде.

Ой, дурачье. Все поголовно. 

 

                                                           ------

Александр Иванович Лютер погиб в бою в 1918 или 1919 г.

 

В дневник вложен листок бумаги, к которому приколота офицерская кокарда. Вокруг кокарды нарисован венок.      

Подпись: "Моя боевая кокарда,     

видевшая все мои                      

подвиги за Родину     

и сорванная последней

в мае 1918 года 

                                                           ------                   

Вечная па-а-амять!.."

 

 

 

Л Ю Т Е Р  И. И.

"ЧТО ВИДЕЛ, Ч Т О СЛЫШАЛ, Ч Т О ЗНАЛ /1860-1889гг./

     /1860 - 1877 г./                  

... Ездили на тройке из Рыбинска в Каплино.

Оно принадле­жало Мелентьевым. Екатерина Александровна Мелентьева была стар­шей сестрой матери И. И. Лютера. Мать Ивана Ивановича родилась в Каплине. Ехали мимо Александровской пустыни. До 1860 года - мужской монастырь. Оригинальная церковь стоит на болоте. Нахо­дится на Большесеменовском тракте, верстах в шестидесяти от Ры­бинска. На каждом каменном столбе изображен святой.

Много дичи. За грибами ездили с телегой и собирали только белые грибы.

Ближайшие соседи были Квашнины-Самарины и Кладищевы, жившие в Благовещеиии в имении Борисовском.

     Югская Дорофеевская пустынь.   

     Говела мать Ивана Ивановича в ближайшем от Юршина монасты­ре /Югская Дорофеевская пустынь/. Чудотворная икона Югской Божьей Матери. Монастырь находился в котловине и во время весен­него разлива затоплялся. Монахи ездили в Церковь на плотах. Отец Ивана Ивановича был очень дружен с архимандритом. Родители ездили каждое воскресенье в монастырь. Чудотворную икону летом "прини­мали " в Юршине. В Югском монастыре на самом почетном месте, вправо от паперти похоронены мать, отец, тетка и братья Ивана Ивановича - Николай и Александр. /Памятники  уничтожены в 1925г./.

Иван Иванович учился в Ярославле в классической гимназии. Жили сначала в доме Бычинского, а потом Собинова на Срубной ули­це. Виталий Васильевич /отец Леонида Витальевича/ в то время был старшим  приказчиком богатого купца-хлебника. У него были: жена, два сына и дочь.                 

Родители Ивана Ивановича, а иногда и он ездили в Спасский монастырь.

Юршино Рыбинского уезда Нижне-Никульской волости стоит на самом берегу Волги. На середине Екатерининского большака, между Рыбинском и Мологой.

Юршино принадлежало Глебовым. В 1843 г. бабка Ивана Иванови­ча купила часть. Когда мать Ивана Ивановича вышла замуж, Юршино отдали ей в приданое.

С 1879 г. Александр Сергеевич и Елизавета Ивановна Хомутовы иногда приезжали в Юршино со старшей дочерью Наташей. Яркие воспо­минания об этой семье у Ивана Ивановича начались, когда он был в старших классах гимназии:

У Ивана Ивановича были два брата - Николай и Александр. Ни­колай /старший/ умер 12-ти лет, Александр /моложе/. Оба умерли когда Иван Иванович был маленький /I863-1864/.

ТЕТРАДЬ №2 /1877-1881гг./

1873 г. Приезд министра народного просвещения графа Толстого. Все учителя к его приезду сбрили усы и бороды.

Вечера, танцы, ряженые на святках.

При переходе в 7 класс Иван Иванович получил "2" по латин­скому языку и должен был или остаться на 2-й год, или уйти из гим­назии. Он решил поступить в военное училище, так как гимназия для него всегда была не "матерью, а злой мачехой". Кроме того, из-за войны с Турцией /1877-1878гг./ молодежь стремилась принять в ней участие. Волна патриотизма. Отъезд из Ярославля.

Иван Иванович с грустью простился с товарищами и "с радостью отряс классический прах с ног своих".

Решил поступить в Николаевское Военно-Кавалерийское училище.

Лето я провел очень весело. Возобновилась знакомство с Хомутовыми, которые подросли и тоже почте почти ежегодного летнего пу­тешествия то в Курск, то в Швейцарию и Англию, это лето проводили  у себя в подгородном имении с  Иванове. Последний ряд лет мы встре­чались как-то мало, а теперь старое знакомство снова укрепилось.

В августе 1878 г. поехал с матерью в Петербург.

Торжественное возвращение гвардии в 1879г. после окончания войны с Турцией.

Фроловский пансион. Всего 4 человека. Жили и питались у пол­ковника Фролова. Готовились к экзаменам в военное училище. Проходи­ли курс военной гимназии.

Ночью молодые люди убегали в кафешантан. У них был отдельный выход по черной лестнице. Фролов узнал и раз ночью пришел проверять все ли дома. Дома был Иван Иванович и Крупенский. "Проказы" молодых людей: бросали пятачки и били ими стекла, вылили горшок на женщину, бросали мелки и пачкали ими шубы.

Начались экзамены за военную гимназию. "Избиение младенцев". Из 35-ти человек осталось 9 и в самом конце Иван Иванович "срезал­ся" по арифметике. Переэкзаменовки не разрешались. Приехала мать Ивана Ивановича. Хлопотала о переэкзаменовке. Иван Иванович отлич­но сдал экзамен по рисованию. Переэкзаменовку разрешили.

Покушение на Александра II и его смерть. Перевезение праха Алек­сандра II в Петропавловскую крепость. Караул. Похороны.

Окончание Училища. Иван Иванович кончил девятым и был награжден именною книгой в числе 10-ти лучших юнкеров. Строевые экзамены сдал хуже.

Выбрал вакансию кирасира, потом отказался и стал конно-гренадером. Производство в офицеры.

ТЕТРАДЬ № З /ИЗ СЕМЕЙНОЙ ХРОНИКИ 1881-1889гг./ ХОМУТОВЫ И С. ИВАНОВО

 

...Конечно, нередко я ездил к нашим соседям Глебовым и Хомутовым. С особым удовольствием бывал я в это время у Хомутовых. Их имение Иваново было под самым Рыбинском, верстах в трех от него. Дом был небольшой, но красивой архитектуры с террасами и верандою на плоской крыше и стоял посреди сада. Летом всегда было много цве­тов и на террасах и в клумбах. Сам Александр Сергеевич Хомутов очень любил цветы и поэтому сад был всегда в большом порядке. В саду был неширокий, но очень длинный пруд, напоминавший речку, и мы часто катались на лодке, которая всегда стояла тут у особой пристани. За прудом был ягодник, который также нередко нами посещался. В саду устроена бала горка, с которой открывался вид на город.

Земля между селом Ивановым и городом вся принадлежала Хомутову и сдавалась под огороды. Только после смерти Хомутова, вступивший в управление имением старший сын его Сергей Александрович стал /1890/ отдавать часть огородов, ближайших к городу, под постройку и на них образовалась так называемая Хомутовская слобода с многотысячным на­селением, недавно присоединенная к Рыбинску. А теперь /1915/ и ос­тальную часть этого пространства занял огромный завод "Русский Рено".

Прекрасная прогулка была по Скомороховой горе, на которой рос­ла березовая роща и была посажена сосновая аллея, стоившая большо­го труда и хлопот по охране ее от городских озорников, ломавших и портивших молодые сосенки всякими способами. С этой горы, господ­ствующей над городом, был великолепный вид на Рыбинск. Теперь здесь проходит Скомороховская улица, а роща отошла к заводу. Мы часто хо­дили гулять по этой горе, начинавшейся у самых ворот сада. Здесь шла песчаная дорога к вокзалу, до которого мы во врэмя наших прогу­лок обыкновенно и доходили.

Из других ворот против подъезда к дому шла широкая, обсаженная  березами аллея. Она выходила через мостик на большой тракт по на­правлению к городу. Аллея и дорога были устроены сравнительно недавно. Раньше приходилось ездить в город, выезжая на большую дорогу через село, что было конечно, дальше. Эта "новая" дорога /так она называлась/ имела широкие зеленые обочины и также служила для ча­стых прогулок, обыкновенно до "зеленого мостика".

В это время семья Хомутовых состояла из главы семьи - действи­тельного статского советника Александра Сергеевича Хомутова, служив­шего членом Рыбинского Окружного Суда, человека светского и высоко­образованного, его жены Елизаветы Ивановны, урожденной Шиповой, трех дочерей: Наташи, Ольги и Сони. Причем, Наташа была на год мо­ложе меня, а Ольга и Соня были погодки /первой было 15 лет, второй -14/ и двух сыновей, учащихся первых классов Александровского лицея.

У Хомутовых было очень много родных, из которых почти всегда кто-нибудь гостил у них летом в Иванове.

Вместе со мною был произведен в офицеры Ипполит Александрович IIIлыков, двоюродный брат Хомутовых. Он был в Константиновском, тог­да еще пехотном училище, и выпущен был в артиллерию. Часть свое­го первого офицерского отпуска, он проводил теперь в Иванове, где я с ним познакомился. Ипполит Шлыков был сирота, а так как Хомутовы и их родные были всегда очень родственны и дружны, то Ипполит во время своих отпусков обыкновенно объезжал все имения своих родных и повсюду гостил.                               

Кроме того, Хомутовы всегда поддерживали большое знакомство в Рыбинске. Вследствие этого и близости Иванова от города, гости и хорошие знакомые не забывали это село, где всегда встречали любез­ный  и радушный прием. Молодежи было весело, а людям постарше ин­тересен был умный, разносторонне образованный Александр Сергеевич.

Александр Сергеевич пользовался в Рыбинске огромным уважением благодаря своему состоянию, положению и связям. Бывать в Иванове было лестно, и поэтому все лица известного круга, приезжавшие в Рыбинск на жительство или службу, считали непременной обязанностью быть в Иванове с визитом.

Александр Сергеевич был всегда одинаково любезен и корректен со всеми, будь то именитый князь или простой крестьянин. Принимая гостей в уютной гостиной, всегда в каком-нибудь черном костюме, обыкновенно в сюртуке, неизменном узком белом галстуке, завязанном бантиком, Александр Сергеевич, играя привязанным на шнурке золотым пенсне, сейчас же применялся к развитию и интересам гостя и тот уезжал совершенно очарованный.

В Ярославской губернии было два рода Хомутовых. Александр Сер­геевич был из рода Хомутовых-Гамильтон. Фамилия Гамильтон принад­лежит к древнейшим родам датским и шотландским.     

Как видно по родословию, родоначальником этой фамилии был некто Бернард, родом датчанин, родственник герцога Нормандского, за мало­летством которого правил в 912 году Нормандией. И по настоящее вре­мя фамилия Гамильтон принадлежит к известным родам в Англии. В России фамилия эта появилась впервые при царе Иване Грозном, межу 1533 и 1583 годами, когда, одно семейство этой фамилии переселилось из Шотландии. Благодаря способности русских коверкать иностранные сло­ва, фамилия Гамильтон была скоро переделана в Гаментонов, в Гамантовых и, наконец, в Хомутовых, каковою, наконец, и осталась. И те­перь некоторые члены этого рода Хомутовых пишут свою фамилию не че­рез "о", а через "а" /например, потомки донского атамана Михаила Григорьевича/.

Одна из Хомутовых, Евдокия Григорьевна, умершая в 1672 г.. бы­ла замужем за ближним боярином Артамоном Сергеевичем Матвеевым, уби­тым в 1682 г. в Москве во время стрелецкого бунта при правлении ца­ревны Софьи /они похоронены в Чудовом монастыре и до последнего вре­мени надписи на памятниках можно было еще прочитать/.

В издании "Русской Старины" Семевского "Слово и Дело", в ста­тье "Фрейлина Гамильтон", между прочим, подробно описывается сос­тавленная по поручению Матвеева родословная рода Гамильтон. Родословная эта была, по-видимому, утрачена, и даже большинство Хомутовых не знали вообще об ее существовании.

В 1917 г. эта родословная случайно была найдена и теперь нахо­дится в руках Михаила Дмитриевича Хомутова /по родословию № 46/. В 1923 г. во время голодовки и в отсутствие Михаила Дмитриевича этот ценный документ был продан какому-то еврею и где теперь находится - неизвестно.             

У А.С. Хомутова кроме родственных связей были связи и литера­турные. Кроме того, и его собственному перу принадлежало немало записок и воспоминаний исторического свойства, так как в его жизни было много встреч с весьма замечательными людьми. Немало было в его весь­ма хорошей библиотеке записок и документов, составлявших крупный ис­торический интерес. После его смерти остались его личные воспомина­ния и записки, составляющие целый ряд рукописных книг и стихотворе­ний, преимущественно на разные злобы дня. /Большая часть этих запи­сок хранилась после смерти Е.И. Хомутовой у меня и все погибли во время разгрома в революцию 1918 г./.

Когда Александр Сергеевич был еще холост, то к нему в Иванове обыкновенно летом приезжал и подолгу гостил его приятель, потом из­вестный художник Попов. В Иванове его работ акварелей и масляных  картин было довольно много. После смерти Елизаветы Ивановны их раз­делили между детьми. Во время революции 1918 г. они почти у всех по­гибли. Все же осталось несколько акварелей и 2-3 полотна. ...Бывшие у меня, теперь находятся в Рыбинском музее. На ней изображены маль­чики, играющие в лошадки. Мальчики - это портреты, а пейзаж - мест­ность около Иванова.

Жена Александра Сергеевич - Елизавета Ивановна, дочь Ивана Пав­ловича Шилова, командовавшего в 1812 г. Лейб-гвардии Гренадерским полком, была несколько глуха. Глухота эта с летами все увеличивалась и под конец достигла весьма тяжелой формы. Никакое лечение, а потом трубки и рожки не достигали своей цели и разговаривать с нею  было чрезвычайно трудно. А между тем она всегда живо интересовалась всем и, благодаря своим обширным родственным и дружеским связям, обладала огромною, представляющею, крупный интерес осведомленностью.

Елизавета Ивановна была младшая дочь этой семьи Шиповых, ро­дилась в Ярославле, там провела свое детство и юность и вследствие этого прекрасно знала и помнила современные ей, семейные хроники крупнейших Ярославских дворян.

В воспитании ее детей и частью по хозяйству Елизавете Иванов­не помогала англичанка Анна Васильевна Джеймс, или, как ее обык­новенно называли, мисс Джеймс. Джеймс в семье Хомутовых находилась лет 25 и на ее глазах все дети и родились, и всех она воспитывала.

Джеймс была другом дома, составляя как бы часть семьи и пользо­валась полным доверием и уважением. И только тогда, когда все ба­рышни Хомутовы вышли замуж, она оставила их семью, была воспита­тельницей еще в нескольких семьях, а затем уехала в Англию, где ее и застала мировая война. Со всеми членами семьи Хомутовых она не переставала поддерживать самые дружеские отношения. В 1925 г. она была еще жива, и иногда присылала нам денежную помощь.

 Из детей старшая в семье была дочь Наташа. В это время она была уже взрослая девушка и недавно окончила свое образование в Смольном Институте, начальницей которого была ее тетка Томилова, Ольга Александрована Томилова, урожденная Энгельгард. Собственно, она была не тетка, как ее обыкновенно называли Хомутовы, а бабушка, так как она была родной сестрой Наталии Александровны Энгельгард, матери Александра Сергеевича Хомутова.

     Наташа, впрочем, не могла назваться коренной смолянкой, так как она была только в старшем классе Смольного. Раньше же училась в Рыбинской женской Мариинской гимназии. Впоследствии и обе младшие ее сестры - Оля и Соня - также были только в старших классах Смоль­ного. Наташа  в это время была "центром" семьи, все вникание и заботы которой были направлены исключительно на нее. Младшие сестры - Ольга и Соня - были еще подростки.           

Сам Хомутов ежедневно ездил в суд. Ездил он всегда, в двухмест­ном шарабане, так  называемом докторском, в одну лошадь. В распоряже­нии же семьи оставались известные всему городу пегие лошади. В Лытареве, другом имении Хомутовых в Романовском уезде, был небольшой конный завод, и эта  пегая, весьма оригинальная и красивая - гнедая с белым - отмастка у Хомутовых не переводилась много лет.

Август в 1881 г. стоял теплый и солнечный. Летники в Ивановских клумбах цвели вовсю, а барышни Хомутовы носили преимущественно так называемые "русские" костюмы, которые они вышивали сами и были одина­ковы  у всех трех.

Кроме обычных прогулок устраивались и поездки верхом. В каваль­каде участвовали обыкновенно я с Ипполитом Шлыковым, Наташа Хомутова и Ханна Седеркрейц.

Будучи в 50-х годах в Италии, Александр Сергеевич Хомутов при­вез прекрасную копию Мадонны Карло Долчи. Картина эта всегда висела в гостиной в Иванове, эффектно освещалась особой лампой с рефлектором.

 После смерти Елизаветы Ивановны она, по разделу имущества, до­сталась второй дочери Ольге Евреиновой и увезена была в ее Курское имение Пересуху. Во время революции 1917 г., по всей вероятности, погибла.

 Иван Иванович Лютер /1860-1932/ в 1889 году женился на Софье Александровне Хомутовой /1867-1960/, сестре Сергея Александровича. Хомутова.

И.И. Лютер, ротмистр Лейб Гвардии Конно-Гренадерского полка, был председателем Рыбинской Земской Управы с 1895 по 1917гг.

Его дети:

Иван, ротмистр Лейб Гвардии Конно-Гренадерского пол­ка - пропал без вести;

Александр /две тетради дневника-которого поме­щены выше/, поручик Кавказской Горной Артиллерии - убит в бою;

           Михаил, подпоручик - попал в германский плен /во время первой миро­вой войны/ и во время возвращения из плена пропал без вести;

Вера - умерла в детстве от скарлатины.

        .

 

Б. Савинков

 

РЫБИНСКОЕ ВОССТАНИЕ

(Материалы следствия)

 

Председатель. — Расскажите подробно относи­тельно плана восстания в Ярославле,  Рыбинске и Му­роме.                                       

С а в и н к о в. — Вы задаете вопросы, на которые мне очень печально отвечать. Дело было так. Когда создалась организация, я первоначально думал о выступлении в Москве силами этой организации. Может быть на этом плане я бы окончательно остановился, если бы французы в лице консула Гренара и военного атташе генерала Лаверна, который действовал от имени французского посла Нуланса, не заявили мне о том, что союзники полагают, что есть возможность продолжения войны с Германией на русском фронте. Вы знаете, что  я стоял тогда на точке зрения необходимости продолжения войны. Мне было заявлено, что для этой цели будет высажен англо-французский десант со значительными силами в Архангель­ске. Этот десант было предложено поддержать вооружен­ным выступлением изнутри. План был такой: занять верх­нюю Волгу, англо-французский десант поддержит вос­ставших. Таким образом, верхняя Волга должна была быть базой для движения на Москву. Мы должны были занять Ярославль, Рыбинск, Кострому и Муром. Вологду французы, как они заявили, оставляли за собой. Но я дол­жен сказать, что французы нас обманули. Десант в Ар­хангельске не был высажен, и мы остались висеть в воз­духе в Ярославле. Восстание утратило смысл. Мы оказа­лись в положении людей, обманутых иностранцами.

Французы знали подробно о всех ресурсах, которыми мы располагали. Переговоры с французами вел Деренталь. Я лично раза два, а может быть и четыре, видел Гренара и Лаверна, военного французского представителя. Деньги французы давали мне в мое распоряжение. Вооб­ще денежные средства были сравнительно незначительны и составлялись из поступлений из трех источников. Были пожертвования, но сравнительно незначительные. Я по­лучил также 200000 рублей керенских через некоего чеха Клецандо. Наконец, французы дали около двух с полови-

18

советской власти идет вооруженная борьба, и сослаться в этом отношении на какой-нибудь выдающийся факт.

Французы давали также деньги эсерам и Национальному Центру. Они денежно поддерживали вес эти груп­пы, которые боролись против нас. И не только поддержи­вали, но всячески, я бы сказал, подстрекали к этой борьбе,

Эти сведения мне сообщил Гокье. Это было также под­тверждено впоследствии в Париже. Я не могу точно сказать цифры, в какой мере французы снабжали все эти ор­ганизации деньгами, но я могу с уверенностью сказать, что эти было именно так. Со слов Гокье я знаю, что эсеры не только получали средства от французов, но просили никому не давать денег кроме них. В частности, они про­сили, чтобы французы не оказывали никакой помощи мне.

— А левые эсеры принимали какое-либо участие в переговорах с французами?

— С левыми эсерами я не был в контакте, но мне из­вестно из французских источников, от тех же Гокье и Гренара, что они тоже получали помощь от французов. Я вспоминаю разговор, который я имел, кажется, с Гренаром. Гренар мне говорил о том, что убийство Мирбаха бы­ло сделано при известном участии французов через левых эсеров. Из этого я заключаю, что если французы имели дело с эсерами, то — дело денежного характера.

— Убийство Мирбаха и так называемое восстание ле­вых эсеров было с вами согласовано?

— Нет. Это явилось для нас полной неожиданностью.

— Но ведь время совпадает.

— Да. В данном случае я выскажу только свои сооб­ражения. Я предполагаю, что французы знали о том, что левые эсеры будут выступать, о чем мы повторяю, не знали, потому что мы имели контакт с правыми эсерами, но не с левыми. Поэтому французы, зная. что юные эсе­ры будут выступать в Москве, наши силы перебросили сознательно на верхнюю Волгу, стараясь приурочить вре­мя нашего выступления к восстанию левых эсеров. Это мое предположение. Я в этом не уверен, но сейчас, когда вы мне задали вопрос, это пришло мне в голову. Еще раз повторяю, чтобы подчеркнуть мои сношения с иностранцами в этот период, что французы обманули нас, и мы до известной степени являлись игрушкой в их руках.

— Какие конкретные шаги для организации восста­ния в Ярославле, Рыбинске и Муроме вы предпринимали?

 

   — Я назначил доктора Григорьева начальником муромского отряда и полковника Перхурова — начальником ярославского отряда и полковника Бреде  в Рыбинск. Так как в Рыбинске имелись артиллерийские склады, а Ярославль был без артиллерии, то ясно было, что для то­го, чтобы удержать Ярославль до прихода десанта, нужно было не только взять Рыбинск, но и укрепиться там.

В Ярославле, Рыбинске и Костроме у нас были свои организации, довольно многочисленные, приблизительно 300—400 человек. Однако я считал, что этого недостаточно, и поэтому силы московской организации, довольно значительные, я распределил таким образом: часть из них эвакуировал и Казань, часть из них направил в Яро­славль, а часть — в Рыбинск. Так как я полагал, что Ры­бинск - центральный пункт, то я лично считал возмож­ным быть именно в Рыбинске, где мы выступили первые, если не ошибаюсь, 5 июля. Но наша попытка, как извест­но, была неудачна, потому что мы сразу натолкнулись на наш отряд и после кратковременного боя мы были раз­биты. Для меня. конечно, было ясно, что с поражением в Рыбинске падает весь план, и я послал офицера в Ярославль для того, чтобы предупредить Перхурова, что, по моему мнению, в этих условиях бессмысленно выступать в Ярославле. С другой стороны Кострома, которая должна была тоже выступить, совершенно не выступила. Офицер не доехал, потому что в Ярославле с 6 числа Перхуров поднял восстание.

Ответственность за Ярославль я, конечно, беру на се­бя целиком. Я организовал это дело, я был вдохновителем этого дела, я был его душой. Но эта ответственность глу­боко моральна. Есть другая ответственность — полити­ческая. Я хочу, чтобы вы знали, что эту ответственность, политическую, я разделяю с другими людьми, и хочу я этого вот почему. Потому что не из нашей среды, а среды вам противоположной - из среды эмигрантской, я часто и много раз слышал упреки по моему адресу и тяжкие обвинения в том, что я поднял это восстание без чьей-ли­бо санкции, на свой риск и страх, и этим своим восстани­ем повредил общему белому делу, в частности, эсеровско­му. Я должен сказать, что это было не так, и что раньше, чем решиться на такое очень ответственное дело, я попросил этот Национальный комитет собраться и доложил ему все то, что докладываю сейчас вам, не исключая и моих сношений с иностранцами. Я попросил Национальный комитет высказать свое мнение, взять ответственность или не брать. Национальный комитет выдвинул из своих рядов так называемую военную комиссию, которую я до­пустил на заседание нашего штаба, и члены которой при­сутствовали при всех моих распоряжениях и были совер­шенно в курсе всех планов. Эти лица доложили Нацио­нальному Центру о том, что они знали, и Национальный Центр взял на себя ответственность за Ярославль, и ска­зал: да, при этих условиях начинайте восстание. Я отме­чаю это еще по другим соображениям. Я уехал в Ярославль поднимать восстание не по личной своей воле, но с санкции Национального Центра; когда же дело кончи­лось неудачей, Национальный Центр заявил, что он этой санкции не давал и, таким образом, та глубокая моральная тяжкая ответственность, которая лежит на мне, бы-

 

 

РЫБИНСКИЕ КАРТИНКИ, ГОД 1923-й           

 

Прямой стрелой протянулась эта улица от красных казрм до места Стоянки судов, их зимовья...

Ранним утром, лишь только серая пелена неба начнет прорезывать­ся первыми лучами света, на набережной начинается кипучая, разно­цветная, но вместе с тем и тёмная, нездоровая жизнь.

Кого только не встретишь здесь: спекулянты, гоняющиеся за крупными барышами, ворочающие миллиардами, мелкие "хапачи", ныряющие как зайца в толпе и стремящиеся кого-нибудь надуть на перелицован­ном пальто, поддельных серёжках или дутом кольце, красноармейцы, иногда продающие какую-нибудь мелочную вещь, обыватели, типа быв­ших людей, продающие с неохотой шубы, костюмы, ценные вещи.

Всех здесь можно встретить и все живут, мечтают, надеются и стремятся только к одной цели - заработать! А между этой разномаст­ной и шумящей толпой, шныряют резвые мальчишки с папиросами, лоточ­ники с булками, молоком, семечками.

Вот ряд деревянных, как будто игрушечных ларьков. В них преи­мущественно торгуют мелочью, съестными продуктами, но есть тор­говля и покрупнее - обувью, мануфактурой, готовой одеждой. Ларьки разбросаны всюду до старой биржи. Вот, на небольшом возвышении-"горка", толкучка, на которой можно купить все, начиная с ниток и кончая готовым платьем. Здесь же и железно-скобяная торговля, каким-то образом затесался и жалкий букинист с десятком другим ста­рых, истрепанных и мало куда пригодных книг.

Раньше на "горке" кипела оживлённая торговля, но теперь вся эта масса торговцев-спекулянтов, перекупщиков, хапачей, обывате­лей и неизменных, "стрельцов" в чужой карман, пользующихся скоп­лением народа, перекочевала на набережную, где больше простора, больше места для их «операций».

 А вот тянется ряд крытых "магазинов", в которых торгуют со­лидной марки "деляги" обувью, одеждой, бакалеей. Некоторым из них повезло и они "зашибли" деньгу, некоторые уже перекочевали на проспект и сняли там помещения.

Идем дальше. Вот старая биржа, как раз наискось против мыт­ного базара, здесь всегда стоит гул, брань, крики. Это - центр грузчиков! Здоровые, крепкие, могучие, они производили бы наилучшее впечатление, если бы... если бы... забыли сотни матерных слов, мордобойство и безпробудное пьянство, которому многие систематически * предаются, бранясь густо и тяжеловесно в воскресные дни со своими женами, приходящими за получкой и вместо ее находящих пьяных, крик­ливых буянов-мужей.

Наступает вечер, бьёт на соборной каланче шесть часов. Закры­ваются "магазины", ларьки, пустеет "горка", торопливо убираются лоточные торговцы, исчезает вся эта говорящая, торгующая, крича­щая, обдуваемая и надуваемая толпа - кто куда.

Торговки с перебранкой придут домой, неся под мышкой узлы и корзинки, подсчитывая свои барыши, обыватели с нытьём и вздохами о том "чудном" прошлом, которое безвозвратно кануло в лету, расхо­дятся по домам, мальчишки-папиросники перекочевывают на проспект к

ярко освещённым кино и театру. Некоторые крупные "деляги" идут в "Сан-Ремо", "Москву", "Ямщик", но большинство постоянных абориге­нов набережной остаются здесь же! Они идут в многочисленные трак­тиры, расположенные на иих" любимой, родной улице..                       Набережная пустеет, но часов в 10 она снова оживает еще более нездоровой, уродливой жизнью. С дикими  песнями откуда-то появляют­ся дневные "торговцы", в воздухе опять повисает тяжелая, кошмарная брань, на углах с неизменной папиросой стоят "жрицы тела", слегка перебраниваются со своими "котами".

Мелькнет милиционер, застучит в колотилку сторож, ночные оби­татели набережной куда-то скроются, а затем снова появляются.

Тёмная ночь окутала "горку", ларьки, "магазины", биржу. Все спит, а завтра снова тоже, снова заживёт забурлит набережная!

Переходя еще черёмушский мост, уже слышите визгливый звук незадачливого оркестра, изо дня в день завывающего один и тот же мотив в театре марионеток "Фаноташ".

Сразу за мостом начинается ряд деревянных балаганчиков, тор­гующих кустарными игрушками и пряниками. Между ним расположилась "всемирно знакомая" панорама картин, вывеска которой по подписи ху­дожника обличает чисто рыбинское происхождение.

Вот центр ярмарочной площади, здесь летник театр, цирк, ка­русель, силомер, «Фаноташ» с нелепо-безграмотной афишей, масса ло­точников и мороженщиков. Шум, разговоры, тут же вертятся подозри­тельные личности, вся "золотая" черёмухорская молодежь, крестьяне, приехавшие в город, просто зеваки, не обходящиеся дело и без креп­ких "словечек", пущенных  захмелевшим дебелым грузчиком. В сторон­ке приютилось кафе "Ку-ку",- бойко торгующее пивом. Вокруг летнего театра "Форум" на траве расположились парочки.

Возле "Форума" косо горбатится неспех сколоченное здание цир­ка "Московских артистов". Вывешенная на входной двери реклама гла­сит о "сверх-силачах", балеринах, певцах, факирах и т.п. "столич­ных артистах*". Возле толпится народ. Некая личность с сизым носом заплетающимся языком говорит соседу:

- Что тут удивительного, что эфтот самый Петрас мизинцем по­дымет трёх человек. Нет, гадай он выпьет три ведра пива - это я понимаю.

Гул, разговоры, брань, щелкание семечками, вот атмосфера ярморочной площади. Здесь всё непринуждённо, хотя, конечно, грубова­то.

Жало.

 

Жало г. "Известия" Р 14, 19.01.1923г.

 

 

 

Аркадий РАЙКИН

 

                                         ВОСПОМИНАНИЯ

 

Рыбинск

Путешествие на лесопилку

Во время первой мировой войны, когда к городу вплотную приблизились немцы, мои родители, забрав меня и двух младших сестер — Беллу и Софью, — поки­нули Ригу.

Решено было перебраться на Волгу, в Рыбинск. По­чему именно в Рыбинск, затрудняюсь сказать. Вероятнее всего, выбор нового местожительства был продиктован деловыми расчетами отца, его лесоторговыми связями. Так или иначе, в самом Рыбинске ему не удалось посту­пить на службу; работу он нашел только за чертой горо­да, на лесопильном производстве.

Как-то раз он взял меня туда. Это было целое путе­шествие: полтора часа поездом. Собственно, весь поезд состоял из одного-единственного вагона, прицепленно­го к паровозику — «кукушке». Паровозик шел бойко, старательно пыхтел и время от времени вопил для по­рядка. И от этого — невесть почему — на душе стано­вилось весело и легко.

На лесопилке я увидел, как рабочие — загорелые, сильные, пышущие здоровьем, — уверенно и ловко ору­дуя крючьями, баграми и еще какими-то приспособления­ми, обрабатывают поваленные деревья и подталкивают очищенные от сучьев стволы к грохочущему конвейеру. Конвейер был соединен с механическими пилами, достав­лял к ним стволы, и в результате неуловимым, скрытым от наблюдателя способом неказистые толстенные бревна превращались в гладкие, аккуратные доски. Наблюдать за этим процессом было большим удовольствием, давав­шим простор воображению.

Возникало чувство, что весь этот механизм точно живой. Что он заглатывает бревна и выплевывает доски сам по себе, в какой-то момент как бы отделяясь от людей. В чем тут заключались функции отца, не могу припомнить. Помню только, что он давал какие-то советы и распоряжения и голос его тонул в адском лязге и скре­жете. Но там все понимали друг друга с полуслова, с полувзгляда, с полужеста, и отец не выглядел лишним, а даже напротив — очень значительным лицом. Его дело­витость, сосредоточенность, увлеченность не оставляли на этот счет никаких сомнений, и, хотя он стоял поодаль от конвейера, наблюдать за ним, столь непохожим на «до­машнего» отца, тоже было очень интересно.

 Помню еще, как удивительно пахло вокруг: опилками, смолою, летним лесным дождем, нахлынувшим и отхлы­нувшим внезапно, будто специально для того, чтобы при­дать свежесть разгоряченным работой людям.

Дома я поспешил поделиться впечатлениями со своими сестрами. Мне тогда было семь лет, а им и того меньше:

Софье — пять, а Белле — три. Конечно, я не сумел описать увиденное так, чтобы передать им мой восторг. Мне не хватало слов, да если бы и хватило, они еще не были спо­собны проникнуться тем, чем так загорелся я.

С тех пор я не раз испытывал чувство невысказанности. И разумеется, по более серьезным поводам. Но в детстве это чувство не менее, а может, и более досадно, чем в зрелости. В зрелости хотя бы понимаешь его при­роду, его неизбежность. И можешь даже ободрить себя тем, что если сегодня не получается передать другим всю полноту своего внутреннего волнения, своих пережива­ний, то это удастся тебе в будущем. В детстве же просто невыносимо оставаться один на один с каким-нибудь по­разившим тебя открытием: тебе нужно незамедлительно приобщить к нему других. И лучше, чтобы это были не взрослые, в которых ты предполагаешь разрушителей всяческих открытий и тайн, лучше, чтобы это были те, кто младше тебя, те, кого твой жизненный опыт может по-настоящему удивить.

В общем, я решил показать сестрам лесопилку. Руково­дила мной поистине детская логика. С одной стороны, я счел опасным посвящать в свой замысел родителей. С дру­гой стороны, почему-то был уверен, что когда отец увидит нас втроем у себя на работе, то непременно обрадуется.

Улучив момент, мы с сестрами улизнули из дома; от­правились на вокзал, где беспрепятственно проникли в тот самый вагон, прицепленный к «кукушке». Без всяких приключений доехали мы до нужной станции. Там надо было отыскать место, где работал отец. Мы и это про­делали благополучно; никто, как ни странно, не остано­вил нас, не поинтересовался, что мы тут делаем одни, без взрослых.

Не выразил удивления в связи с появлением столь по­дозрительной компании и сторож лесопилки. Он лишь спокойно сообщил нам, что Райкина надо искать совсем на другом участке: раньше, мол, Райкин здесь работал, а теперь почти не бывает. Сторож, тем не менее, допустил нас к конвейеру, предупредив, чтобы слишком близко мы не подходили, а то — не ровен час — распилит пополам.

Лесопильный конвейер действовал, как и раньше. Но прежнего удовольствия уже не было. Напротив, с каж­дым мгновением росла моя тревога: я вдруг со всей от­четливостью почувствовал неизбежность наказания за свое самовольство. К тому же сестренки устали, прого­лодались, конвейер им совсем не понравился. И, услы­шав, что он может нас распилить, они заревели от страха.

Как я их ни успокаивал, они продолжали реветь в те­чение всего обратного пути от лесопилки до станции. Младшую я нес на руках, а старшая плелась рядом. Когда мы наконец добрались до железной дороги, уже смерка­лось. Но тут-то меня подстерегала еще одна неожидан­ность: последний поезд на Рыбинск уже ушел. Уехать можно было только на следующее утро.

Легко вообразить мое отчаяние. Что делать? Где но­чевать? (Денег у меня не было, к тому же я весьма смутно представлял себе, как ими распоряжаться.) А что поду­мают родители?! Они же просто сойдут с ума!..

Если бы я оказался в таком положении один, то, на­верное, растерялся бы, тоже заплакал. Но чувство ответ­ственности за сестер сделало меня в тот час взрослее своих семи лет.

Увидев единственный на станции паровоз, я подбе­жал к кабине машиниста. Машинист кончил смену и со­брался уходить. Но я, буквально преградив ему дорогу, стал умолять его довезти нас до города. Озадаченный машинист вполне разумно сослался на расписание: пус­каться в путь по железной дороге, когда тебе заблаго­рассудится, никак нельзя. Однако сцена, по всей види­мости, была душераздирающей, и он все-таки повез нас.

Невероятно, но факт!

Еще более невероятным было то, что дома наказания не последовало. Мама, уже не чаявшая увидеть детей живыми и здоровыми, встретила нас молча. Сил на уп­реки у нее не осталось. А отец — вот везение! — в тот вечер вернулся еще позднее нас, завернув куда-то по до­роге с вокзала. Дома он застал обычную картину: мы без­мятежно спали в своих кроватках, а мама ждала его с ужином. Конечно, она не выдала нас, и наутро, когда я проснулся с неприятным осадком в душе, с предчувстви­ем неминуемой выволочки, мама сделала вид, будто вчера ничего необычного не произошло.

Это был один из самых впечатляющих уроков ее пе­дагогики. Разве можно забыть великодушие, с каким тебя предоставляют твоей собственной совести?! И разве, кроме благодарности, ты не испытываешь также и чув­ство раскаяния, оказываясь прощенным как раз тогда, когда обреченно сознаешь, что прощения тебе нет и быть не может?!

Судя по моим детским воспоминаниям, в этом рос­сийском захолустье, каким был тогда Рыбинск, проте­кала своя культурная жизнь. В двухъярусном Зимнем те­атре постоянно выступали гастролеры — сказывалась близость Ярославля, города с давними театральными традициями. Кроме того, был Летний театр, он имено­вался Городской дачей.

Здесь в мою бытность состоялся концерт Федора Ива­новича Шаляпина. Имя Шаляпина гремело по России. Он был больше чем артист: он был живая легенда. К тому же легенда эта среди рыбинских зрителей произрастала на почве волжского патриотизма (Шаляпин ведь волгарь), так что его приезд стал для них событием из ряда вон выхо­дящим. Мои родители тоже пошли на концерт и даже взяли меня с собой: запомни, мол, такое не каждый день происходит. В результате я запомнил не столько Шаляпи­на, сколько сам факт, что слушал и видел его и что этому факту следовало придать большое значение.

Что касается Зимнего театра, то при нас он сгорел. После чего спектакли перенесли в помещение синемато­графа, пригодное скорее для какого-нибудь склада.

Хорошо помню обитые железом массивные ворота, ведущие с улицы прямо в зал.

С этим помещением связана забавная история, в ко­торую я опять-таки втянул моих сестер Беллу и Софью. В отличие от путешествия на лесопилку на сей раз без скандала не обошлось.

Я повел сестер на вечернее представление пьесы Эдмона Ростана «Шантеклер». Разумеется, в зал мы пробрались обманом (иначе кто бы нас впустил!). Запамятовал, как имен­но удалось это сделать, но уж наверняка не без помощи соседского мальчика, которого звали Витя Голохвастов.

Дело в том, что в доме напротив, где жил этот маль­чик; квартировали две артистки, и, когда заезжей труппе, в которой они подвязались, понадобился юный исполни­тель, они посоветовали взять его. Правда, вся его роль в «Шантеклере» заключалась в том, что он должен был молча сидеть на сцене и строгать палочку. Но это не мешало мне еще загодя, до премьеры, восторгаться им и ужасно ему завидовать,

К тому времени я тоже успел хлебнуть отраву публич­ности — принять участие в спектакле. Что, однако, лишь обострило мою зависть к Вите Голохвастову. Потому что «его» спектакль был настоящим, «взрослым», а «мой» — только игрой в спектакль.

Игра эта была затеяна другим соседским мальчиком — Колей Савиновым, по чьей инициативе ребята (все зна­чительно старше меня) соорудили в сарае сцену, сшили из тряпок занавес, украсив его елочными игрушками, и срепетировали пьесу из жизни разбойников. Сначала мне было позволено присутствовать на репетициях и выпол­нять мелкие поручения, а потом — даже роль перепала. Я должен был лежать без движения с кинжалом под мышкой, изображая убитого купца. Легко вообразить степень достоверности этого семилетнего «купца», кото­рый к тому же от безумного волнения непрестанно ше­велился и поглядывал в зал. В том спектакле был поста­новочный эффект, до которого ни один взрослый режис­сер никогда бы не додумался. В финале над горящей све­чой подвешивался боевой винтовочный патрон — испол­нители разбегались кто куда, публика в страхе замирала, и, наконец, патрон оглушительно взрывался. Хорошо еще, никто не пострадал от этой смелой «находки».

Надо сказать, сам факт присутствия на сцене я ощу­щал как чудо. Причем это детское ощущение вовсе не притупилось за мою долгую жизнь,

Соблазн убедиться, что это чудо может произойти — и не в сарае, а в городском театре! — с моим приятелем, с таким же мальчиком, как я сам, был слишком велик, чтобы задумываться о последствиях очередной само­вольной отлучки из дому.

Между тем ушли мы из дому в пять часов, спектакль начался в семь, а в девять отец вернулся с работы и, обнаружив наше отсутствие, ринулся на поиски. Кто-то подсказал ему, где мы находимся. И вот он—у входа в бывший синематограф, что есть силы колотит в желез­ные ворота руками и ногами.

Как я уже говорил, ворота вели прямо в зал. Поэтому публике слишком хорошо были слышны эти дикие звуки. Поначалу все делали вид, что так и должно быть; кто знает, может быть, это какая-нибудь канонада или гром, необходимые по ходу действия. Но спектакль идет, а ка­нонада не прекращается, и постепенно даже самым до­верчивым зрителям становится ясно, что здесь что-то се­рьезное. К тому же в зал долетают приглушенные вопли:

-     Откройте! Что за безобразие! Что за манера играть в пьесы с пяти до

десяти! Откройте, в зале дети!

С этими словами отец каким-то образом преодолевает могучую преграду и, отшвырнув перепуганных капельди­неров, врывается в зал. Актерам приходится прервать представление. Одни зрители возмущены, другие хохо­чут. А отец, ни на кого не обращая внимания, бегает по центральному проходу туда-сюда и продолжает кричать:

            -      Аркадий, девочки, я знаю, что вы здесь! Аркадий, ты слышишь меня? Неме-

дленно марш домой!

В конце концов он хватает нас мертвой хваткой и со свирепейшим видом выводит вон.

Смешно и грустно: мы, маленькие, чувствовали, что это позор, а он — нет.

Дома мне сильно влетело, но о своем поступке я не сожалел. Я жалел лишь о том, что отец не дал досмот­реть спектакль, который мне очень понравился,

Конечно, туманные аллегории пьесы были мне непо­нятны. Громоздкое, велеречивое сочинение о галльском петухе Шантеклере (его именуют «певец зари» за то, что он является поборником добра и поэзии) я воспринимал просто как сказку. Сказку о петухе и прочих обитателях птичьего двора, среди которых особого моего располо­жения удостоились такие экзотические персонажи, как Павлин и Фазанья курочка.

Возможно, будь я постарше, зрелище показалось бы мне достаточно бессмысленным и жалким. И даже впол­не вероятно, что таким оно было на самом деле. Но так или иначе с «Шантеклера» началась моя биография теат­рального зрителя. И поэтому, наверное, у меня сохранилось особое отношение к этой пьесе; даже не к пьесе, а к самому названию. Помню, когда по нашим экранам про­шел испанский фильм «Королева Шантеклера», к «моему Шантеклеру» никакого отношения не имеющий, у меня почему-то возникло ощущение, что я получил привет из своего далекого детства.

Из рыбинских театральных впечатлений мне вспоми­наются еще «Проделки Скапена». Наверное, я был уже постарше. Не знаю, какая труппа играла этот спектакль, но помню, что шел он в Летнем театре, то есть на Го­родской даче в парке. Когда много лет спустя, оказав­шись с концертом в Рыбинске, я попробовал пройти путь от дома, где я жил в детстве (самого дома на бывшей Столыпинской улице я так и не нашел), до парка, то об­наружил, что расстояние было порядочным. Так вот, «Проделки Скапена» поразили меня тем, что в спектакле участвовали наши городские мальчики. Я сразу увидел их, как только, задолго до начала, пришел в парк. В спек­такле они изображали арапчат, которые открывали и за­крывали занавес. Но их функции этим не ограничивались. Они все время были на сцене и, хотя не произносили ни слова, по-своему участвовали в действии.

Как известно, никаких арапчат в пьесе Мольера нет. Очевидно, театр решил взять их «напрокат» у Всеволода Эмильевича Мейерхольда, который этих арапчат приду­мал, когда ставил в Александрийском театре другую мольеровскую пьесу — «Дон-Жуан», с Юрьевым -- Дон-Жу­аном и Варламовым — Сганарелем.

Вообще, заимствовать у столицы было в порядке вещей. Как известно, целые спектакли ставились по сто­личным мизансценам. (Что, впрочем, вряд ли можно было считать плагиатом, поскольку о том объявлялось в афишах. В более позднее время, когда режиссура вполне утвердилась в качестве самостоятельной творческой про­фессии, подобные объявления делать перестали. Их стали стыдиться, но не знаю, к лучшему ли это, так как по-прежнему не стыдятся копировать.)

Пройдут годы. Я стану завсегдатаем уже бывшего Александрийского театра. Увижу сохранившийся на его подмостках мейерхольдовский «Маскарад» с Юрьевым в главной роли. И по рассказам очевидцев — прежде всего Владимира Николаевича Соловьева, сподвижника Всево­лода Эмильевича и моего театрального учителя — вос­становлю для себя, выучу, как будто бы сам смотрел, «Дон-Жуана». А потом, еще позже, когда ни Мейерхоль­да, ни Соловьева, ни Юрьева уже не будет в живых, от­кроется мне пронзительный смысл ахматовских строк:

             Все равно, подходит расплата

            Видишь там, за вьюгой крупчатой,

           Мейерхольдовы арапчата

           Затевают опять возню..

И тогда другие арапчата, рыбинские, будут всякий раз всплывать в моей памяти в странной, не поддающей­ся логическому объяснению взаимосвязи с моим настоя­щим и будущим.

Надо сказать, что отношение к революции в нашей семье было лояльным. Когда установилась советская власть, отец в отличие от многих людей его круга не ме­тался в поисках иного существования. Трудиться в поте лица было ему привычно, а капиталов, с которыми было бы жаль расставаться, у него никогда не было.

Конечно, и он, и мама были далеки от революционных настроений; вообще я не помню, чтобы у нас в доме ве­лись разговоры о политике. В крайнем случае говорили так: «Ну что они там еще придумали?» И тут же перехо­дили на бытовые темы.

В Рыбинске мы пережили военный коммунизм.

     Помню, мама купила или скорее всего выменяла на базаре несколько фунтов сливочного масла. Это было большим событием, вызвавшим подъем духа у всех до­мочадцев. Даже малявки Белла и Софья прониклись тор­жественностью момента. Дождавшись, когда отец вер­нется с работы (чтобы и он участвовал в торжестве), мы приготовились смотреть, как мама разрежет масло. Вот она взяла большой кухонный нож, примерилась и... Ка­ково же было наше огорчение, когда оказалось, что там внутри - картошка!

Хотя в таких случаях бывало очень обидно, родители никогда не делали из них трагедию.

- Что поделаешь, — говорил отец, — некоторые люди совсем потеряли совесть, но из этого не следует, что надо сходить с ума.

Я же теперь могу сделать вывод, что при всех стран­ностях нашего семейного уклада в основе он был крепок и по-своему естествен. В моменты существенных житей­ских испытаний это проявлялось наиболее отчетливо.

Еще помню, когда объявили нэп, то буквально в те­чение суток витрины магазинов заполнились разнооб­разными товарами. Мы ходили от витрины к витрине и любовались этим изобилием, не веря своим глазам. Ведь мы уже привыкли довольствоваться одной затирухой. Особенно поразили меня шоколад, торты, пирожные! глыбы шоколада!. Раньше мы могли это видеть только на картинках.

Сейчас, к старости, я вспоминаю эти поразившие дет­ское воображение витрины, переполненные снедью.

В Рыбинске я пошел в школу сразу в третий класс, где был не очень ретивым учеником, не сильно себя утруждал. Запоминал то, что сразу ложилось в голову.

В этой школе я проучился всего один год. Летом 1922 года наша семья переехала и Петроград.

После окончания школы я в течение года работал лаборантом  (дежурным по цеху,  где  получали синтетическую камфару) на Охтинском химическом за­воде. Тогда был такой порядок: чтобы поступать в те­атральный институт, требовался годичный стаж работы на производстве. Без этого не допускали к вступитель­ным экзаменам.

Химический завод на Охте был довольно большим по тем временам предприятием. Там я, что называется, узнал жизнь. Ту жизнь, которую прежде представлял себе весьма приблизительно. Я познакомился с самыми разными людьми, среди которых были и потомственные питерские рабочие: люди серьезные, положительные, со своей, я бы сказал, философией труда. Были и такие, знакомство с которыми сослужило мне впоследствии хо­рошую службу именно как сатирику.

Запомнилась, к примеру, такая картина, которую я имел возможность наблюдать чуть ли не каждый день. В помещении, смежном с нашим цехом, по трубам протекал спирт. И вот один мастер, сдавая цех своему смен­щику, всякий раз втолковывал тому: проверь шкивы, от­регулируй центрифугу, посматривай на термометры, за­писывай в специальный журнал их показания... Причем, это было довольно нудно, и сменщику, да и всем нам, из­вестно до тонкостей, так что в сентенциях такого рода никто не нуждался. Поначалу я думал, что мастер этот просто педант, потому и повторяет каждый день одно и то же. Но, приглядевшись, понял, чем вызван его «педан­тизм». Произнося свои наставления, он время он времени незаметно прикладывался к бутылке из-под «Боржоми», в которой был спирт. Он не мог позволить себе уйти, пока бутылка не становилась пуста. Таким образом, начав выпивать еще во время своей смены, он напивался уже во время чужой. Когда обнаруживалось, что он, только что трезвый, лыка не вяжет, его рабочий день был окон­чен, и никто не мог обвинить его в том, что он пьет во время работы.

Пьянея,  после каждого глотка, он в паузах между наставлениями рабочим — непременно произносил:

«Буль-буль». А в конце орал: «Шумел кишмиш!» (не «камыш», а именно «кишмиш») и, еле держась на ногах, уходил домой отсыпаться. Все это не так смешно, если подумать, что жизнь человека тем и исчерпывалась.

А рядом были совсем другие люди. Хорошо помню, как работница фабрики Женя Вигдорович читала вслух Ахматову и Пастернака. Именно от нее я впервые услы­шал их стихи.

Вместе с другими рабочими и служащими завода я ездил в Ярославскую область (знакомые места: недалеко от Рыбинска) бороться с кулаками. Это было страшно. Одного из наших ребят убили. Я тогда увидел много горя. Видел, как человек был запряжен в плуг. (Точно такую же картину мне довелось наблюдать еще один раз — сразу после войны.) Помню, как пришло нам ука­зание описать церковное имущество и как вокруг цер­кви всю ночь гудел народ; кто-то из городских разъяс­нял деревенским, что религия — опиум для народа. Де­ревенские не возражали, но не расходились, а некото­рые, посмелее, говорили, что оно, конечно, религия — опиум, а имущество все же лучше бы не описывать. Участвовал я и в торжественном митинге по поводу по­явления в деревне нового трактора. И городские, и де­ревенские в радостном возбуждении кричали «ура!». Я тоже радовался и кричал.

 

 

РАССКАЗЫ О ГОРОДАХ И ЛЮДЯХ   

 

                                                                                 ГЕОРГИЙ УСТИНОВ

 

Р Ы Б И Н С К   И   Р Ы Б И Н Ц Ы 

 

(«КРАСНАЯ НОВЬ». Литературно-художественный и

                                    научно-публицистический журнал. 1929г. Книга первая.

                                  Январь.)

 

ОТ ЗЕМЛИ И ГОРОДОВ

 

                                                          1.

 

                                                          Тайна загадочных богатств, невесть откуда

                                                         Взявшихся, всегда – в преступлении, забытом,

                                                          Потому что дело было сделано чисто.

                                                                     О. Бальзак. «Отец Горио».

 

     Дождь. Мутно лоснится перрон, окна вокзала покрыты белесоватыми брызгами, в калужинах серебряными искрами вспыхивают и гаснут водяные пузырьки. Устало вздыхает паровоз. Тяжело отдуваясь мутно-голубоватым паром, из вагонов, неуклюже вытягивая ноги на ступени, выходят несколько пассажиров с чемоданами, с корзинами, с мешками, с пухлыми постелями, туго засупоненными в ремни. Кто-то кого-то встречает, слышны восклицания, смех, иногда – всхлипывания, иногда – восторженная брань: «Ах ты, лешой! .. Да ведь это и в самом деле Николка!.. давай же поцелуемся, чорт тебя подери!…» Заспанные лица, освеженные холодными брызгами, веселеют, на щеках выступает румянец: приехавшие торопливо перебегают перрон, вокзальные залы и коридоры, выходят в подъезд. Мягко дробят по мокрой мостовой колеса извозчичьих пролеток лошади, фыркают и крутят тугими жгутами завязанных хвостов: городские строения, темные от дождя, приземлились и кажутся постаревшими.

     Улицы кривые, с вскореженной мостовой, с деревянными, кирпичными, асфальтовыми тротуарами – безлюдны: тяжелым пологом повисла над ними серая изморозь, на окнах скучают цветы под добродетельными занавесками. Знакомые улицы! .. Здесь когда-то я жил, отшагивал по волнистым дырявым тротуарам; всласть отведал гробообразной одиночки в тюрьме. Так же как и я, постарел рыбинский тюремный замок, нахлюпились дома, покачнулись полисады, прибавилось много ухабов на мостовой… нам за это время легло на плечи 16 лет – и каких лет!… Постаревшие улицы обновлены свежими названиями, старые купеческие дома превратились в общественные учреждения, в клубы, в кинотеатры, в библиотеки и амбулатории

 

1/ Это первый очерк из серии «Рассказов о городах и людях!. Последующие – об Ярославле, о Костроме, о Н. Новгороде и др. – будут даны в очередных книжках.

 

 

 

         Центральная торговая улица – Крестовая – ныне называется пр. им. Ленина, здание рыбинской хлебной биржи, возвышающееся на самом берегу Волги, стало теперь медицинской клиникой. Когда-то тут был очень хороший городской театр, стоявший в начале парка, - огромное кирпичное здание, сооруженное на средства рыбинского купечества. Теперь на месте театра – унылая багровая лысина. В театре этом случился пожар уничтоживший сцену и все деревянные предметы и сооружения внутри здания. На реставрацию театра потребовалось бы всего несколько тысяч рублей, а театр стоил свыше миллиона. Но у бедного рыбинского коммунхоза не было сверхсметных средств, а у заведывающего коммунхозом в голове не хватало каких-то частей. И огромное здание театра, почти не пострадавшее от пожара, по приказу коммунхозного зава было подвергнуто самому варварскому разрушению. Зав хотел обогатить коммунхозную кассу за счет этого здания, мечтая продать кирпич, но театр был построен настолько прочно, железные связи впились почти в каждый кирпич настолько глубоко, - что из всего театрального здания после длительной работы огромной артели чернорабочих осталась лишь огромная куча щебня, от продажи которой  комхозный зав едва ли выручил достаточную сумму, чтобы заплатить рабочим за произведенные ими разрушения.

 

     На кожаный верх пролетки горохом сыплется дождь, лошадь поминутно спотыкается на ухабах, соборная колокольня выбивает часы; три четверти двенадцатого. Четверти выбиваются мелодичными перезвонами маленьких колоколов,  – уныло и однотонно как во время похорон. Когда звон замолкает, шум дождя и цоканье подков по мокрой мостовой – все звуки улицы становятся гулкими, как в сводчатом каменном подвале.

     «Сан-Ремо»… Бывшая «Коммерческая гостиница» Ефремова, ныне гостиница ЦРК – рыбинского рабочего кооператива. Извозчик перед гостиницей сильно разогнал лошадь и осадил ее у самого подъезда – совсем как в столицах. ЦРК – гостиничный монополист, от него никуда не уйдешь, если ты решил на некоторое время остановиться в Рыбинске.

     Мне дали небольшой, но достаточно сырой и грязноватый номер с железной больничной кроватью, с жестким арестантским кусачим одеялом без пододеяльника, с единственной тощей блиноподобной подушкой, с матрацем, видавшим по-видимому всякие виды и оттого мстительным и жестким. Его пружины при каждом вашем движении впиваются в тело, как наилучшие аптекарские пиявки и при этом издают такие звуки, точно под вашей кроватью кто-то начинает ремонтировать вконец разладившуюся шарманку.

     Если вы лежите смирно, то до вашего слуха весьма отчетливо доносится подобная же музыка из соседних номеров, причем, к ней нередко присоединяются довольно сильные выражения отдыхающих там квартирантов. Мебель в номере могла бы украсить лавочну любого балчужного антиквара.

     Обеденный стол в бурных жизненных перипетиях потерял возможность твердо держаться на своих ногах, когда-то ломберный столик играет роль письменного стола, но при этом играет настолько скверно, насколько плохой актер из любителей – под суфлера, которого там не существует. Постельное белье в номерах меняется почти ежемесячно, но полотенца совсем не меняются, потому что их не дают вообще. За все эти блага рыбинский ЦРК, гостиничный монополист, стоящий во всех отношениях вне конкуренции, спокойно сдирает с приезжего человека по пять рублей в сутки.

     Революция побаловала Рыбинск; несколько месяцев он был губернским центром, отложившись с несколькими уездами от Ярославской губернии, но хозяйственные и административные соображения центрального правительства снова поставили этот город на положение уездного и только теперь при районировании у Рыбинска выявляется перспектива стать окружным центром. Изменит ли это что-нибудь в повседневном быту рыбинского населения? Несомненно, окрепнет городской бюджет, который сейчас слишком «жесток», как и во всех провинциальных городах с невысокой промышленностью и плохими торговыми оборотами, усилится приток средств на ремонт, на народное образование, на технические улучшения местных фабрик и заводов работающих (как, например, маслодельные и сыроваренные заводы всего Рыбинского района, стоящие по количеству и качеству вырабатываемых продуктов на втором месте по всех Европейской части СССР) при допотопном оборудовании. Эти улучшения и усиления бюджета конечно, скажутся и на повседневном быту рыбинских граждан, в котором чувствуется некоторый застой. Правда, тут есть театры, кино, есть даже ежедневная газета «Рабочий и пахарь», но бедное рыбинского ОНО не в состоянии содержать хороший артистический коллектив и дать лучшие, соответствующие требованиям современного зрителя, постановки, не может заплатить за прокат новых кинофильмов, и поэтому и театр и кино, на которые возложена обязанность «подкармливать» нищий бюджет ОНО экономя средства, неизбежно тянется в хвосте более мощных театров и кино в других провинциальных городах с менее ограниченным бюджетом. Рыбинская ежедневная газета с тиражом 6-7 тысяч также производит жалкое впечатление, - и не столько из-за технической беспомощности, сколько по своему пришибленному содержанию. Лозунг самокритики конечно известен и здесь, но «самокритика» «Рабочего и пахаря», которой время от времени отводится страничка, являет собою жалкую пародию на такие же отделы в центральных областных и губернских газетах. Явная зависимость руководителей газеты от местных властей ставит ее в положение газеты-подхалима, которого не уважает никто и с которым никто не считается. Листок самокритики заполняется безграмотно-унылыми рассуждениями по поводу принципов самой самокритики. Очень охотно сотрудники этой газеты рассуждают на тему о том, что, дескать, теперь можно критиковать кого угодно, «невзирая на лица», робко на что-то и на кого-то намекают, делают кому-то за что-то грозные предостережения, но открыто называют имена только таких «конкретных носителей зла», которые по служебному рангу стоят не выше председателя какого-нибудь сельсовета. Совершенно очевидно, что газетой командуют бюрократы, а у руководителей ее нет коммунистической смелости ни на полушку.

     Из моей комнаты в «Сан-Ремо» окно выходит на проспект Ленина, где пересекает его Стоялая улица. Раньше это место называлось крест, на Кресте с раннего утра, прижавшись к стенам магазинов, стояли люди – торговцы, барышники, старьевщики, биржевые «зайцы» - тайные маклера, безработные, подрядчики, торговки, босяки, которых здесь называют «зимогорами», уличные проститутки, жаждущие счастливой встречи, чтобы заработать на опохмелку. На Стоялой улице – ряд постоялых дворов, где простецкие рыбинские купцы и подрядчики устраивали буйные кутежи со скандалами, с катаньем на тройках, со всякой – всячикой. На Кресте и теперь, по традиции, с утра жмутся подрядчики, безработные, маклера, зимогоры, и, как раньше, рыбинцы зовут этих людей «столбы».

     В пролете между домами и магазинами видна широкая голубая полоса Волги: изредка оттуда доносится свисток парохода и грохот якорной цепи – буксирное движение по Волге «ни в тех, ни в сех» - волжский транспорт вытесняют железные дороги…

     Ярославль, припаявшись железнодорожным мостом к северу, отбил у Рыбинска когда-то широкий грузообоорот, подставив своему соседу ногу настолько крепко, что город этот едва сохраняет равновесие. В «добрые старые времена» рыбинские патриоты, преимущественно купцы-хлеботорговцы, все городское благоустройство проводили на свой счет, вскладчину. От правительства они требовали лишь одного: «Сделай милость-не мешай ! Не препятствуй!»

    Они, эксплуатируя рабочих, волжскую служилую братию и обдирая крестьян, продавшим им свой хлеб, могли позволить себе роскошь – украшать тот город, в котором они живут. Недаром рыбинская хлебная биржа в то время стояла на втором месте после Петербургской. Здесь хлебных королей и тузов было не меньше чем на Нижегородской бирже, и самодурство рыбинских купцов нисколько не уступало самодурству прославленных нижегородцев.

     Еще и теперь бывшие рыбинские купцы очень хорошо помнят твердый кулак последнего председателя биржевого комитета Ефрема Калашникова: кулаком этим он ловко управлял биржевыми собраниями, с грохотом опуская его на председательский стол. Он командовал не только рыбинскими купцами, но и значительной частью Волги.

     Калашников явился в Рыбинск в лаптях, в домотканой рубахе, бросив свою родную деревню, где он был подпаском. Был некоторое время зимогором, грузчиком, потом начал торговать какой-то пустяковиной в разнос, затем открыл мелочную лавочку. С этого времени Ефрем Калашников начал сказочно богатеть, у него появились пароходы, баржи, хлебные амбары, купцы сначала выбрали его городским головой, потом – в председатели биржевого комитета. Темная материя… Говорят, бывший подпасок очень счастливо взрезал пазуху какому-то разгульному купцу, умненько прибрал его деньги и на них постепенно поставил крупное дело. Перед революцией Ефрем Калашников был миллионером… 

     За Калашниковым идут хлеботорговцы, пароходчики и мукомолы: Жилов, Жеребцов, Галунов, Конецкий, Журавлев… Тот самый Журавлев, о ктором писали Горький и Амфитеатров. Это он купал в ванне с шампанским ресторанных девиц на Нижегородской ярмарке, это его нижегородский губернатор Баранов – личность весьма легендарная, прославившаяся своим административным самодурством – выслал однажды из Нижнего за какие-то сверхъестественные безобразия, обещав выпороть розгами, если только он вновь появится на ярмарке.

     Многие из этих лиц приобрели свои богатства такими же сказочными путями, как и Ефрем Калашников. Некоторым подозрительно везло в карточной игре, другие очень удачно «выворачивали шубу», т.е. банкротились и, пригласив своих кредиторов на традиционную «чашку чая», уславливались платить им по гривеннику за рубль. Некоторые приобретали богатство путем бракосочетания со старыми или безобразными, но весьма денежными девами и вдовами, которые вскоре затем – тоже чудесными путями покидали свой бренный мир, переселившись в обители горние…

     Были и такие, которые получили богатства от своих папаш и мамаш, или от других родственников. Кузьма Петрович Эльтеков, только что родившись на свет, уже имел капитал, дома и большой универсальный магазин. Рос он под покровительством мамаши, воспитывался ее приживалками, радевшими о себе и о господе, чуждался разгульных купеческих компаний, обучался будущей супружеской жизни в келейном блуде. Достигнув полного совершенства в практических жизненных науках, молодой ханжа, опытный торгаш, искуснейший лицемер как их тут называли, «большой крест, толста молитва», большой самодур, пугало для всех своих служащих и мелких торговых карасей вынужденных прибегать к нему за одолжением, - Кузьма Эльтеков еще до супружества был почти полным хозяином родительского капитала и всего предприятия. Со вступлением в супружество капиталы эти умножились, предприятие расширилось, власть Кузьмы на торговом рынке стала непоколебимой. О его самодурстве и чудачествах знали все коммивояжеры Москвы, Петербурга, Варшавы, Лодзи и Рики. Неопытному коммивояжеру у Кузьмы Эльтекова нечего было делать. Под старость Кузьма стал персонажем множества коммивояжерских анекдотов.

     Если неопытный франтоватый коммивояжер появлялся в магазине, Кузьма сразу же угадывал его среди своих покупателей. Он усаживался на стул за своей конторкой, склонялся над какой-нибудь замусоленной тетрадкой с записями кредиторов и углублялся в чтение. Коммивояжер развязно подходил к прилавку и спрашивал хозяина. Приказчики ожидая веселого представления, переглядывались, улыбаясь, но не отвечали, коммивояжер повторял вопрос – результат тот же. Он спрашивал еще раз и еще. Неожиданно из-за конторки выскакивала лысая голова в седых косичках с боков и на затылке, голова трясла жидкой серой мочалкой бороды и пронзительно кричала вояжеру:

       -     Ступай к чойту!

     Кузьма был хамоват. Грубил он всегда и всем, за редкими исключениями, и те, кто его знал, на грубость Кузьмы не обращали внимания; часто она бывала беззлобна. Но ни один франт-коммивояжер не знакомый с причудами Эльтекова, не мог вынести резкости такого ответа. Он краснел от оскорбления, величественно оглядывал приказчиков и публику, презрительно усмехался и, круто повернувшись, выходил вон, крепко хлопнув дверью. В магазине поднимался гогот, но заразительнее всех хохотал сам Кузьма:

   -  Ф, янт, чойт его де,и! Таких ф, янтов на нижегоедской яймайке п,едают по

г,ивеннику за дюжину…

     Для того чтобы получить от Кузьмы хороший заказ, - а заказ этот был всегда выгоден, потому что Кузьма не признавал никаких векселей и покупал только за наличные, вручая при этом вояжеру основательный задаток – надо было знать особый подход. Опытный вояжер, знавший этот подход, к какой бы национальности ни принадлежал, какую бы религию не исповедывал – войдя в магазин Эльтекова, истово и долго крестился на большой крест с иконами, висевший в углу за хозяйской конторкой, затем, не надевая головного убора, долго кланялся лысой голове, макушка которой розовела из-за тетрадки со списками кредиторов.

     Кузьма, конечно, притворялся, что он не заметил вояжера, что не видел как он крестился на киот, и затем кланялся хозяйской лысине. Все это Кузьма видел и ждал только того момента, когда вояжер подаст свой уничтоженный голос:

      -    Почтеннейшему Кузьме Петровичу… Как вас, дорогой мой бог носит? Здорова ли

супружница и детки? .. На вид вы, дорогой Кузьма Петрович, слава богу… Чаю что молитвы ваши доходят до господа.

     Кузьма, как опытный торговец, конечно знал цену этой лести, однако румяное лицо его в рамке жидкой серой бороды млело в приветливой улыбке, он протягивал вояжеру пухлую свою кисть, пожимая протянутую ему руку и, не поворачивая головы, пронзительным голосом приказывал:

      -   Майчишки, стуй!

     Мальчик приносил стул, вояжер долго и степенно спрашивал Кузьму о здоровьи всех его близких, брал мелкие кусочки нагрызенного щипцами сахара и пил жидковатый и мутный чай. Потом уже как бы собираясь уходить, вояжер заговаривал о делах, о хороших качествах товара своей фирмы, сдержанно сулил всевозможные выгоды и, наконец, получал хороший заказ и солидный задаток.

     Кузьма был резок не только с неопытными вояжерами. Малоопытный покупатель, не знающий Кузьму, возбуждал у него ненависть уже одним тем, что долго рылся в каком-либо товаре. Кузьма бросал на такого покупателя косые взгляды, сердито хмурился на приказчика, тщетно старавшегося угодить клиенту, и если улавливал своим чутким ухом, что покупатель неодобрительно отзывается о его товаре, стремительного подбегал к приказчику, кидал товар на место, а покупателю пронзительно выкрикивал:

  -    Ступай к чойту!

     Кузьма никого не уважал и никого не боялся за исключением одного человека. Человека этого он ненавидел, как змею и боялся его, как смерти. Когда он – этот человек – входил в магазин, Кузьма привскакивал за своей конторкой, пронзительно выкрикивал:

       -     Майчишка, стуй! И льстиво первый протягивал вошедшему руку.

  -     Господину Осе… мое нижайшее почтение…. Майчишка, чаю! Да пок,епче. Сахаю

п,инеси кускового, да ежечку… Ах и таянт же у тебя, господин Оса! Читай я сегодня твою статейку. С пейцем – и весьма в,яумитейно…

     Оса – это расшифровывалось очень просто: Овсяников Сергей Абрамович был редактор – издатель газеты «Рыбинский листок», он писал почти ежедневно злобные фельетоны о местных купцах, об общественных деятелях, о городской управе, о чем угодно, но всегда с единственной целью – хоть как-нибудь повысить тираж своего издания. Это был широкоплечий, крепкий человек выше среднего роста, с квадратным лицом, лысый, с плоским черепом, в очках в дешевой металлической оправе, с сиплым голосом и небольшими раскосыми острыми и холодно-злыми глазами. Раньше он был писарем в Некоузской волости Рыбинского уезда, очень усердствовал по части «побочных доходов», сколотил кое-какой капитал и приехал в Рыбинск. Здесь он долго приглядывался к рыбинской жизни, что-то узнавал, что-то высматривал, кое к чему приторговывался, потом купил по случаю типографию и взял разрешение на издание собственной газеты. Он неплохо писал этот бывший волостной писарь, он заранее угадывал – кто будет его подписчиком, постоянным читателем и клиентом.

     Оса пил крепкий чай внакладку, Кузьма Эльтеков хвалил его талант, растекаясь в льстивых словах. Но «талант» Осы требовал не только славы и лести. Что там суетная слава?! Оса очень хорошо угадал, что такие вот Кузьмы с равнодушной улыбкой уплатят большой штраф за антисанитарное содержание своих предприятий или общежитий для своих служащих, спокойно похоронят отца, мать, не заплачут при смерти единственного своего ребенка, не моргнут глазом при известии о катастрофе в каком-либо из их предприятий но не допустят публичного – печатного – издевательства над собою или над кем-либо из челнов своей семьи. Оса угадал что именно только с этой стороны Кузьмы Эльтековы – сами торгаши и барышники – понимают и расценивают всякую вообще «гражданскую печать» потому что, кроме газеты, священных книг да своих торговых записей, они не читают ничего.

       -  А я уж давно собияйся пос,ять к тебе п,иказчика, - говорил Кузьма, сердито

посматривая на чайную ложку, которою Оса размешивал в стакане четы куска пиленого сахару. – Поючен тут у меня замечательный, самый модный товай. Надо бы опуб,иковать об ем в твоей газетке пос,едством объяв,ения. Тойко ты с меня доего-то не бе,и…

Оса молча доставал квитанционную книжку, ровным, аккуратным писарским почерком выписывал размер объявления, проставлял сумму, какая выходила по самому высокому тарифу, напечатанному в заголовке его газеты и протягивая квитанцию Кузьме, спрашивал:

-   Текст объявления у тебя готов?

-       Кто тут у меня может составить текст, - с досадой говорил Кузьма. – Составь уж ты сам. За это я тебе зап,ячу отдейно… Пиши: поючен нами шойк танго ючший, п,ямо из Китая, а также сайпинка самого высокого качества, шевиот, сукна на все цвета, англицкие бумазея, свежие к,яски , батист, охотничьи сапоги, конфеты Сиу и Эйнем гойянские сеедки, п,етницкие топойы… Ну ты сам знаешь что. И вот за т,юды твои извой поючить. Не потьебуется ли чего суп,юге на костюмчик? Или дочкам? или на т,еечку стайшему? Пожаюйте, отпущу недоего, по своей цене… и в к,едит…

     Оса зорко следит за купеческой жизнью. Он в короткое время знал всех темных дельцов. Его память хранила фамилии лавочников, купивших полицию и торговавших недоброкачественными продуктами. Он каким-то особы чутьем угадывал купца, собирающегося «вывернуть шубу…»

     На Мытном дворе Оса появлялся почти каждое утро. Завидев его высокую как шкаф фигуру, лавочники, осеняя чело свое крестным знамением, шептали испуганно:

      -   Пронеси господи…

Оса, ссутулившись, просовывался в дверь мясной лавки, протягивал хозяину крепкую широкую ладонь, садился на стул около прилавка, широко расставив ноги и завязав между ними огромную корзину для продовольствия. Почти всегда он был немного пьян, в пьяном состоянии томился «проклятыми вопросами» о жизни, о боге, или рассказывал похабные анекдоты.

       -   Как живешь, купец? – спрашивал Оса, вытаскивая кожаный портсигар и закуривая.

– Барыши лопатой гребешь?

        -    Да живем… - скорбно отвечал мясник. – За нуждой в люди не ходим, своей

достаточно…

        -    Будто? – прищурившись, сверлил его холодным взглядом редактор. – А кто в

«Коммерческой» сразу с двумя певичками с «Городской дачи» ночевал? Я вот шепну жене-то…

     «Городская дача» - это загородный кафе-шантан. Там часто разгульные лавочники прокучивали довольно большие суммы. Об этих кутежах Оса всегда очень подробно ухитрялся узнавать от лакеев.

     - Ну уж и с двумя!…- смущенно говорил мясник, закрываясь окровавленным своим фартуком, чтобы скрыть покрасневшее лицо. – Кто, ей богу, не грешен… А вот о жене ты совсем напрасно…

     - Я пошутил, - отвечал Оса, прицеливаясь к лучшему куску мяса, лежавшему на прилавке. – А у тебя, Гаврил Матвеич, сегодня даже парная говядина есть…

- Как же-с! – радостно говорил мясник, довольный тем, что редактор бросил тему о певичках. – У нас всегда парная-с…

     - Ну, положим, не всегда… Тут недавно купила у тебя моя знакомая. Я и рекомендовал-то ей твою лавку… А ты такое мясо продал этой барыне, что она едва-едва не отнесла в полицию. Насилу я ее уговорил… Утешил тем, что, мол, в газете заметочку тисну.

      - Заметочку!.. Ведь мы с тобой, Сергей Абрамыч, дружки-то старинные. Не правду я говорю?

     Мясник тут же шел к свежей, еще не початой мясной туше, с хрястом просовывал мясо в объемистую корзину.

     Оса показывал вид, что он лезет к карман за бумажником, хозяйственно спрашивал:

      -  Сколько? Ты уж мне немножечко уступи, купец.

       -    И не говори! – махал руками мясник. – Гроша не приму. Это подарочек от меня

Хозяюшке вашей Катерине Лексеевне.

     Оса мрачно собирал морщины на своем квадратном лбу и долго молча смотрел на оторопевшего мясника.

      -    Ты это что ж, купить меня хочешь?! Ты у меня – смотри!..

      -    Господи помилуй… И в уме-то не было…

      -    Тото же. Ну, запиши там в книжку. Завтра пришлю с мальчиком.

     Покряхтывая, под тяжестью корзины, в которой кроме мяса, лежали и другие продукты, купленные таким же способом, Оса, холодно распрощавшись с хозяином, про-

тискивался в дверь. Хозяин провожал его испуганным взглядом, медленно вытягивал из кармана большую красную тряпицу и вытирая пот, протяжно, с изумлением прооизносил:

       -    Ну и ханыга… Это, братцы, будет даже похлеще милиции…

     Приказчики и покупатели, сочувственно вздыхая, шопотом отзывались:

        -   Д-да-а…

     Газету Овсяникова рыбинские обитатели считали «красной». Почему? Чорт ее знает! В обличительной своей деятельности «Рыбинский листок» далеко не шел. Захолустный урядник, деревенский стражник, рыбинский городовик, волостной старшина, писарь, мелкие земцы – вот те административные высоты, которые изредка осаждались Осой на страницах его газеты. Зато биржевые тузы, крупные и мелкие хлеботорговцы, отказавшиеся «позолотить руку» Осе, или позолотившие, но очень плохо: фирмы и отдельные предприниматели, обходившие объявлениями овсяниковскую газету; рестораторы и содержатели пивных, уклонившиеся от кредитования Осы и газетной братии из «Рыбинского листка», «отцы города», земцы, театральные антрепренеры, бенефицианты, директора цирков и ярмарочных балаганов, владельцы кино, кафе-шантанов, компании пароходств и пристанские агенты, торговцы и буфетчики – все, кто давал публикации о своих предприятиях в других газетах, обходя «Рыбинский листок», разделывались Осой в его газете с большим чувством, с толком, с умением, настойчиво и организованно. Если фактов не было, они выдумывались. Если была угроза привлечения за клевету, фамилии владельцев предприятий и названия фирм и компаний подавались в извращенном виде, но так, что всякий сразу же догадывался – о ком тут идет речь. Вот это-то «прохватывание», по всей вероятности, и создало «Рыбинскому листку» кличку «Красной» газеты.

     Однако, эта  сомнительная «красота» сразу же слиняла, как только началась война. Почуяв выгоду от патриотизма, Оса повел свою газету в откровенном махрово-черносотенном духе. Перво-наперво он напечатал донос на своего конкурента Н.И. Любина, редактора «Рыбинской газеты», такого же темного дельца, как и сам Овсяников. Сей Любин кормился около мелких биржевых акул, упорно стремившихся ниспровергнуть председателя рыбинского биржевого комитета Ефрема Калашникова и захватить биржевую власть в свои руки. Очень может быть, что Любин – редкая шельма и подхалим – в настоящее время где-нибудь занимает хорошо оплачиваемую советскую должность и – чем чорт не шутит – проник даже в ряды коммунистической партии…

     Донос на «Рыбинскую газету» был напечатан в «Рыбинском листке» после какого-то манифеста, из текста которого в любинской газете неизвестно куда исчезло слово «самодержавец». Донося об этом, Оса обвинял Любина в конституционализме, в намеренном подрыве самодержавной всей монаршей власти, рекомендуя «кому следует» присмотреться к «Рыбинской газете» и к ее сотрудникам с сугубым вниманием…

     Впрочем, донося на Любина, Оса лишь повторял его же прием. В 1912 г. Любин напечатал в своей газете донос на одного журналиста (автора вот этих строк), работавшего фельетонистом в конкурирующей с ним газете – «Рыбинский вестник». Любин так же предлагал присмотреться к этому журналисту с сугубым вниманием и обеспечить ему бесплатную казенную квартиру, т.е. тюрьму. При этом приводислось название фельетона, в котором Любин усматривал признаки преступления по 128 и 129 ст. ст… Дня через три после напечатания этого доноса в Рыбинск приехал из Ярославля товарищ прокурора. Журналист тут же был взят под стражу и посажен в одиночку рыбинской тюрьмы.

     Несколько позднее, когда этот журналист, отбыв тюремное заключение снова разгуливал по рыбинским улицам, на него снова сделал печатный донос в своей газете Оса. Это было во время войны, в 1916 году, когда патриотизм Осы рос в полном соответствии с барышами, которые приносили ему его газеты. Оса, восхваляя писателей, которые «огненными словами призывают к защите родины», в то же время сокрушался, что есть такие писатели, которым наплевать на патриотизм, и эти писатели, скрываясь от воинской повинности, живут, дескать, вот тут, среди нас, - мы знаем не только их псевдонимы, но и настоящие имена, и адрес их квартиры…

     Донос этот я прочитал в тот же день случайно; газету мне принес один из товарищей. Надо было немедленно бежать, но это было невозможно; арестовали тут же при выходе из квартиры. Надо было что-то придумать, и мы с товарищем решили, что я притворюсь тяжело больным и буду ждать ареста у себя дома. Для меня не столько опасен был арест за уклонение от воинской повинности: с арестом меня «догнали» бы другие дела, по которым в то время разыскивала меня нижегородская охранка и костромская полиция.

     Товарищ ушел, я лег в постель и стал ждать. Скоро явился пристав с сообщением, что меня приглашает к себе в канцелярию полицейского управления полицмейстер Ораевский.

     У меня вид смертельно больного человека. Дыхание частое и слабое, порою бред, лихорадка, ответы бессвязные, невпопад. Опешив от такой неожиданности, пристав просит успокоится и предлагает папиросу. Но разве смертельно больному человеку – до папирос!

     - Тошнит… - говорю я слабым голосом. – Не могу переносить табачного запаха… Прошу вас… не курите! 

     Пристав торопливо смял папиросу. Тишина. Пристав думал. Думал он долго, несколько раз принимался читать газету, - то место, где был приверстан донос на меня, потом упавшим голосом спросил:

      -   Значит, вы сегодня не можете?

      -   Не могу. Я не в силах дойти даже до двери.

      -   Когда вы сможете?

      -   Когда? Может быть завтра. Постараюсь.

      -   Да, уж пожалуйста, постарайтесь. Часам к десяти утра…  А то сами понимаете – в

какое положение вы меня ставите.

      -   Понимаю. Ждите завтра около десяти.

     Пристав сочувственно пожал мою руку и ушел. Он был глуп, этот пристав, как и сам полицмейстер Ораевский, который спустя несколько месяцев, когда его «для пользы службы» перевели из Рыбинска в Ташкент, в одном из писем к Овсянникову, обнаруженных у последнего при обыске, писал в постскриптуме:» А Клим-то Залетный 1) у нас так и улетел… По видимому, редактор-издатель «Рыбинского листка» и рыбинская полиция в то время работали в очень тесном содружестве.

     Весь тот день до наступления тьмы мне пришлось пролежать в постели. А ночью, собрав в чемодан необходимые вещи, я переселился до утреннего поезда к товарищу. Поезд шел в шестом часу: я пришел на вокзал, взял билет до Москвы и вскочил в вагон. Не доезжая до городской станции «Ярославль» я слез на платформе «Всполье» и заявившись к ярославским товарищам, прожил у них несколько недель. А  в это время рыбинская полиция несколько раз принималась обыскивать не только мою комнату, но и квартиры в доме, в котором я жил, все кладовые, амбары, даже ледник в подполье.

     Все это было в 1916 г. тогда патриотизм оплачивался очень хорошей ценой. Овсяников и Любин заработали на нем немалые деньги. Но в 1918 г. во время белогвардейского мятежа в Рыбинске революция посадила взяточника, шантажиста и черносотенца Осу на раскаленную булавку: он был пристрелен на улице ночью советским патрулем. Любин скрылся из Рыбинска, кажется, немного позднее.

 

                                                                                 … Но – что же это за жизнь там,

                                                                                 наверху, откуда люди падают так

                                                                                 страшно низко?

                                                                                 М. Горький «Мои университеты»

     Будний вечер. В этой стороне Волги, где впадают в нее Шексна и Молога от солнца багряно пылает вода, острые лучи дробятся в мелкой ряби воды, заливая громадную водную равнину ослепительным светом. С другой стороны – там, где Волга огругло загибается к Тутаеву, река и небо плавятся нежной голубизной, слегка расцвеченной оранжевым. В этом оснащении, которое кажется искусственным, и зеленые берега, и темные лодки, и одинокий буксир с плывущими за ним двумя барками и плот, который как-будто застыл на речной глади – все окрашено в лиловый цвет, - даже белая колокольня, едва отграничивающаяся в сизоватой дымке за заволжским перелеском,  кажется нежно-лиловой. Когда-то в этом месте от Копаева до городских пристаней по летам на реке щетинились в небо копья баржевых мачт, шумно гудели буксиряки лоцмана и командиры сиплыми голосами кричали и ночью и днем в медный ярко-начищенный рупор слова команды и забористые ругательства.

     -Эй там, на полулодке! Подавай сюда шкипер… мать…

     -Баржа Зырянова, слушай! Баржа Зы-ыря-а-но-ва! Да что вы, передохли все что ли,

мать вашу…

     Теперь это место Волги гладко и ровно, вода сливается с небом, не слышно ни пароходных гудков, ни горомового вожского мата. Редко-редко увидишь теперь на Волге как меланхолических буксиряк неторопливо хлопая красными плицами, тянет нефтянку

1)                            В то время этим псевдонимом я подписывал свои статьи и фельетоны в газетах

Верхнего Поволжья. Г.У. 

 

Или несколько захудалых баржонов; иногда взбурлит воду пассажирский пароход, плавно заваливаясь к пристани, тоненько прогудит паровоз – и снова надолго, на несколько часов Волга погружается в голубую дремоту.

     Хороши эти будние тихие вечера! Иногда сумеречную тишину встревожит задорный вскрик гармоники мелкую рябь реки неторопливо разрежет лодка, другая… Где-нибудь от городского берега резко защелкает мотор, загорится молодая песня. Это, закончив трудный день, выехала на Волгу повеселиться рабочая и служилая молодежь.

     Старый рыбинец и писатель Алексей Алексеевич Золотарев и я – оба мы стоим у берегового поручня, вспоминаем такое еще недавнее и такое далекое прошлое Рыбинска и горюем об его «упадке». Под ногами у нас ямы проваливающейся и сползающей в Волгу набережной: огромные камни и каменные плиты, режа, спустились вниз, почти к самому прибою, решетка накренилась, отдельные звенья печально легли на тротуар или повисли над обрывом. Бюджет у города маленький, откомхоз не может найти средств на ремонт набережной, оползень, усиливающийся с каждым годом, грозит всей береговой части города катастрофой… Рыбинск не в силах перепрыгнуть свой «твердый бюджет», откомхоз, уисполком, кооперативные организации, дом крестьянина, уоно, - все старательно изыскивают «местные средства», экономят, пускаются в торговые операции, порою очень сомнительные, - а средств все-таки, нет. И по всей вероятности, именно поэтому всюду, во всем Рыбинском уезде, так бросаются в глаза старые, еще неизжитые купецкие торгашеские навыки, бармашнические устремления со всеми атрибутами, свойственными частному торговцу. И, может быть, именно потому здесь в таком убитом состоянии находится культурно-просветительная работа, которая, как известно, является самым «убыточным предприятием», если не считать доходов от кино. Но кино в счет не идут, ибо их «просветительная» роль, при халтурном подборе «заграничных боевиков», привлекающих обывателя, весьма сомнительна…

     Вчера был воскресный день: этим днем начиналась «пионерская неделя». Тысячи юных пионеров в красных галстуках, слишком больших, даже взрослых – ничего не поделаешь, такая уж форма – с песнями, с музыкой несколько раз проходили по главной улице – по проспекту Ленина, им кричали «ура» даже обыватели, даже бывшие лавочники и подрядчики, с ними очень тепло, совсем по-отечески, здоровались проходящие роты красноармейцев, группы рабочих, работниц и комсомольцев.

     День был погожий, с румяным солнцем, омытым быстрыми короткими дождями, не жаркий и тихий. Пионеры катались на грузовике, а по проспекту Ленина несколько раз проезжал даже грузовой автомобиль с каким-то, должно быть очень большим уездным начальством. Как и шестнадцать лет назад, автомобиль здесь еще в диковинку, его панически боятся лошади, а тихий рыбинский обыватель, не покидавший родного города, ни разу за всю свою жизнь, смотрит на эту безлошадную телегу, как на чудо, придуманное антихристом. Я вспомнил об автомобиле, когда мы с А.А. Золотаревым стояли у покачнувшейся решетки, и этим автомобилем у меня связался образ рыбинского пивовара-миллионера Ивана Ивановича Дурдина, по которому, как и по газетчику Осе, революция проехала беспощадным стальным колесом.

     Иван Дурдин был очень красив: он носил русскую поддевку из тонокго заграничного сукна, шелковую рубаху, легкие лакированные сапоги. У него была золотисто-русая, аккуратно подстриженная бородка  лопаточкой, наглые серые глаза, неистощимый талант на озорство и на неописуемые похабные выходки. Мне кажется, что именно такой и должен быть Рогожин из «Идиота». Разница только в том, что Дурдин кончил высшее учебное заведение, был гвардейским офицером и любил не одну женщину, а всех сразу, считаясь лишь с возрастом да с внешним обличьем.

     Однажды летом, в сумерки, возвращаясь из редакции к себе на квартиру через Ярмарочную площадь, за рекой Черемхой, я должен был остановиться перед огромной толпой, плотно сомкнувшейся по обеим сторонам дороги. В цирке скрипел верный духовой оркестр, в балаганах осипшие певицы надсадно выкрикивали модные кафешантанные песенки, пронзительно визжали балаганные шуты, у качелей, крякая как дровосеки, крючники и рабочие били кувалдой по шляпке рычага, вскидывающего чугунную «бабку» по рамке «силомера». Пустующая карусель призывала к себе разудалой музыкой гармоники, бубна и барабана. Солнце медленно ложилось за слободскими домами, дневная пыль липла к земле. Была ярмарка.

     Толпа, замкнувшая дорогу, восторженно гоготала. Лавочники, поденщики, наряженные мещанки, солдаты, мелкие чиновники, кухарки и горничные, зимогоры – все эти люди, ищущие дешевых ярмарочных развлечений, дружно хохотали, вытягивая головы туда, в образовавшийся круг, откуда доносились истерические взвизги, плач, ругань, звон разбиваемого стекла, грохот.

     Протиснувшись в круг, я увидел на площади знакомую мне дурдинскую «немецкую» одноколку, дурдинского вороного иноходца и самого Ивана Дурдина, который молча, с сосредоточенным видом, направлял лошадь по краю дороги, где стояли лотки баб, торгующих разными подкрашенными водами и сладостями. Разгоряченный иноходец бешено мчался прямо на лотки, торговки с визгом разбегались, одноколка опрокидывала осью бутылки с водою и сладости на дорогу, в пыль.

      -    Охальник!.. Сердце у тебя нет, у подлеца!.. Последние гроши у сирот отнимаешь,

         нечистая сила!… Купил полицию-то, так и безобразничаешь! 

      -    Погоди, дьявол! Мы и на тебя управу найдем…

       -    Миллионщик…

      -  А хуже зимогора. Сволыч1..

     Когда лотки были опрокинуты, Дурдин остановил лошадь, опустил вожжи и склонил голову, как бы в тяжелом раздумье. Прошла минута, другая. Бабий вой начал затихать, толпа напряженно молчала. Дожидаясь нового представления. Тяжело вздохнув, Дурдин поднял голову, презрительно усмехнулся и, быстро натянув вожжи, с места во всю прыть пустил иноходца прямо на цирк. На галдерейку цирка вели три широкие ступени, перед которыми лошадь остановилась со всего бегу. Дурдин сильно качнулся вперед, скверно обругался и, разогнав лошадь, снова пустил ее на цирк. Тогда Дурдин опустил вожжи и прищурившись, снова обвел подзадоривавшую его толпу тяжелым презрительным взглядом. На галдерейке цирка, у окошечка кассы стоял директор цирка и что-то горячо говорил околоточному. Молодой околоточный Красильников, который был весьма лют до взяток и одевался щеголем, с беспокойным видом пожимал плечами, небрежно поигрывая белой лайковой перчаткой. Дурдин, по-видимому, прислушивался к голосам директора, который показывал околоточному, как из цирка, оставив представление, один за другим выходили зрители, узнавшие, что на площади Дурдин дает более забавное зрелище. Повернувшись опять к толпе, он заметил меня и сделал знак рукой:

       -    Идите сюда, Клим. Мы вкатим прямо на арену…

     В таких озорниках, как Дурдин, есть что-то ребяческое. Если не возбуждать в них упрямства, с ними так же легко поладить, как с детьми. Я сел рядом с ним в одноколку и со скучающим видом сказал:

       -   А знаете, это совсем не оригинально…

       -   Что?

        -    Да вот… на одноколке. Если бы автомобиль…

     Я знал, что Дурдин только несколько дней тому назад привез из Петербурга автомобиль – первый автомобиль, который увидели рыбинцы.

     Дурдин опять опустил вожжи, раздумывая.

      -    Вы правы, - сказал он, сверкнув глазами. – Это будет номерок!… Но как мы въедем на

        приступки?

       -    Да уж въедем. Можно захватить два бруса. По ним…

     Дурдин натянул вожжи, толпа расступилась, мы выехали на железнодорожный переезд, одноколка проковыляла по ухабам не мощеной центральной улицы зачеремухской слободы, на краю которой стоял пивоваренный завод Дурдина, обнесенный высокой досчатой изгородью. При заводе у Дурдина была квартира, где он жил со своим управляющим Карлом Иогановичем, немцем-холостяком, постоянным своим спутником в кутежах.

      -   Карлушка! – крикнул Дурдин своему управляющему. – Распорядись, чтобы наши

фки единым духом накрыли стол. Я хочу угостить Клима пивом моего собственного изобретения. Такое пиво не снилось ни одному немцу, даже моему Карлушке. Вот вы увидите… «Кульмбахское!, в особых графинах. Пить его надо литровыми кружками, потому что вся суть в пиве сокрыта на дне сосуда, из которого ты пьешь. Самое вкусное начинается только со второй кружки, а кружка эта должна быть не менее как литровой. Немцы, хоть и подлецы, но они понимают толк в пиве. В ихних биргалях меньше литровой кружки не пьет ни один немец.

     Автомобиль и цирк были забыты, Дурдин еще долго говорил о необыкновенных качествах изобретенного им пива, потом вдруг вспомнил о бабах, у которых он опрокинул лотки, вскочил со стола и, приседая на паркете стал повторять их позы, когда они пытались защитить свой товар и в то же время смертельно боялись разгоряченной лошади. Он показывал это очень картинно, визжал бабьим голосом, бежал от воображаемой лошади, ругался теми ругательствами, какие слышал от торговок. Управляющий и две молоденькие горничные, накрывающие стол, хохотали – весело, но несколько преувеличенно; чувствовалось, что они хотят угодить хозяину. Дурдин быстро понял это, оглядел всех хмурым тяжелым взглядом, и медленно сел к столу и, опустив голову на ладонь, задумался с закрытыми глазами, словно заснул.

      -    Я понимаю, Клим, - заговорил Дурдин, медленно открывая глаза и поднимая

голову, - я понимаю, что вы меня осуждаете. Конечно, вы правы: я озорник, охальник, потому что у меня миллион. Но ведь и те – эти «сироты», - он презрительно усмехнулся – нисколько не лучше меня, почти любая из низ них с такой же легкостью, как продает вам фунт семечек, стакан загрязненной фуксином воды, полфунта изюму, продаст вам и собственную, еще несовершеннолетнюю дочь. Я знаю, Клим… Вот вы посмотрите – какой замечательный базар будет у меня завтра здесь, у конторы. Нарочно посмотрите, это будет такое зрелище, которое стоит посмотреть. Как вы думаете, сколько всего лотков я сбил?

       -   Я думаю, лотков двадцать.

       -   Пусть будет сорок. Штук тридцать баб, вот этих самых «сирот», да с десяток

греков, персияшек… Но завтра к моей конторе привалит человек сто, и каждый будет плакать, божиться умершими родителями, всеми богами, что я у него опрокинул лоток, в котором было товару не меньше как на двадцать пять рублей. А у них у всех-то было не больше, чем на полсотни. И мне придется завтра выдать рублей пятьсот…

      -   Придется?

 -   Да, я выдам. Я не скряга, а есть такие зрелища, за которые не жалко заплатить и

больше. Вид мерзкого пресмыкающегося человека отвратителен, но бывают такие люди, омерзение к которым достигает почти такой же остроты, как вдохновение у поэтов и художников. Не улыбайтесь: вы этого еще не испытали. А что касается меня, то мой миллион вполне заменяет мне талант: я так же, как и некоторые гении, нечеловечески презираю людей… Всех людей вообще, даже и тех, кого нельзя купить. Ведь я знаю, что их нельзя купить только потому, что сознание собственной неподкупности дает им не большую остроту переживаний, чем то, которое они могли бы получить за деньги…

      -   Однако…

      -   Не сердись, Клим. Я никогда не давал ни одного рубля Овсяникову, это тупой

человек. Вот Достоевский очень хорошо понимал всю сладость, всю остроту человеческого унижения. Овсяников туп и глуп; нет средств чтобы заставить его наслаждаться собственной низостью, для него взять самую мерзкую взятку – все равно, что разгрызть орех. Он как проститутка, привык продаваться всем, не разбирая… Овсяниковы, проститутки и полицейские, вроде Красильникова, - вот люди, которых я не только в моих отношениях к ним есть что-то такое, что ниже, оскорбительнее презрения, - и оттого-то я никогда им не дам ни одного рубля!.. И они знают это, и тем не менее, ни тот, ни другой не сделает по отношению ко мне никакой подлости, потому что все еще ждут, надеются, что когда-нибудь я вздумаю их купить. Нет, Клим, как бы я ни был подл, глуп, развращен, но таких людей я не стану покупать никогда…

     «Кульмбахское» в темных пузатых графинах было уже на столе. Карл Иоганович слушал своего хозяина с какой-то мертвой улыбкой, - он не понимал Дурдина и вероятно жалел, что у него нет миллиона, который дал бы ему возможность постичь премудрость дурдинской философии.

      -   А ведь хорошо иметь миллион, Карлушка?! – спросил Дурдин, подмигнув своему

управляющему. – Наливай, дурак, пива! От твоей тупости тебя не спасут даже десять миллионов. Что бы ты сделал, если бы у тебя был миллион? Ты уехал бы на свой фатерлянд, построил бы усовершенствованный пивоваренный завод, выдал бы мое «кульмбахское» за собственное изобретение, женился бы на шестипудовой Гретхен с пятьюстами миллионов марок и тремя любовниками, был бы уважаемым человеком, членом рейхстага, умеренным либералом и весьма рогатым супругом… Вот твой идеал, Карлуша, налей нам еще по эйн фляше… Если ты украдешь мое изобретение, я приеду в Берлин и вздую тебя в самом рейхстаге русской дубинкой. Хорошее пиво, Клим? А жаль, что мы с вами не приехали в цирк на автомобиле. Был бы замечательный номерок…

 … Дурдин ошибся: на другой день рано утром перед дверями заводской конторы

шумели и плакали не сто, а сотни полторы баба, с полсотни курчавых бронзовых мужчин и с десяток босяков-зимогоров. Дурдин распорядился выдать всей этой толпе по три рубля на «рыло».

     Лиловый цвет едва заметно переходит в синий, на пассажирском пароходе, прильнувшем к дебаркадеру, появились первые огоньки. С реки, покрытой синим сумраком, доносится всхлип гармоники, изредка вспыхнет песня и оборвется смехом. На набережной увеличилась толпа гуляющих: интеллигентная молодежь, рабочие, степенные учителя, врачи, клубные работники, советские служащие – все, кто имел хоть однажды соприкосновение с А.А. Золотаревым, проходя мимо нас, кланялся ему, дружелюбно улыбаясь, иногда о чем-нибудь спросят, и чтобы не мешать нашей беседе, торопливо жмут нам руки и идут дальше. А.А. Золотарева знает весь культурный и просвещенческий Рыбинск. Упорством и усилиями этого человека в революционное время создана и сохранена одна из лучших библиотек СССР, имеющая свыше 100 тысяч томов научных и художественных произведений мировой литературы. В сущности, это даже и не библиотека, а книгохранилище. В годы гражданской войны, разрухи и голода, когда нужны были винтовки и хлеб, а не книги, А.А. Золотарев создавал эту ценнейшую сокровищницу человеческой мысли. Он с величайшим упорством отстаивал каждую книгу, которую требовали у него «для нужд такого-то учреждения», выдавал только такие, которых в его распоряжении было по нескольку экземпляров. Персонал библиотеки, как и сам А.А. Золотарев, работал почти безвозмездно. Впрочем и теперь рыбинский отдел народного образования выдает на содержание книгохранилища самые ничтожные средства, ничего не поделаешь: жесткий бюджет.

     Рядом с нами, перегнувшись за накренившуюся решетку, разговаривают двое служилых людей – один из укома, другой из умка. Внизу тихо позванивает вода, у пристани резко шипит пароход: матросы греют куб. Слева в здании бывшей биржи, поблескивает огнями клиника им. Пирогова. Мы молчим, я невольно прислушиваюсь к разговору рыбинских работников, Золотарев задумчиво следит за нарастающим движением на дебаркадере.

      -  А ведь больница-то полетит…

       -   Обязательно. Когда была комиссия, она установила вполне определенно, что

катастрофа рано или поздно совершенно неизбежна…

      -   Погано! Говорят, что в подземельном помещении огромные трещины, из гранитных

стен выкрошился цемент, образовались огромные щели… Бетонные стены сильно опустились…

      -   Комиссия, которая приезжала из центра, прямо сказала: «Если вовремя не

приостановить оползень и произвести серьезного срочного ремонта, катастрофа угрожает не только Пироговской больнице, но и всему берегу – от старой биржи и до устья Черемхи – целому кварталу жилых каменных зданий»… хорошенькая будет картинка с натуры…

      -     …ежели вся больница вместе с больными полетит в Волгу…

      -    Угу!

     Они закурили. Дым от папирос белесоватой струйкой потянулся над обрывом, служилые люди смачно сплюнули вниз, к прибою. Тот, который рассказывал о комиссии, продолжал:

       -     При НКВД было созвано даже специальное техническое совещание управления

коммунального хозяйства по поводу нашего почтенного оползня. Совещание установило, что оползень явился в результате чрезмерно высоких разливов и плохого допотопного устройства канализации. Для этой набережной, по мнению совещания, необходимо следующее: устроить водонепроницаемый каменный покров, гончарную, а не деревянную канализацию, более устойчивый реж из цемента или гранита, и кроме того необходио прекратить просачивание воды из Черемхи…

Он говорил так, словно сам делал доклад на техническом  совещании при НКВД; его

товарищ, поплевывая за решетку, время от времени покачивал головой.

      -     В чем же дело? – спросил он, выпрямляясь.

       -    Дело в средствах. У города денег нет, а в центре вопрос об ассигновках на ремонт

нашей набережной только еще в процессе обсуждения.

       -   Вот когда мы станем окружным центром…

     А.А. Золотарев, очевидно услышав эту фразу, быстро оживился, снял очки и, протирая их платком, заговорил:

     - Да, когда наш Рыбинск будет окружным центром, у нас будет более мощный бюджет, появятся ресурсы для усиления культурной работы. А сейчас мы нищие… Нас ограбил Ярославль.

     Пассажирский пароход и теперь весь расцветился огнями; вдали, на темно-синей речной глади вспыхнули огоньки бакенов – красный и желтый.

      -   Пойдем выпьем пива, - говорит работник из уика своему товарищу.

      -   В пивную неудобно. Пойдем лучше ко мне… Пошлем Машутку к Александру

Дмитричу…

     Мы с Золотаревым уславливаемся так: завтра утром я зайду в правление Естественно-исторического общества, где он состоит председателем, и оттуда вместе пойдем в книгохранилище. А.А. теперь в книгохранилище служит, он всецело занялся научной и краеведческой работой.

     Я прихожу в правление в девять утра. Золотарев уже там. Он ежедневно поднимается в шесть, завтракает, уходит из дома и возвращается только к обеду – к 6-7 часам вечера. После обеда немного отдыхает, потом уходит на различные собрания и заседания и возвращается в 1-2 часа ночи… И никогда не жалуется ни на усталость, ни на плохую обстановку для работы, хотя бы и имел на это право: рыбинские головотяпы уплотнили этого крупнейшего ученого и культурного работника в его квартире, оставив ему и его семье всего лишь две комнатки, вселив в остальные две каких-то жильцов…

     Старое розоватое каменное здание книгохранилища вытянулось по проспекту Ленина; под боком у здания – двор, во дворе – каменная двухэтажная кладовая – теперь это главное помещение книгохранилища, где на гигантских полках, проходящих в высоту через оба этажа, аккуратно поставлены книги на всех почти существующих языках, в разнообразных переплетах – от современных изданий и до изданий далекой древности. Книги разделены по отделам, есть отделы старых журналов, комплекты старых газет… если все издания, скопленные в книгохранилище, занести в каталог, потребовался бы огромный штат переписчиков. Хорошо уже одно то, что руководителям этой гигантской библиотеки отпустили средства на сооружение простых деревянных полок, выкрашенных суриком, - это дало возможность разобрать и привести в порядок все это огромное книжное достояние. Сколько всего книг – этого не может сказать точно ни А..А. Золотарев, ни Мария Константиновна – теперешняя заведующая книгохранилищем. Она уже не молода, но когда она узнала, что я хочу посмотреть вверенное ей книжное достояние, она стала похожа на восторженную девочку. С большой связкой ключей в руках Мария Константиновна бегает по лестницам из этажа в этаж, открывает шкафы, с готовностью отвечает на все вопросы, дает объяснения, обнаруживает особую любовь к старым изданиям.

     - Вот эта книжка, - говорит она, показывая небольшую книгу в темном полуистлевшем переплете, - издана во Франции в 831 году…

     Она бережно перелистывает книжку и кладет обратно в шкаф.

     В здании библиотеки чисто, в ней как-то не чувствуется казенной атмосферы других больших библиотек. Сюда, в тишину библиотечных кабинетов, изредка приезжают ученые и литераторы из Москвы и Ленинграда, чтобы «позаниматься» вдали от сутолоки и шума столиц и казенщины столичных библиотек и книгохранилищ. Здесь к услугам ученого и литератора всегда найдется уединенная комната, полная тишины, радушное товарищеское отношение и любая нужная книга.

     А.А. Золотарев еще и сейчас не потерял связь со многими европейскими писателями и учеными. Высланный царским правительством «за неблагонадежность», он несколько лет жил за границей – в Париже, в Италии, у него сотни писем от лучших людей Европы, десятки писем от М. Горького, с которым они очень дружили, когда жили вместе на Капри, множество книг с надписями авторов. Все эти письма и книги А.А. Золотарев не захотел хранить у себя, он отдал их созданной им библиотеке, открыв ими постоянно теперь пополняющийся «отдел автографов».

     В библиотеке принята американская карточная система. Это позволяет при минимальном штате библиотеки – всего 5-6 человек – быстро найти любую нужную книгу, за исключением, конечно, тех, которые стоят на гигантских полках в книгохранилище и которые еще не все разнесены по каталогам.

     Мы выходим из книгохранилища часов в семь вечера; на улице – дождь, на тротуаре, в выбоинах – калужины воды, на продавленной мостовой – грязь. Но после библиотеки я отчетливо понимаю, что за эти 16 лет, в течение которых я не видал Рыбинска, он стал другим, лучше, более близким, чем был, и жизнь в нем меняется не только снаружи, с показной стороны, а и в самой человеческой психике.

     - Когда начнется учебный сезон, - раздумчиво говорит Золотарев, - тогда наша библиотека заживет кипучей жизнью. К нам приходят ученики почти всех школ 2-ой ступени. Много студентов. Мы им даем помещение, здесь они занимаются лучше, при больших удобствах, чем дома.

     Он высок и худощав, обвисшие рыжие усища таят хорошую человеческую улыбку. Дождь затихает, над головами у нас зеленоватая кружовеня неба. Перед закатом покажется солнце, завтра будет погожий день. Вот она, моя гостиница «Сан-Ремо».

     Узкие сумрачные коридоры пропитаны запахом кухни, на крутых лестницах темно, тут не зажигают свет даже ночью – экономия. Из столовой доносится глухой гул голосов, в соседнем номере московские музыканты, приехавшие сюда на гастроли, назойливо играют раз десять все одну и ту же часть какой-то музыкальной пьески.

 

 

                                                                                 Неизмеримо прекрасно уже одно то,

                                                                                 Что все бывшее неповторимо.

                                                                                 Неумышленный афоризм.

     Музыканты легли спать в двенадцать часов. В двенадцать часов в номере выключается свет, - администрация гостиницы, взяв высокую цену, очень скупо допускает даже такие маленькие удобства для жильцов, как освещение. Ни поработать, ни почитать, в комнате тьма, тишина, запах сырости и клейстера, - тут недавно меняли обои. С улицы к окнам прильнула ночь, в верхнем этаже дома, стоявшего напротив, в одном окне тускло горит одинокая лампа. На улице звучно отстучали чьи-то торопливые шаги, после них стало как-то особенно тихо, - так бывает ночью в тюрьмах, - и кажется, что вот-вот, сейчас подойдет к двери крадущимися шагами надзиратель, щелкнет «волчок», и в комнату, вместе с мутным светом коридора, проникнет сторожкий человеческий взгляд.

     Жесткая не в меру музыкальная кровать, кусачее одеяло, тишина и тьма – все это с такой отчетливой ясностью воскрешает прошлое, что невольно хочется распахнуть дверь, открыть окно и удостовериться, что за ними нет издевательски-толстых прутьев железной решетки и что там, за стеной в непроницаемой тьме тюремного двора, не вспыхнет спичка закуривающего часового и не раздастся унылый замогильный возглас: «Слу-у-ша-й!..»

     Мысль капризно останавливается на прошлом: вспоминается полиция, прокурор, оставивший в душе моей настолько глубокую ненависть к себе, что в любой момент могу вызвать в своем воображении всю его фигуру, до мельчайших подробностей в костюме, в манере держать себя – наглой, высокомерно-нахальной и подло-трусливой: они никогда не входил в камеру, а всегда останавливался у двери, стараясь пропустить вперед себя надзирателей, чтобы не подвергнуть себя опасным нападениям  со стороны заключенных, над которыми он любил издеваться. Фамилия его была Соколов, он был в 1912г. товарищем прокурора Ярославского окружного суда.

     Сон нейдет, я курю папиросу за папиросой, придумываю для Соколова всевозможные, наижесточайшие казни и злюсь, что, будь он в моей власти, я – не знаю из какого чувства – не мог бы прикоснуться к нему даже носком сапога…

     За стеной на своем шумливом ложе повернулся приезжий музыкант. Я слышу, как он с ворчанием надевает штиблеты и, сильно шаркая ногами, идет в конец коридора – к уборной. Внизу у подъезда гостиницы извозчик с бегу осадил лошадь: лошадь остановившись громко и протяжно всхрапнула, извозчик пьяным голосом благодарил когото-то и пожелал «всего наилучшего». В парадной двери сонный дежурный номерной долго гремел ключом, потом приглушенным голосом вел какие-то переговоры. На лестнице послышались сдержанные шаги, негромкий говор, щелкнул ключ в двери второй моей соседней комнаты слева и тут же – ура! – у меня в номере вспыхнул свет, правда – единственной электрической лампочки. Несказанно благодарный неведомым ночным посетителям, я потянулся за книгой…

     Приезжий музыкант уже вернулся и опять скрипел своим шумливым ложем, в номере слева двигали стульями, звенел женский смех, сдержанно гудели мужские голоса, едва слышно доносились однообразно-покорные ответы дежурного официанта: «Слушаю-с… слушаю-с… слушаю-с…»

     Во всех номерах электрический выключатель – общий. Поздние гости даже и не предполагали, какое они совершили для меня благодеяние. Но уже через час я начал постепенно разочаровываться в их небольшой услуге. Они теперь оставили всякую попытку быть сдержанными, - шумели, гремели стульями, звенели посудой, несколько раз порывались спеть хором песню  о каком-то весьма бесстрашном и мрачно-расчетливом мичмане Джоне, у которого были необыкновенно крепкие нервы. Дежурный официант робко стучал к ним в дверь, войдя – умильно просил вести себя «немножечко потише», женщины для приличия уговаривали мужчин, мужчины вежливо соглашались, но затем шумели еще усерднее. Приезжий музыкант  довольно отчетливо выговаривал за стеной очень крепкие слова, сердито кому-то угрожая:

     - А чорт ли мне?! Вот возьму и стану играть на контрабасе!..

     Я потушил свет, но окружающая обстановка к этому времени была такова, что о сне нечего было думать. Соседи слева разделились теперь на два хора – мужской и женский. Мужчины пели «Из-за острова на стрежень», а дамы – они никак не могли спеться – репетировали «Кирпичики». Мне опять вспомнился Иван Дурдин, вспомнился один из его многочисленных «номерков» - громкий скандал в кафе-шантане «Городская дача». Он тогда волочился за певичкой П-ко; певичка в этот вечер была абонирована какими-то приезжими купцами, кутившими в одном из садовых кабинетов. Дурдин занял кабинет рядом с ними и, когда купцы ушли к открытой эстраде слушать свою певицу, оставив кабинет на попечение официантки, Дурдин дал этому официанту четвертной билет и сделал на столе у купцов неописуемую гадость. Купцы, вернувшись, били официанта по лицу, потом вызвали хозяина, грозили подать в суд и, не заплатив по счету, уехали. Певичка перешла в кабинет к Дурдину.

     В комнатный сумрак вплелась синева, из темноты медленно выплывали предметы: стул, на стуле – одежда, на полу – одинокий окурок. На стене едва уловимо отпечатался переплет оконной рамы.

     Приезжий музыкант привел свою угрозу в исполнение. Сначала, во время коротких пауз, среди ворчанья, я услышал звуки от резких его движений, стук штиблет, затем – редкие, но довольно энергичные шаги, потом – неуверенный, довольно хриплый, как бы спросонья, густой звук контрабаса. За стеной слева теперь было относительно тихо, слышались только мужские голоса, - женщины, по-видимому, прилегли отдохнуть. Я почему-то вспомнил бывшего рыбинского пристава Новицкого – великого взяточнкика и обжору, - у него был голос почти такой же, как у контрабаса, сердито гудевшего за стеной, - и тут же мне опять припомнился очередной «номерок» Дурдина, который он выкинул, желая проучить Новицкого за очень уж откровенную склонность к взятке.

     Однажды в праздничный день, встретив Новицкого на Крестовой, Дурдин, дружески взяв его под руку, предложил:

     - Пойдем, ваше благородие, позавтракаем. Говорят, что у Бархатовой новый повар, который делает растегаи не хуже, чем в Москве у Тестова..

     Позавтракать с миллионером!.. Румяная, совершенно круглая рожа Новицкого засияла, как июльское полнолуние. Усевшись с приставом в общей зале, где было много народа, Иван Дурдин начал заказывать лакею «завтрак». Он пересмотрел все прейскуранты, выбрал самые дорогие закуски и самые дорогие вина, какие имелись в этом ресторане, заказывая все это в размерах сильно преувеличенных. Пристав потел, но кушал, усердно запивая дорогими винами, люди из-за соседних столов смотрели на Дурдина с любопытством и ожиданием, предчувствуя, что он задумал какой-то номерок, ибо было известно, что Дурдин недолюбливал полицию и никогда не давал ей взяток.

     Завтрак длился часа три. Пристав ел, пил с усердием, Дурдин ухаживал за ним, как за дамой… потом вдруг выхватил часы, сердито протянул – «А, чо-о-оррт!» и, торовливо позвонив, велел лакею принести счет. Лакей принес. В отчете был общий итог – что-то около 120 рублей…

      -   Хорошо, голубчик, - сказал Дурдин лакею, - вот тебе моя доля – 60 рублей и вот

красненькая на чай. Вторую половину уплатит их благородие. Он сегодня хочет заплатить ана-партес… пополам… Начальству свойственны всякие причуды.

     Он говорил умышленно громко, чтобы слышали все, сидевшие в зале, потом очень вежливо простился с Новицким и быстро убежал, провожаемый хохотом всего зала. Пристав сидел еще несколько минут – мрачный, с багровым лицом, с злобным тяжелым взглядом; затем он медленно поднялся и, сделал лакею неторопливый сердитый жест, каменной поступью направился к буфету «объясняться» с хозяином.

     - Я хотел проучить этого обдиралу, - говорил мне Дурдин как-то при встрече. – Кто вам рассказал об этом?

      -  Да у же рассказали…

      -  Верно, был такой случай.

     Он задумался, потом сказал с брезгливой гримасой:

     - Разве его проучишь, такого скота?! Все равно, не заплатит, весь долг повесит на шею Бархатову. Жаль вот – писать на эту сволочь нельзя. Дал бы я вам материалец…

     За стеной к контрабасу присоединились виолончель, потом скрипка, потом что-то еще. В окна вливался мягкий утренний свет, на улице послышались голоса, грохот телег, надсадливый выкрик какой-то ранней бабы:  «Молока, молока, молока!». За стеной слегка всхлипывала женщина.

     Вспомнив о Новицком, я невольно начал разматывать клубок воспоминаний о людях, которых я знал, о своей работе: нужна ли она кому-нибудь. Издатель газеты, в которой я работал фактическим редактором, был крепкий толстый человек с подстрежнной рыжеватой бородой, в поддевке, в жилетке, через которую от кармана до кармана было лихо по-купецки пущена толстая серебряная цепь от часов, - с неизменной, самой дешевой вонючей сигаретой во рту, с толстой суковатой палкой, которой он нередко колотил свою жену, газетчиков, бравших у него газеты, и редакционных мальчишек – курьеров, а порою даже и конторщиков. Как и Ефрем Калашников, он пришел из деревни из подпасков, служил судомойкой в трактирах, был потом трактирным «шестеркой», торговцем газетами, заработал немного денег и открыл свой газетный киос. Затем он стал контрагентом у Суворина, арендовал все его киоски на Северной железной дороге. Приехав в Рыбинск, он открыл магазин и газетное контрагентство, построил большой деревянный дом за рекой Черемхой и начал извдавать собственную газету «Рыбинский вестник». Имя этому весьма одаренному русскому самородку Семен Яковлевич Разроднов.

     Он был малограмотен, крепко пил спиртное, был находчив и ловок в коммерческих делах. В дела газеты – при мне не вмешивался, заботясь лишь о том, чтобы не падал тираж, и нисколько не жалел «отсидочных», т.е., подставных, редакторов, которые почти беспрерывно сидели в тюрьме в административном порядке по постановлению ярославского губернатора. Конечно, во время сидки им выплачивалось обычное жалование, какую бы они должность не занимали в «свободное время» - корректора или конторщика, или даже «заведующего конторой».

     Как и всякой газете в то время, главный доход «Вестнику» давали объявления. Такая установка сильно вредила редакционной работе, газета становилась зависимой от отдельных лиц и промышленных и торговых фирм. Однако редакция хотя и с большим трудом, но сумела отвоевать себе свободу, и Семен Разроднов ухитрился к этому положению приспособиться. Если в газете появлялась заметка, статья или фельетон о злоупотреблениях в каком-нибудь предприятии, или описывалось самодурства, беззастенчивая эксплуатация рабочих и служащих, или вообще какие-либо проступки отдельного влиятельного лица, иногда дающего в газету объявления, - Семен Разроднов в тот же день, в который вышла газета с «обычной» заметкой, старался попасть на глаза тому, кого она касалась, и с неподдельными слезами, всхлипывая, приносил ему свою искреннейшую жалобу:

     - Мои-то разбойники что делают, а?! Читали сегодня, как они вас, сукины дети, разукрасили?! Ведь по миру хотят меня пустить… истинный бог, мать иху… жизни решусь!

     Он был невероятнейший матершинник. И потому, что редакция наша находилась при магазине, отделенная одной только дверью, нам нельзя было иметь в составе сотрудников ни одной женщины. Мы не раз делали попытки привлечь к сотрудничеству женщин, чтобы облагородить от разродновских выражений редакцию и его магазин, но ничего, кроме нашего позора, из этих попыток не выходило: даже самая терпеливая женщина могла работать всего лишь один день. На другой день она не появлялась даже за своим заработком.

     - Как же ты их терпишь? – недоумевало влиятельно лицо, «пропечатанное в газете», – выгони к чортовой матери!..

     Разроднов делал испуганное лицо.

     - Что вы, родной, господи вас сохрани!…Да они, мать иху.. и так гляди того, что по горлу ножом полыснут.. Я же вам говорю: разбойники!

       -   В полицию пожалуйся.

Пугливо озираясь, Разроднов шептал «влиятельному лицу»:

       -   Жаловался… Так ведь, что вы думаете: сама полиция боится их… «Мы, - говорят,

тут на них нажмем, а они нас в столичных газетах пропечатают… Сами знаете – полиция тоже не ангелы…

     Однако, порою не помогала Разроднову и его изворотливость. Объявления убывали; многие уже перестали верить его слезам и жалобам. Тогда он, плача и матерясь из матушки в матушку, ворвался в редакцию и завопил:

       -  Ребятушки!.. Пропечатайте меня, христа ради!… Жизни моей решусь, мать вашу…

       -  Это не так-то просто – пропечатать, Семен. Сделай что-нибудь… Вот у тебя курьерам

не сладко живется, например, можно намекнуть фабричной инспекции, санитарному надзору…

     Разроднов сделал свирепые глаза.

     - Да уж я знаю, вы – можете… вы… мать вашу… рады в гроб меня живого заколотить… зна-аю…

 

     Вытащив из кармана огромный платок, он уже готовился приложить его к глазам и заплакать.

       -   Ты подожди, Семен, как же тут тебя пропечатать, если ты…

-    Идиоты вы, мать вашу… а не писатели. Выдумайте что-нибудь!.. Напишите, что в молодости с палатей упал, ум себе повредил… Дурак, дескать, а ведь дураков у нас любят, мать иху… Придумайте что-нибудь!

     Придумать было трудновато, но помог случай. В тот же день в магазины пришел франт, околоточный Красильников – тот самый, который был особенно лих до взяток, - и молча отобрал у Разроднова два разных «Ник Картеров» и «Пинкертонов». Красильников попросил у Разроднова газету, завернул в нее отобранные книги и, ни слова не говоря, ушел. После чего Разроднов с матом, с ревом ворвался к нам в редакцию:

     - Бра-атцы вы мои милые!.. Чем же мне торговать-то теперича… Ведь даже Пинкертонов конфискуют, мать иху… Одними молитвенниками, мать ухи, буду теперь торговать… Жизни решусь, мать ее…

      -  Курил бы ты, Семен, махорку. Мухи околевают от твоих сигар.

      -  Вам смешно, мать вашу… Вот закрою газету…

      -  Мы другого издателя найдем…

      -  О, разбойники!..

Он рванулся из редакции, набросился в магазине на кого-то из газетчиков, ругаясь так  смачно, что стены лопались. А наутро «Рыбинский вестник» вышел с фельетоном про самого издателя:

                                  У Разроднова Семена

                                  Отобрали Пинкертона…

                                  И мечтал и думал он:

                                  «Чем виновен Пинкертон?

                                  По какой статье закона

                                  Отобрали Пинкертона?»

     И т.д.

     С этим номером своей газеты Разроднов носился по городу, плача и показывая фельетон «влиятельным лицам»:

     - Мои-то разбойники… а? Прочитайте-ка, как они, сукины дети, меня разукрасили!.. Жизни решусь, истинный бог… Мать иху..

     Ему, должно быть, поверили. Объявления начали прибывать…

     … Потом, когда меня арестовали, была закрыта и газета. Разроднов вымолил у губернатора разерешение на продолжение издания, обещаясь вести «рыбинский вестник» «в патриотическом и религиозно-нравственном духе». Газета резко изменила направление и тон, в ней появился иронический «раешник», началась мелкая травля по типу овсяниковского «Листка» - и тираж газеты стремительно ринулся вниз. Через несколько месяцев Разроднов прогорел. У него продали с торгов все четыре дома, магазин, одежду, мебель… он покинул Рыбинск с одной только сумкой газетчика да со своей женой. Но в Костроме он снова «раздул кадило», начав с торговли газетами вразнос, снова открыл книжную и газетную торговлю и построил «собственный дом»…

 

                                                                     4

                                                                     Феофан: - Чем больше пью, тем обличаю…

                                                                                             Л. Андреев «Не убий».

     У Золотарева я застал своего старого знакомого – литератора и краеведа – И.А. Костодовского. Он простой крестьянин из села Никола-Корма Рыбинского уезда. Ему, как и А.А. Золотареву, было 50 лет. Длительная упорная культурная и краеведческая работа поставила его в ряды лучших краеведов, в краеведческих журналах печатаются его портреты, пишутся о нем статьи. Работают люди и своим личным примером толкают на работу других!..

     После обеда, за чаем мы говорим о будущем Рыбинска, который оба они любят сыновней любовью, говорим о Москве, о литературе, о революции, о мужиках, о рабочих, о загранице, о возможности новой войны.

      -  Два народа веками искали друг друга, - задумчиво говорит Золотарев, протирая

платком очки, целые века они стремились к соединению… «Богом избранный» еврейский народ и «наша святая Россия» - всегда тяготели друг к другу и всегда разные внешние причины мешали их соединению. Как две искры, блуждали они в пространстве, ища друг друга, чтобы соединиться и возжечь великое пламя, которое очистит жизнь.   

      Он не марксист, но и не мистик. «Богом избранный народ» и «святая Россия» - это у него не термины, а образы, - он писатель, - я люблю слушать его романтическую философию, мне кажется, что я даже постигаю его мироощущение, которое как-то соприкасается с теми настроениями, когда думаешь о чем-нибудь прекрасном.

     - Искры соединились, - продолжал Золотарев, - два народа нашли друг друга! Это великий исторический факт. Мы даже приблизительно не можем сейчас представить себе всей важности этого события…

     В стороне, в большом кресле чутко дремлет восьмидесятилетний отец Алексея Алексеевича. У него борода патриарха, белая как лен, - она обрамляет все его лицо от самых ушей, - лицо у него чистое и свежее, как у юноши. В чуткой дремоте он слушает слова сына и изредка покачивает головой:

      -   Так, так…

     Краевед, - тоже седой, - слушая, рассеянно перелистывает журнал, в котором напечатана статья о нем и его портрет; он напряженно щурит то один, то другой глаз – мысль его, по-видимому, не успевает за словами Золотарева, - затем говорит раздумчиво:

     - Великая это штука – жизнь!.. Всегда были и всегда будут в мире беспокойные бунтари, которые, ломая собственные кости, не перестанут толкать человечество вперед. Я думаю, что природа создает таких с умыслом…

     За окном – дождь. По окну медленно стекают белесоватые змейки, ноги прохожих чавкают на продырявленном тротуаре, как рука в квашне с тестом. Завтра я еду дальше, мне надо послать в газету несколько очерков о «торгашеском уклоне» в этом краю, о возмутительных безобразиях в обществе взаимного кредита, о том, что в рыбинском доме крестьянина совершенно откровенная пьянка, о том, что в сельских кредитных товариществах орудуют кулаки, бывшие офицеры и поповские сыновья.

     Простившись, я выхожу на улицу, иду по Крестовй – мимо бывшей нашей редакции, мимо бывшего магазина Кузьмы Эльтекова, - почти каждый дом рассказывает мне историю людей, которые жили тут так недавно и, в сущности, так давно…

     Вот тут, между двумя каменными домами когда-то был небольшой двухэтажный дом рыбинского купца Василия Ивановича… я даже позабыл его фамилию, кажется – Неопиханов. В молодые годы он все свое состояние, доставшееся ему от родителей, спустил на девиц и на кутежи, потом ушел в толстовство и пил запоем. Пил он подолгу, иногда по месяцу и всегда в полном одиночестве. Чувствуя приближение запоя, Василий Иванович, запасался водкой, покупал фунтов двадцать клюквы, с десяток лимонов, редьки и соленых огурцов, запирал все двери и уходил от мира в запойный бред, в сутолоку призраков – в ту особую жизнь, которую рождает в мозгу алкоголь. Во время запоя он никому не открывал дверь, никому не отзывался, как бы его не вызывали. Он не курил и не ел мяса, летом ходил в валяных туфлях на босу ногу. Зимой – в шерстяном чепане и в валяных сапогах, терпеть не мог полицию и ненавидел попов и женщин.

     Во время запоя ни в одном окне дома Василия Ивановича никогда не появлялось огня. Этот одинокий человек жил в эту пору очень страшной, а может быть – неслыханно радостной жизнью, - об этом не знает никто.

     Но вот однажды парадная дверь неопихановского домика широко распахивалась, и в темной раме ее появлялся хозяин. Длинный и горевший чепан висел на нем, как ряса, на седую голову был глубоко надвинут широкополый картуз с лакированным козырьком, лопнувший посредине; борода спрятана под чепан, под мышкой левой руки у него был сверток белья и огромный и пухлый березовый веник, какие мог вязать сам Василий Иванович, - в правой руке – толстая суковатая палка. Со всеми этими доспехами Василий Иваныч степенно шествовал в торговые бани купца Мытникова, не отвечая на поклоны своих знакомых.

     Сильно пьющие люди после запоя обыкновенно опухают, лица их становятся синими, одутловатыми; в глазах – тревожная робость; в жестах, в движениях, в походке – превозмогаемый страх; в голосе и словах несмелость и порою даже подхалимство. Василий Иваныч не был похож на таких людей: он совершал своей первый выход, как мудрец после длительных уединенных размышлений; он был худ, матово-бледное лицо – сухо, надменно; во взгляде жесткая твердость и нескрываемое презрение.

     В мытниковских банях Василий Иваныч брал номер с паром на два часа, аккуратно запирался на задвижку и в положенную минуту, точнехонько, выходил из номера в коридор, застегнутый на все имеющиеся у чепана крючки. Грязное белье и веник он нес подмышкой левой рукой, палку – в правой. Очень хорошо промытая борода теперь была пущена по груди веером. Разыскав номерного, он давал ему пятачок на чай и молча следовал к выходу, не замечая поклонов банщика. Шел он не домой, а в конец Крестовой, к церкви Воздвижения, останавливался там, у крайнего магазина, поправлял веник подмышкой, гордо откидывал голову, широко расставив ноги, мощным басом провозглашал:

      -   Рыбинскому купцу Ситникову, первому шельме и плуту, мошеннику, разбойнику и

       обирале – в толстую его харю я ото всех обворованных им мою блевоотину!…

     Это было общее, так сказать – теоретическое вступление. После этого Василий Иваныч приступал к постепенному изложению деяний купца Ситникова, приводя все преступные факты из его мошеннической жизни. Вокруг Василия Иваныча собиралась толпа, из магазина выскакивали приказчики, покупатели, из окон соседних домов высовывались лица любопытных, а сам хозяин магазина, пронырнув между приказчиками и покупателями, согнувшись бежал в первый переулок и только там устанавливал степенный купеческий шаг. Приказчики восторженно хохотали, толпа хором повторяла за обличителем его выражения, если только они не были чересчур уж крепки, иногда прибавляя что-нибудь от себя.

     Обличив Ситникова, Василий Иваныч, окруженный все увеличивающейся толпой, шел к следующему магазину, останавливался, опять поправлял веник и, потрясая своей палкой, как древний пророк, снова провозглашал тяжелые слова обличения:

     - Рыбинскому купцу Евграшке Солодовникову, вору и стяжателю, родного отца отравителю, чужие дщери похитителю, в курносую его харю изрыгаю мою бле-во-о-отину!..

     Так он проходил всю Крестовую улицу, обличал преступников торгового и промышленного мира, доходил до полицейского управления и тут, после первых же слов:

     - Рыбинскому полицмейстеру, взяточнику, купеческому и губернаторскому лизоблюду…

     …исчезал в недрах - участка, подхваченный под руки двумя дюжими городовыми.

     Однажды рыбинцы заметили, что запой Василия Иваныча длится что-то уж слишком долго. По городу пошли разные слухи, соседи Василия Иваныча настойчиво доказывали, что таких длительных запоев у него никогда не было, - парадная дверь его домика не открывалась уже три месяца, тогда какие-то дальние родственники решили позвать полицию и взломать запор. В присутствии большой толпы дверь была вскрыта, и в верхнем этаже нашли распростертого на полу Василия Иваныча: он уже сильно протух, из раскроенного черепа на грязный пол вытекли мозги, и тут же рядом лежал дровяной колун…

     Василия Иваныча хоронили как архиерея: за гробом его шли тысячи людей. Убийцу же так и не обнаружили – впрочем, его, кажется, никто и не искал… Во всяком случае, полиция была что-то уж слишком равнодушна к раскрытию этого преступления…

     У гостиницы «Сан-Ремо» я встретил старого своего знакомого, газетчика. Он приходил ко мне и, не застав дома, направлялся на розыски.

     Мы стоим у окна в моем холодном, промозглом номере, пахнущем клейстером; товарищ мой смотрит в окно – там, на улице, с шумом, с песнями прошла откуда-то группа комсомольцев. Девушки крепко держа древко, несут знамя, сбоку комсомольских шеренг вышагивают рабочие.

     - Откуда они взялись, Клим? – недоуменно и восторженно спрашивает газетчик. – Ведь, до революции тут, кажется и рабочих-то не было – раз-два, да и обчелся, а теперь – смотри… Город мещан и торгашей стал городом рабочих. Чудесная это штука революция., а?!

     У нас, у литераторов, особый взгляд на вещи. Когда хорошо, мы молчим, потому что в человеческой жизни все обязано быть хорошим, это само собой разумеется и об этом нечего писать. Поэтому мы пишем больше о плохом, чтобы указать на него, сделать плохое самым отвратительным и помочь его уничтожить. Но есть такое хорошее, мимо которого нельзя пройти молча, удовлетворившись лишь его созерцание.

     - А ведь, кажется, Рыбинск нисколько не изменился, - продолжал мой товарищ – дома все те же, даже постарели, стало даже как-то тише, но вот в этой тишине и рождается какая-то беспокойная жажда к работе, к чему-то большому,… не правда ли?

     Да, он совсем другой – Рыбинск. Я не могу рассказать подробно в чем состоит эта перемена, - но внутренне я чувствую во всем его растущую тревожно-радостную новизну.

 

 

 

Александр КУЗНЕЦОВ

 

ПО ШЕХОНЕ

 

Весной 1940 года, по заданию редакции, я отправился в последний рейс по реке Шексне, или, как звали ее, прежде, — Шехоне.  (Отсюда и названье края—Пошехонье). Я сошел с поезда в Рыбинске и на перроне неожиданно встретил Пелагею из “Большевички”.

— Товарищ Максимов! Александр Николаич!—по привычке громко кричала она и размахивала руками.—Да откуда вы? Да, не к нам ли?...

—  К вам.

— Ой, кстати!! Поедем по Шехоне. Напоследки надо по Шехоне прокатиться. А то ведь и не увидим её более—пропадет в море. Ой, да какой ты стал! Да. вроде вырос! Да, пополнел!.. Анюта, Анюта,—закричала она в толпу пассажиров,—идите сюда!..

 

Что-то новое было в Пелагее, несмотря на ее старую привычку кричать. Не окликни она, я, пожалуй, и не узнал бы её сегодня. И дело не только в том, что сменила она деревенский платок на берет, что надушилась, чего с ней раньше не бывало, что вместо башмаков надела она туфли на высоком каблуке, — нет, не в этом дело! На мгновение она чем-то напомнила Флегонтыча, и я понял, что Пелагея чувствует себя на перроне хозяйкой и перрона, и поезда, и Шехоны...

К нам подбежала молоденькая женщина; вслед за ней подошел мужчина. Следуя приглашению Пелагеи, Анюта подала мне руку и сказала:

— А это—мой Ермилыч!

— Епифан Репьёв,—представился мужчина. Анюта при этом, дёрнула его за полу пиджака и сдвинула брови. Ермилыч засмеялся:

—Ну ладно, Нюша, больше не буду!

Нюша  между тем затараторила:

— Изводит он меня своим Епифаном. И надо же выдумать такое имя—Епифан! Тьфу, господи, прости... Кроме тебя и Епифанов больше нет. Смени, го-ворю, имя через газету!..

— Сменю, Нюша, сменю,—шутя успокаивал ее муж,—последнего Епифана сменю, как пить дать.

— Зовите его пока Ермилыч,—настаивала Нюша, обращаясь ко мне.

Я был искренне рад этой неожиданной встрече. Об Епифане Репьеве я слышал много. Но ещё ни разу не видел его, если не считать того, как он удирал из-под бабьего ареста в “Ручье”. Но тогда лишь мельком издали я видел взлохмаченную фигуру беглеца. Теперь же он стоял передо мной весь на виду. Однако никакого сходства с тем беглецом не было. Передо мной стоял городской мужчина и, кажется

 

счастливый муж. Он был среднего роста, но крепок. Серые глаза его улыбались и от всей слаженной фигуры отдавало спокойствием и непосредственностью, и как от бывалого человека, узнавшего жизнь и освоившегося в ней. Так это и было. Жизнь трясла его как хотела до тех пор, пока он не понял себя среди людей по-настоящему. Тряска эта пошла ему на пользу.

С момента бабьего переворота в “Ручье” прошло полтора года. И это время, как видно, усиленно выбивало из Репьева бывшего Епишку — недалекого, запутанного, потерявшего собственный руль парня. В течение этих полутора лет Епифан Репьев проходил суровую, почти военную трудовую школу на Волгострое. Сначала чернорабочим странствовал он (таская инструменты, вращая бур) с гидрологами; по огромному молого-шекснинскому междуречью и, раскрыв рот, слушал удивительные рассказы о будущем. Эти рассказы и вся загадочная работа

“строителей моря” разбудили в Епифане Репьёве острое любопытство и жажду знаний.

— Черт те что творится на земле, а я-то... — с грустью и досадой оказал он себе, когда узнал, что все леса и поля, где он сейчас ходит, провинчивая и пробуя землю — почти полмиллиона гектаров! — покроются водой нового моря, и что это новое море необходимо для счастья людей.

Он почти забыл о "Ручье". О возврате туда нечего было и думать. Да и некогда было думать об этом! Он поневоле с головой ушёл в новую работу, увлёкся ею и ему иногда казалось, будто нечто крепкое, обволакивавшее его недавно со всех сторон как скорлупа, вдруг раскололось и он, как зерно ореха, сразу почувствовал солнечный свет и тепло...

Он сам добился, чтоб его послали учиться на специальные курсы; а окончив их, получил право на руководство одним из исследовательских звеньев. В качестве практиканта-топографа лишь раз появился в родных местах, добился признания со стороны Анюты—дочери дяди Фрола—и увез ее на Волгострой.

Вечером, когда мы сели на пароход и чувствовали себя друг с другом уже запросто, я острожно напомнил происшедший полтора года назад бабий переворот в “Ручье”. Ермилыч усмехнулся и открыто взглянул мне в глаза:

— Струсил я тогда не на шутку,—сказал он. — Перепугался! А побродил по лесу, одумался, махнул прямо в город и ушел на Волгострой. Теперь вижу— всю молодость дурнем был...

Такое откровенное признание мог позволить себе лишь человек, глубоко продумавший и правильно оценивший собственную линию поведения. Это при-знание расположило к нему ещё больше и я завел откровенный разговор. Однако Ермилыч уклонился от него. И, сославшись на то, что не спал прошлую ночь, ушел в каюту отдохнуть. Но не надолго!

Соловьи донимали нас всю дорогу. Ермилыч в конце-концов выскочил на палубу встрёпанный и обрушился на птиц:

— Чортовы свирельщики!...

И как бы соглашаясь с ним, в прибрежных зарослях сердито заскрипел коростель, лишенный вокального дара.

А соловьи щелкали и рассыпались в трелях, перекликаясь через реку в прекрасном соревновании. Берега извилистой Шексны густо заросли ивой, вербой и ракитником. Эти однообразные заросли нагоняли бы тоску, если бы не птицы.

Удивительно тихий и ясный весенний вечер! Мы стоим на верхней палубе. Пароход наш, "Коллектив коммунистов”, груженый до отказа, изо всех сил бьёт плицами колес и носом вспенивает чёрные от торфяных болот и глины воды Шексны; они шумят, сопротивляясь движению парохода, но побежденные;

с бессильным ропотом утихают... В лицо и грудь нам мягко и тепло бьёт струя встречного воздуха. Ветра нет. Солнце всё ближе к закату. Тишина. И вдруг Анюта, взглядом приглашая мужа, запела:

...Уж вечер, облаков померкнули края... Над Шексной поплыл чудесный дуэт. Когда же пение окончилось, Ермилыч сказал:

— В сущности, вся наша жизнь — музыка. Одни поют в лад, другие настраиваются, третьи всю жизнь фальшивят...

— Философия! — презрительно бросил толстый черноусый пассажир, которого мы вначале и не заметили. Он сидел сзади, развалившись в плетеном кресле.

— И всегда очевидно.—продолжал Ермилыч. — жаль бывает, если почему-то фальшивил... Загубленное время!

— Это ты про себя?—опросила Анюта. Но Ермилыч не ответил. Некоторое время мы стоим на палубе молча, очарованные прелестью вечера и чудесной перекличкой птиц. Даже не выспавшийся Ермилыч забыл досаду.

— А все-таки,— сказал он вдруг,—мы самые счастливые люди!

— Ну, это положим, — возразил ему черноусый пассажир,—будут счастливее нас!

— В этом  не сомневаюсь, но вы не дали мне закончить.

— Заканчивайте.—сказал черноусый, безразлично махнув рукой, словно уже давно знал, что скажет Ермилыч.

— Мы те люди, которые в последний раз видят старые шекснинские берега. Скоро их уже никто и никогда, не увидит. Но мы увидим и новые берега— берега будущего здесь моря. Потомки будут завидовать нам!...

— А зайцы, как же зайцы?—запальчиво перебил его черноусый. — я спрашиваю, что будет с ними? Ведь, их тут миллионы!..

И приложив кисти рук к вискам, проныл:

— Ох, ты, батюшки мои, сколько, же погибает зайцев!

Кто-то фыркнул. Сокрушение черноусого о зайцах вызвало фонтан острот и шуток. Черноусый вскипел:

— Да что вы понимаете! А я старый охотник и у меня это в сердце комом стоит. Вот здесь.

Он ударил себя кулаком в грудь и порывисто поднялся из кресла.

— Поймите,—продолжал он,—насколько смешон и жалок заяц в жизни, настолько благородно он выглядит в тушеной картошке.

Это вызвало новый; взрыв хохота. А черноусый продолжал кипеть:

— Зачем же губить столько дичи. Не лучше ли ее выловить? Следует устроить всеобщую облаву...

И энергичность жеста никак не вязалась с его тучной фигурой.

Запальчивость черноусого охотника не была неожиданностью. Едва наш пароход, против самого Рыбинска, вошёл в горло Шексны, как разговор завертелся вокруг загадочного будущего этих мест. И все собеседники отличались запальчивостью, каждый обязательно о чем-нибудь особо заботился и предлагал          

 

десятки советов и планов,  волнуясь так, как будто будущее море это его личное дело.

Шексна ещё текла свободно. Но все знали, что здесь, в глазах у самого Рыбинска, реку перегородит грузный хребет плотины и поднимется грандиозное здание гидроэлектростанции. На берегах Шексны шла кипучая подготовка к тому, чтобы одним махом запереть реку и бросить волжские и шекснинские воды на лопасти могучих турбин. По всему пространству вглубь от берега были разбросаны разные сооружения. На самом берегу уходили ввысь искусные металлические мачты кабель-кранов. От левого берега почти вплотную до шоссейной дороги на город Пошехонье, тянулась намытая Волгостроем, высокая зем­ляная дамба. Задача её—защитить низменные места против Рыбинска от затопления. О тело дамбы будут биться волны будущего моря.

Черноусый охотник оказался работником рыбинской пристани. Тридцать лет он бродил с ружьем в пришекснинских зарослях ивняка, по лесам и торфяным болотам затопляемого междуречья. Стреляя тетеревов и зайцев, которых здесь действительно много, он изу­чил эти глухие места.

Конечно, зайцы, почувствовав воду, перекочуют. Но немало их, очевидно и погибнет. Азарт охотника не может этого допустить! Излагая свой план всеобщей облавы, он пересыпает его рассказами о своих охотничьих похождениях.

— Э-эй!..— раскатилось вдруг между тихими берегами.

Слева по реке плыла вереница плотов с разным скарбом. Люди с плотов размахивали кепками, руками и кричали кому-то на пароходе. С нижней палубы парохода тоже кричали и махали платками.

— Поплыли? — спрашивал голос c парохода, когда плоты поровнялись.

— Поплыли, дядя Афанасий, —- а когда ваша деревня?

— Послезавтра,—раздавалось с парохода,—счаст-ливого пути! Ждите!..

—Ждё-ём!

На плотах грянула гармошка. Плоты танцевали на

волнах парохода и качали людей, поднявших руки в приветственных жестах.

Такие плоты, связанные из разобранных изб по пятку, десятку и больше попадались по всей реке. Мы уже присмотрелись к ним. На них горой были сложены столы, буфеты. стулья, кадки, тазы, корыта и часто почти весь необходимый материал для постройки на новом месте: кирпич, мох для сруба, дранка или железо для крыш и т. д.

Усиленным темпом Волгострой вёл очистку огромного дна будущего моря. Вырубались леса. Сносились деревни и посёлки. По берегам Шексны загружались в баржи стада колхозного и личного скота. Из затопляемой зоны переселялось 725 селений—свыше 26 тысяч хозяйств.

Плывут плоты вниз по Шексне. Вечером на них костры и песни. Утром бабы хлопочут у сложенных временно печек, стряпая и варя, а мужики степенно сидят вокруг стола или работают на руле, выруливая плоты в фарватер извилистой Шексны. Река настолько извилиста, иглиста, что пароход часто замедляет ход, чтобы повернуть,  не наскочив на берег.            

Гудок парохода то и дело посылает за повороты пронзительные предупреждения. В виду села Вольского мы кружили около часа. Село появлялось то справа, то перед нами, то слева.

Разговорились о переселенцах: жалеют или не жалеют насиженных мест, с болью или без боли переселяются.

— Я был свидетелем выхода переселенцев из деревни, — сказал Епифан Ермилыч. — С инструментами в течение года я побывал почти в сотне затоп­ляемых деревень. Деревня Перекладное Янского сельсовета, Мологското района, затерялась как раз на полпути между реками Шексной и Мологой — в самом центре моря. Сто километров от железной дороги и по тридцать от судоходных рек. Дремучие леса заросшие грибами и мохом и непроходимые болота, усыпанные клюквой, окружали деревню. Клюква, грибы, да лес были главными видами промысла.

Деревня Перекладное переселилась в Тутаевский район, в деревню Столбищи, расположенную между Волгой и железной дорогой на Москву: шесть километров от той и другой. Близость! Новое место имело так много преимуществ перед старой лесной глухоманью, перед гибкой, затопляемой Зоной, что делегация, посланная из Перекладного обследовать новые места, возвратилась с восторженным докладом. И тем не менее, покидая старую деревню, сами делегаты прослезились вместе с бабами:                  

— Столько-то лет здесь прожито, столько-то горестей здесь видано!

Привычка к знакомым с детства пням да кольям выдавила слезы.

...И вот выход из деревни,—продолжал Ермилыч рассказ.—Среди улицы выстраивается караван подвод. Ещё кое-кто суетится, еще кое-где слышны хлопотливые бабьи крики:

-Не забыл ли то! Взял ли это!?

     Наконец все уcотрено и уложено. Пожилой колхозник берет гармонь, вскакивает на передний воз и разводит меха инструмента, припевая лихую частушку; “трясёт стариной”. Караван трогается. При выезде из деревни, караван останавливается для прощания. Все оглядываются, смотрят на жалкие остатки от Перекладного: колья, груды битого кирпича и мусора, на сгнившие остатки риг и т. д. Вот тут бабы, выдерживая этикет прощания, взрёвывают. Молодёжь пляшет и кричит песни. Прощание длится с полчаса. Наконец, двинулись без оглядки. Над шумным караваном заливается гармошка, не смолкают песни. А как скрылась деревня за лесом, и бабьи слезы высохли. Скоро о глухом Перекладном и воспоминания истлеют...

— А чего их жалеть — говорил нам восьмидесятилетний

переселенец Дмитрий Иванович Терпигорев из деревни Иерусалим.—Да разве советская власть меня бросит? Да разве я хуже буду жить, милой! Ермилыч точно воспроизвёл картину переселения. Я знал на левом берегу Волги, прямо против штаба Волгостроя, деревню Большие Осовики, от которой ныне не осталось и следа. В этой деревне жил 70-летний колхозник Арсений Сергеевич Груздев. И вот, на семьдесят первом году жизни колхозник Арсений Груздев, готовясь к переселению, сложил поэму о Волгострое. В этой поэме он рассказывал о прежней бурлацкой Волге, о муках народа, о перекатах, непроходимых для судов, о борьбе народа за социалистическую полноводную Волгу, о Сталине, который держит совет с инженерами и учёными о том, как поднять воды Волги, чтоб не мучился народ. И на этом совете Сталин и инженеры...

...приходят к заключению —

Ничего нет невозможного!

Решено реку великую

Заплотить повыше Рыбинска,       

Шлюз устроить возле берега

По последней новой технике

 

И держать воду на уровне на таком, каком желательно. Чтоб не только мелководные Пароходы плоскодонные, — Корабли бы океанские Без помехи плыли Волгою!

Он заключил свою поэму словами, полными веры и радости:

И настанет скоро времячко:

Не узнать — тебя, родимая река!

 Вечно будешь ты глубокая

И с Москвой соединённая!

Мы гордимся нашей родиной!

Мы гордимся мудрым Сталиным!

Мы гордимся новой Волгою,

Жизнью радостной, счастливою!

На одной ив пристаней за селом Вольским на пароход сел слепой музыкант, пробирающийся в Череповец. Он шёл один, ловко нащупывая дорогу осторожной палкой. На ремне, через плечо слепца, висела. двухрядка. Когда пароход отошёл от пристани, слепой, присев на круг каната, взял в руки двухрядку и запел. Спокойным эпическим тоном он спел всю поэму колхозника Арсения Груздева. А потом рванул меха двухрядки, перебрал нервными пальцами клавиатуру и запел свою песню о Волгострое. Мотив песни был близок к плясовому. Каждый куплет её заканчивался рефреном:

Ах, Волгострой, ай да Волгострой!..

Кое-кто было пустился в пляс. Но слова песни скоро взяли верх над мотивом. Это была песня — картина будущего здешних мест. Пассажиры внима-

тельно слушали музыканта и перед их глазами вставала как живая перспектива—великий прямой водный путь из Москвы в Балтику. Старое Пошехонье,—синоним нищеты и невежества превращалось в портовый промышленный край; волны безбрежного моря плескались в берега; по берегам моря вырастали рыбоводческие хозяйства, рыболовные колхозы, рыбоконсервные и другие заводы...

Невольно я вспомнил рыбака деда Никиту Степаныча—скоро он уйдёт на море! Вспомнил Федосью Павловну—председателя “Большевички” и спросил: как она живет?—

— Кажется счастливее всех,—весело сказала Пелагея.—С лица, стала румяной, пополнела. Родила недавно: на сороковом году родила? Советские крестины справляли всем колхозом. Крестным отцом хотели Василия Семёныча поставить, да Федосья наотрез отказалась и пригласила деда Никиту. Гуляли на крестинах — страсть! Василий Семёныч подметки оторвал в пляске и Федосью все Федей называл. Так мы теперь и зовем её Федей. А она не обижается...

— Сына Любушкой зовёт, — торопливо заговорила Анюта, — Любомиром назвала. Вот уж тоже—не знаю, где имя выкопала!..

— Замуж, значит, вышла?—спросил Ермилыч.

— И не подумала,—тараторила Анюта,—а ребенок—так и не дознались от кого...

— Ну и ладно,—сердито оборвала её Пелагея,—и дела вам до этого нет! Любовь знает.

Мы ехали уже часов семь. Пароход всё так же вилял между ивовых зарослей глинистых берегов. Солнце давно скрылось. Но половина неба озарялась неугасимым в июне ярким сиянием, напоминающим о близком солнце...                              

Пошехонье-Володарск. 1938--1940 гг.

164

 

 

Наталья САЦ                              

 

СУРОВАЯ ПОЛОСА

 

На Волгострое, в Рыблаге, для тех «предлагаемых обстоя­тельств» я была устроена хорошо. Начальник лагеря, капитан, беседовал со мной приветливо, предупредил, что буду работать только «по специальности».

В Рыбинских лагерях не было «политических заключенных», а наказанные по уголовным статьям не были тяжелыми пре­ступниками: в основном «указники» со сроком в один-два года.

В лагере — большой клуб с хорошей сценой. «Примадонной» самодеятельности считалась Нелли П., которая исполняла детские рассказы под Рину Зеленую, пела жанровые песни, подражая Клавдии Шульженко. До лагерей она так же легко  жила, как и подражала: третий раз по тридать пятой статье отвечала за то, что, устроившись маникюршей, вела весьма сом­нительный образ жизни. Нелли не была красивой, но со сце­ны казалась обаятельной. Питалась я в это время неплохо: мамины посылки, наполненные вкусными консервами, застав­ляли меня считать себя «богачкой». Во всяком случае, Нелли воспринимала меня именно так. Когда потухали огоньки рам­пы самодеятельного театра, она снимала концертный костюм из марли, с блестками, стирала грим и становилась похожей на приютившегося у забора худого котенка.

Как «примадонна» Нелли заняла вторую кровать в отведен­ной мне комнате и удваивала мое наслаждение мамиными по­сылками: уж очень вкусно она уплетала то, что присылала моя мама.

В концертах самодеятельности я читала «Черную шаль» Пушкина, детские стихи Агнии Барто, но никакого успеха не имела. По-видимому, я не сочеталась рядом с Нелли и иже с нею.

Хотелось освежить привычный строй этой самодеятельности. Поняла, что начинать надо с юмора. Среди «службистов» вы­смотрела высокого немногословного Жору Фолкина. Он рабо­тал бухгалтером и обратил на себя мое внимание хорошей зас­тенчивостью, трепетным отношением к слову «театральная са­модеятельность». Мама присылала мне сборники пьес, ноты, скетчи. Скетч Виктора Ардова «Муха» вобрал мою застоявшую­ся режиссерскую изобретательность. Фолкин как нельзя более подходил для роли молодого человека, который горячо хотел объясниться в любви некой Екатерине Петровне, но не нахо­дил в себе смелости произнести слово «люблю».

Роль Екатерины Петровны, цепкой дамочки, жаждущей свя­зать себя брачными узами со скромным влюбленным, но изоб­ражающей благовоспитанное ожидание признания с «его сто­роны», показалась мне очень забавной.

И вот целый месяц по два раза в день в бухгалтерии Рыблага мы репетируем с Жорой Фолкиным наш скетч...

Сногсшибательному успеху наше выступление было обяза­но прежде всего остроумию Виктора Ардова, но была и наша заслуга в том, что на протяжении двадцатипятиминутного скетча мы с Жорой буквально купались в потоках веселого, заразительного смеха. Главный начальник сказал:

 

— Что вы артистка, это мы из вашего дела знали, а вот, что вы из Жоры Фолкина артиста Художественного театра сделае­те — не ожидали. Мы-то его рохлей считали.

Однажды, к удивлению своему, обнаружила, что в одном из дотоле не замеченных мною бараков в «общем диссонансе» зву­чат различные музыкальные инструменты. Подошла к полу­открытым дверям и увидела в разных углах большой и смежной с ней комнат музыкантов, играющих свои ежедневные упраж­нения на различных инструментах. У меня даже дух захвати­ло: настоящие профессиональные музыканты! Немедленно напросилась на прием к начальнику лагеря. Он сразу понял, куда я клоню:

— Конечно, хорошо было бы создать из них оркестр, да не знаю, удастся ли вам это. У них нет ни статьи, ни срока: на­рушители границы, бездокументные. Мы к ним присматрива­емся, они нас дичатся. Психология у них другая, контакт пока не получается, да и ненадолго они здесь.

Оказалось, что во время нападения на Польшу фашистов эти музыканты в панике бросились в бегство, не взяв ни документов, ни вещей, не зная русского языка. Теперь установили о них ряд подробностей.

— Толстый такой, рыжий, обратили внимание? Гарри Фуксман, он считался одним из лучших ударников в Польше. При приближении фашистов схватил он свой большой барабан, на­кинул пальто и прямо из ресторана, где играл, бросился в бег­ство. Бежал недолго. Начался дождь. Ливень. Он снял паль­то, накрыл им барабан и все бежал, пока не потерял сознание. Очнулся уже в нашей пограничной больнице, на градуснике — сорок, крупозное воспаление легких. Доктор хотел было спро­сить, как его самочувствие, но Фуксман перебил его вопросом на ломаном русском: «Скажите мне, как он есть, как он чувст­вует?» — «Кто он?» — удивился доктор. «Мой барабан»,— удивился его непониманию Фуксман.

Да, барабан, которому он, не задумываясь, уступил свое пальто, был ему важнее его самого,— подумала я, восхищаясь сердцем музыканта.

— Для него барабан — орудие производства, средство к существованию. Каждый из них умеет это ценить,— постарал­ся охладить мой восторг начальник лагеря, но не смог. Музы­кант — это слово было для меня священным с детства.

От него направилась к бараку, целиком предоставленному польским музыкантам. Познакомились. Борис Шамшелевич, небольшого роста, с непропорционально большой головой, по первой просьбе сыграл мне на итальянской скрипке, с тем­пераментом настоящего мастера «Венгерские танцы» Брамса, «Радость любви» Крейслера. Теперь он казался мне даже красивым: вот что значит профессиональное мастерство.

Мне удалось организовать из семи человек музыкальный ан­самбль. Они выбрали дирижером скрипача, который управлял ими, играя одновременно на своем инструменте. Неприятный он был человек и музыкант средний.

Эти музыканты были профессионалами, но как трудно было объединить в одно целое даже семь человек! Чисто ресторанный репертуар устраивал некоторых из них значительно больше, чем меня. Фуксман и Шамшелевич привыкли быть «премье­рами» по праву своих дарований. Другие даже мысли не допускали об увеличении ансамбля за счет других музы­кантов, претендуя на полную обособленность. С большим тру­дом удалось подключить к ним вместо недостающего аккор­деониста Михаила Панкрухина. Этот баянист был тоже «сложным явлением». Сидел за пьянство и дебоши, но и в услови­ях лагеря стремился подчеркивать свою действительно высо­кую музыкальную квалификацию.

— Слушай, Наталия Ильинична, я в твоем оркестре рабо­тать согласен, только если ты меня будешь возвышать над дру­гими.

Как видите, настроения были далеко не «ансамблевые».

Решила устроить вечер, посвященный Некрасову (надо же было как-то бороться с дешевой «развлекашкой», царившей в самодеятельности), я приготовила стихи Некрасова «Огород­ник» и «Тройка». Когда в сопровождении баяна читала «Что ты жадно глядишь на дорогу...», русские народные мелодии под пальцами Панкрухина звучали «с душой», а сам он потом утирал слезы. С разрешения начальника лагеря в сопровожде­нии молодого конвоира Васи отправилась по другим лагерям выискивать музыкантов. Так пополнили оркестр трубач Женя Тимошенко, кларнетист Сережа Фетисов, скрипачи Николай Басенко и Виктор Ефимов.

Прекрасный музыкант и незаурядный человек был этот Вик­тор. Отца его убили в гражданскую войну, он рано потерял и мать, жил у тетки-учительницы. Маленького роста, ладно скроенный, с огромными карими глазами, он был очень само­любив. «Тетя кормит меня только из жалости, я не свой»,— решил он сам семи лет от роду и, сделав из толстой веревки пет­лю, прикрепил ее на потолке сарая, подставил табуретку, всу­нул голову в петлю, оттолкнул ногой табуретку и повис. Слу­чайно кто-то вошел в сарай, жизнь ему удалось вернуть с трудом. Тетя его совсем не была злым человеком, ничем его не попрекала, выходила. Он пошел в школу. Учился хорошо, особую ловкость проявлял на физкультуре, в борьбе, в прыжках, но навязчивая мысль, что он сирота и тетя не должна его кормить, продолжала мучить. Однажды, когда Виктор, уже не впервые, убежал из дома и бродил по окраине города, его вы­следила воровская шайка «красноушников» — тех, кто грабит товарные вагоны. Для них Виктор был находкой. Они забрасы­вали веревку в маленькое высокое окно товарного вагона, Вик­тор взбирался по этой веревке через окно в вагон, выбрасывал им ценные свертки. Шайка не зевала, а маленький верхолаз по той же веревке на ходу выскакивал на землю. Ему было лет пятнадцать, когда эта «работа» опротивела еще больше, чем пребывание в доме тетки. Он убежал в другой город и однаж­ды замер от восторга, увидев, как шагает военный духовой оркестр, оглашая город звуками торжественной музыки. Как и многие мальчишки, он зашагал в ногу за этим оркестром, а потом, как немногие, сумел уговорить дирижера попробовать его «на музыку». Оказалось, у Виктора абсолютный слух, на­стоящая воля к преодолению трудностей. Он овладел тромбоном, потом кларнетом, стал «сыном полка», квалифицированным музыкантом. Но однажды на него снова «накатило»: получив увольнительную на двое суток, он отправился в ресторан, про­пил все свои деньги и обмундирование, вернулся в часть почти голым, на трое суток позже, а так как, вероятно, это было уже не в первый раз, получил два года исправительно-трудовых работ в Рыблаге.

Переведенный по моей просьбе в наш лагерь, В. Ефимов вел себя идеально: хорошо играл на своем инструменте, а все сво­бодное время тратил на овладение саксофоном. Музыканты его уважали. Он обращал на себя внимание огромной волей, ко­торая светилась в его карих глазах даже тогда, когда он не­подвижно сидел на верхних нарах, подобно будде, скрестив ноги, в то время как другие музыканты исполняли любую его просьбу, почтительно произнося: «Виктор».

Впрочем, тут, вероятно, имели значение еще его ловкость и сила: не дай бог было чем-нибудь обидеть его.

Виктор Ефимов уважал меня как артистку, однако чуждался. Наша дружба возникла, так сказать, на медицинской почве. Когда мне сообщили, что Ефимов заболел и на завтрашнем концерте выступать не может, я велела немедленно отправить его в санчасть. Он заявил, что не признает докторов, наотрез отказался идти туда. Тогда со своей санитарной сумкой явилась в барак я. Ефимов сидел на верхних нарах с блестящими вос­паленными глазами и перевязанным горлом. Я вскарабкалась на нары и оказалась рядом с Виктором. Смерила ему температу­ру, посмотрела горло — все честь по чести, как и полагается фельдшеру, и вдруг услышала:

— Как, оказывается, приятно, когда вы лечите. Спасибо.

Улыбку Ефимова я тогда увидела в первый раз. Вероятно, она была настолько редкой в его жизни, что ее возникновение радостно удивляло даже его самого.

Мой больной выздоровел на следующий день и рьяно принялся помогать мне во всем: в налаживании дисциплины, кото­рую он поднял в оркестре, в замене очень капризного польского саксофониста (который, кстати сказать, вместе с другими поль­скими музыкантами очень скоро был освобожден). Он научился делать прекрасные оркестровки для нашего, тогда уже боль­шого джаза, помог мне пополнить репертуар произведениями Чайковского, Дунаевского, Хренникова, Крейслера, Сарасате, по праву стал дирижером.

В сопровождении нашего оркестра выступала Нелли П., с которой мне удалось сделать интересную театрализацию песен из кинофильма «Петер». Она тоже была способным человеком, «несла образ» в пении, хорошо двигалась. Русские народные песни с успехом исполняла Рая А. Очень музыкальным оказал­ся попавший в наши лагеря артист-комик Саша Жуков. Наш ансамбль был переименован в «Драмджаз под руководством Наталии Сац».

Когда я отправлялась на поиски новых дарований в смеж­ные лагеря, не все понимали, что сопровождавший меня Ва­ся — мой конвоир. Вася был горд своей причастностью к ру­ководству прославленного драмджаза и, скорее, напоминал те­перь усердного помрежа при главном режиссере.

Помню, как на четвертом участке разыскала далеко не моло­дого цыгана, дядю Михая. Небольшого роста, с пленительными, типично цыганскими глазами, он слушал меня, наклонив голову набок.

— Драмджаз на центральном участке организовали. Слыха­ли?

— Разговор идет. Хвалят.

— А вы, простите, по какой статье в лагере?

— По цыганской.

— Разве такая есть?

— А как же! Конокрадство. Цыган и есть цыган. Как коня без хозяина увижу — верхом и угоняю. Такая природа наша. Я уж не в первый раз за это сижу.

Небольшая пауза.

— Прежде танцевали, говорят, лихо?

— Так это я и сейчас. Свое, родное, до смерти плясать буду. Было время — большую деньгу зашибал.

Кто-то садится за рояль. Дядя Михай скидывает пиджак, двумя ладонями оправляет рубаху и все еще могучую растительность на голове и лице, и начинает «ходить» под музыку. Походочка у него пленительная, и весь он какой-то стеснительно юный, когда танцует. Чем быстрее и громче звучит музыка, тем стремительнее его «выходка», и вот уже рвется наружу подлинно цыганский темперамент.

Какое-то время дядя Михай блеснул новой искоркой в нашем джазе, поднял дух и у старшего поколения, но исчерпал себя одним танцем. А вскоре мы проводили его на волю. Он благода­рил всех нас за хорошее общество, улыбался, а потом, подняв плечико, со своей застенчивой улыбкой изрек:

— Крепко не прощаюсь. Ненадолго провожаете. Во сне ви­жу, как на неоседланном жеребце скачу... Эх, кони, жизнь моя! За них и отсидеть не жалко.

С цыганскими дарованиями нашему джазу везло. Ярким эпи­зодом, подобно дяде Михаю, мелькнула у нас Катя X. Пришла некрасивая, старообразная в свои восемнадцать лет, на наш концерт, потом стояла в кулисе, не двигаясь с места, концертов восемь подряд. Долго молчала, и вот призналась, что хочет у нас петь.

Спросила ее, что она может спеть, попросила нашего пианиста найти для нее подходящую тональность — тогда у нас уже и хороший пианист был. Зазвучали вступительные аккорды, Катя запела;

«Живет моя отрада в высоком терему,

А в терем тот высокий Нет хода никому...»

Как это получается? Выйдет такая вот избитая жизнью дев­чонка, которая за секунду до этого и рот раскрыть боялась, и вдруг властно переносит вас в другой мир, другую жизнь, и видите вы только этот терем, эту «отраду», того, кто ее любит, и начинаете волноваться за него, добьется ли свидания...

«Приду я к милой в гости

И брошусь в ноги к ней,

Была бы только ночка,

Да ночка потемней,

Была бы только тройка,

Да тройка порезвей...»

Вот и помчались мы на этой тройке, забыли, где находимся. Что там слова! То, как Катя пела «Приду я к милой в гости и брошусь в ноги к ней...», словами все равно не передашь. Мир чужой любви на мгновение стал нашим, и музыканты удивлен­но переглянулись.

Катя, как и Михай, пятнадцать-двадцать концертов потрясала нас и публику, но так и осталась «звездой» одной песни. Потом Катя вернулась в мир большой жизни и стала хорошим «трудовым» человеком. Много позже я встретила ее в Москве, обняла она меня, сказала, что работает шофером, дочку свою Наташей назвала. Кстати, она сейчас у нас в театре помрежем работает.

Наш драмджаз помог многим. Позвольте вспомнить еще только одного — Васю.

 Драмджазу были отведены в клубе три репетиционные комнаты. Все время мы работали над новым репертуаром. Я часто вела репетиции за пианино, сама аккомпанировала, заменяя подчас пояснения музыкой.

Помню, однажды мы репетировали с Нелли П. Я сидела за роялем. Время шло к вечернему отбою, Нелли требовала более быстрого темпа и твердила: «Главное, играйте быстрее». На что я ей строго ответила: «Главное, пойте чище». Произошла небольшая пауза, вдруг дверь отворилась, и на пороге появился незнакомый парень высокого роста, в бушлате второго срока, с лицом, вымазанным сажей:

— Вы... главная здесь Наталья? — спросил парень.

— Боже мой, не дают сосредоточиться,— пискнула Нелли.

— Что вы хотите, товарищ? — строго перебила ее я.

— Хочу... до джазу.

— Вы музыкант?

— Ни.

— На каком-нибудь музыкальном инструменте научились сами играть?

— На трубе.

— Хорошо играете?

— Ни, плохо.

     С язвительностью признанного дарования Нелли произнесла:

— Завидная откровенность.

Я очень не любила этих ее выходок и продолжала разговари­вать с парнем, который вызывал у меня жалость: явно попал сюда недавно и чувствует себя плохо.

— У нас хорошие музыканты, их много, принять вас в джаз, если вы не музыкант, невозможно. Или вы еще что-нибудь умеете делать?

— Спивать могу.

— Хорошо поете?

— Ни, плохо,— признался парень, готовый расплакаться. Чтобы как-то его утешить, я спросила, какие песни он поет. Он назвал несколько, в том числе русскую народную «Метели­цу», ноты которой стояли у меня на пюпитре.

 

— Ну что ж, если вам так хочется «до джазу» — попробуйте мне спеть. Идите сюда ближе, я вам проаккомпанирую.

Пока парень застенчиво подходил к пианино, Нелли шептала мне в ухо, что ее удивляет мое стремление собрать всех «подон­ков» в наш уже зарекомендовавший себя джаз. Я заиграла всту­пление, Нелли демонстративно пошла к дверям, парень запел:

«Вдоль по улице метелица метет,

За метелицей мой миленький идет...»

Уже с первых нот было ясно, что у него сильный красивый голос с той особой украинской сочностью, которая с детства была мне так близка в пении моей мамы и народных певцов, которых отец собирал в селе Полошки. Во время пения стало понятно и то, что парень музыкальный. Но когда он спел по второму разу «Дозволь наглядеться, радость, на тебя...» и легко и просто взял заключительные верхние ноты, даже «до» третьей октавы, у меня дрогнуло внутри. Голос-самоцвет, на­стоящий драматический тенор!

Нелли, которая уже вышла было за дверь, услышав эти верх­ние ноты, мгновенно вернулась, и когда ее злое личико воз­никло снова в дверях, я получила еще одно подтверждение:с парнем нашему джазу повезло.

— Как вас зовут, сколько вам лет? Расскажите мне все о себе, садитесь на стул рядом.

— Лет мени двадцать один, звать Василий, фамилия Гура, деревенский, из-под Одессы. Учился в железнодорожном, по­том был призван. Маты верно говорила: «Будешь лениться — счастья не увидишь».

— Баловали вас очень?

— Эге, баловной я. (Вздох, пауза.) На два года сюда уго­дил.

Произношу строгие слова, делаю «педагогическое» лицо, а в сердце — радость и ликование. Но сердце скрыто за теплой курткой, а наставления мои вызывают горькие и обильные сле­зы парня, из-за чего лицо его делается чище и открываются большие «карие очи».

— Значит, до джазу не возьмете? — спрашивает он горе­стно.

— Решим завтра. Может, и возьмем. Идите сейчас в свой барак спать, завтра на работу, как положено, потом вымойтесь хоро­шенько и в обеденный перерыв приходите сюда ко мне.

Лицо парня озаряется белозубой улыбкой, и он исчезает. Стоит ли говорить, что на следующий день он был снят с зе­мляных работ, переведен в домик к нашим музыкантам, перео­дет, словом, «пришел до джазу».

Музыке он нигде не учился, поэтому, как говорили остряки, «Наталия Ильинична открыла для Василия Гуры индивиду­альную консерваторию». Да, открыла. Он этого стоил. Кроме моих помощников, которые учили его музыкальной грамоте, учили хорошо говорить по-русски и читать стихи, я занималась с ним два раза в день пением.

Первый концерт, в котором Василий Гура в сопровождении нашего оркестра исполнял «Метелицу» и ариозо Ферфакса из «Гейши», произвел фурор. Но так как репертуар певца рос, а популярность — еще быстрее, поползли фантастические слу­хи: «0н — итальянец, она (это я) его там обнаружила, завезла в Москву, а теперь попросила его сюда выслать, чтобы после окончания своего срока всю Италию удивить, разработав его голос для первых партий в итальянской опере».

Нелли попросила меня сделать ей с Васей опереточный дуэт, но ее поверхностные способности (немного пения, больше тан­цев и пикантность) не выдерживали сравнения с настоящим оперным голосом Василия. Так этот дуэт и не получился. А Вася был к тому же и красивым хлопцем. Когда он пел укра­инские, русские, итальянские (!) песни, женщины лагеря тол­пились за сценой, чтобы хотя бы сказать ему «здравствуй, Вася» и посмотреть на него вблизи. На свой успех у женщин он не обращал никакого внимания, ему важно было «научиться хорошо спиваты». Тяга к музыке была у него огромная. За год работы мы приблизили его даже и к оперным ариям...

В лагерь близ Рыбинска два раза приезжала моя дорогая ма­ма, приезжала дочка, приезжал сын Адриан. Одет он был в свитер-коротышку и хорошую курточку, из которой давно вы­рос... Почему?

— Как ты не поняла, мамочка, я надел все то, что ты сама мне прежде дарила. Это же важнее всяких там мерок. Все у ме­ня есть, ты не волнуйся, а сейчас захотелось... поближе к тебе мыслями, понимаешь?

Мои родные были довольны, даже горды, что и здесь я что-то придумываю, что у меня горят глаза.

Вытаскивать из недр человеческих «хорошее», глубоко спря­танное, даже от них самих, нести радость слушателям и зри­телям после их работы на «Волгострое» — все это давало ощу­щение, что какую-то пользу я здесь приношу.

22 июня 1941 года радио принесло страшное известие: гит­леровские войска напали на Советский Союз.

Война... Что-то будет с родной землей нашей? Сердце сжима­ется от страха за всех, за самое себя...

 

Но не зря говорят: «Пришла беда, отворяй ворота». Через некоторое время умерла моя мама. Я ощутила почти физически, как мостик, незримо построенный мамой между Москвой и мною, между моим настоящим и будущим, сломан. Прочитав известие о смерти мамы, рухнула на пол, долго не могла прий­ти в сознание.

Всенародное горе — война — еще больше сплотило наш кол­лектив, дало ощущение нашей возросшей нужности. Теперь нас ждали не только в других лагерях, но и в госпиталях. Нас на­правляли выступать и в воинские части.

«Нет, не знаешь ты, Гитлер, славянской породы,

Не понять палачу душу вольных людей.

 Не согнутся славянские наши народы

 И не будут лежать под пятою твоей...»

Когда мы с Сашей Шитовым и оркестром исполняли эти стихи, почему-то сразу объявляли воздушную тревогу. Некото­рые наши музыканты даже просили меня:

— Наталия Ильинична, пожалуйста, не пугайте сегодня Гитлера. Опять бомбить будет.

Но мы и «пугать» продолжали и об утверждении радости жизни и ее конечной справедливости в своих выступлениях не забывали.

Организовав непривычное — драмджазоркестр, я все же больше всего любила в нашем репертуаре то, что имело отно­шение к главному в моей жизни — стихи «Отец и сын» А. Твар­довского и «Девочка». Виктор Ефимов откопал эту «Девочку» в воинской многотиражке, а может, и сам сочинил, не знаю. Почувствовав к себе доверие, увлекшись такой неожиданной для него большой работой, как руководство нашим оркестром, он обнаружил редкую музыкальную одаренность. Написанная им музыка к «Девочке» покоряла силой темперамента, ритмиче­ской стремительностью; у меня было ощущение, что этими сти­хами — знаю, зачем и кому,— хочу сказать что-то самое сокровенное, что можно бы выразить словами: «Ребята! Сейчас, в эти тяжелые годы, я сердцем с вами». А стихи, о которых пишу, вот они:

«Дорога желтая струится,

А в небе жаворонков звон.

На запад на рысях стремится

Кавалерийский эскадрон.

Бежит дорога метр за метром,

Мелькнула церковь, дом, амбар,

Несутся кони легче ветра,

                       На самом быстром — комиссар.

                              В нем битвы жар не угасает,

                Он вновь отряд с собой увлек.

               Вдруг видит — девочка босая

                            На перекрестке двух дорог.

                  Стоит, в ручонках хворостинка,

                            Убог и неказист наряд,

                             На бледных щечках — ни кровинки,

                             И губы тонкие дрожат.

                            Дорога желтая струится

                             Между холмов, между полей,

                           А он глядит и не стыдится

                            Внезапной нежности своей.

               Сошел с коня — стоит под елью

                            Пред этой девочкой чужой...

                           Он гладит русую головку

                            И хочется ему обнять,

                            Поцеловать сынишку Вовку

                            И дочь Марину приласкать.

               Охваченный мечтой отцовской,

                           Он поднял девочку в седло,

                           И снова русую головку

                           Он гладит нежно и тепло.

                           И девочка уже не плачет

                           На перекрестке двух дорог,

                           А кони боевые скачут

                 К крыльцу у крашеных ворот..,»

Не сердитесь, что я задержала ваше внимание, приведя поло­вину этого нехитрого стихотворения. Меня оно волнует и сей­час, когда вспоминаю, как слушали «Девочку» в те годы, тре­буя повторить, и как я грустила среди этих людей, этого джаза по ребятам Москвы и театру для детей...

В 1975 году в Московском государственном детском музы­кальном театре я была автором и главным режиссером театра­лизованной программы «За Родину с песней».

Программа эта получила множество наград: она сыграла большую роль в присуждении театру премии Ленинского ком­сомола, как режиссер я получила за нее первую премию на фестивале «Театральная весна — 1975», Золотую медаль ВДНХ уже в 1977-м.

В этой программе, как и в 1941-м, в серой каракулевой па­пахе и в шинели с полковничьими погонами я исполняла с ор­кестром «Отец и сын» и «Девочку» с музыкой Виктора Ефимова.

 

Вблизи нашего лагеря был расположен аэродром одной из частей авиации дальнего действия. Получили мы указание выступать и там. Очень нас там ценили. Помню, начальник ла­геря сообщил нам:

— Звонил комиссар аэродрома, полковник Смирнов. Снова просит вашего выступления сегодня. Уважим? Отвечаем радостно:

— Мы всегда в боевой готовности, гражданин началь­ник.

Уточняем программу, с азартом репетируем, собираемся, погружаемся в закрытую автомашину. Конвоир Вася ликует вместе с нами.

И вот наш джаз, пообедав уже во второй раз сегодня, на сце­не залитого огнями Дворца культуры. Открывается занавес. Сотни блестящих глаз и приветливых улыбок встречают нас. Среди зрителей — первые Герои Советского Союза, люди бес­предельной храбрости, награжденные боевыми орденами и медалями.

В оркестре звучит фантазия на темы песни Матвея Блантера «В лесу прифронтовом», Саша бисирует «Катюшу» (хорошо он ее исполнял!), Рая А. поет русские народные песни, Нелли — «Без женщин жить нельзя на свете, нет!» (шикарный номер с двумя партнерами поставила я ей), мы с Сашей играем музы­кальный скетч, танцуем «Молдавеняску», Вася Гура бисирует «Влюбленного солдата»...

Большой и разнообразный у нас репертуар, есть просто та­лантливые исполнители. В заключение, одетая в шинель, я исполняю с оркестром стихи Семена Кирсанова и по просьбе присутствующих «Отца и сына». Звучат со сцены музыкой сло­ва А. Твардовского:

«Страна моя! Земля моя! Одна родня! Одна семья! В суровый час судьбы своей Ты стала мне в сто крат милей. В сто крат сильней тебя любя, Встаем с оружьем за тебя. Встают отцы и сыновья, Страна моя, семья моя!»

Концерт окончен. Он длился больше трех часов. Буря апло­дисментов, летчики аплодируют нам стоя.

...Засыпаю с радостным сердцем. Меня не лишили самого для меня главного: права на творчество, ощущения, что нужна, гордости за людей, ставших и в этих условиях единым коллек­тивом. Они, одаренные, еще будут нужны нашей стране!

Виктор Ефимов, Василий Гура, Александр Жуков обратились к командованию с просьбой вернуть им доверие, разрешить от­правиться добровольцами на фронт. Их просьбу удовлетво­рили.

Примерно в это же время навсегда покинула лагеря и я.

 

Пароход «Ленин»

«Наталия Ильинична Сац, «тетя Наташа», основатель детского театра! Вы, наверное, меня уже не помните — «актрису» и «балерину» вашего детского театра поселка Переборы Рыбин­ского района Ярославской области. А может быть, помните? Я играла Вторую елку в новогоднем спектакле про погранични­ков и немецких парашютистов, высадившихся в лесу. Там еще в конце выходил на сцену живой пограничник с настоящей со­бакой...

Не знаю, читает ли Наталия Сац в Москве «Ленинградскую правду». Боюсь, что нет. Боюсь, что она не вспомнит меня, а таких детских театров, как наш, в ее жизни наверняка было немало. Но для нас, поселковых ребятишек, она навеки оста­нется одним из самых святых воспоминаний нашего военного детства...

В центре поселка стояли два самых больших и красивых зда­ния — фабрика-кухня и клуб. Вот в этот-то клуб однажды и собрали всех учащихся единственной местной школы со второ­го по пятый класс. На сцене за красным столом сидела наша директор школы, а рядом с ней — худая, костлявая женщина с крашеными желтыми волосами. Директор сказала, что тех, кто хорошо учится, сейчас будут принимать в детский театр.

Я была «круглой отличницей» и меня вызвали первой. Костля­вая тетя села за рояль и сказала: «Девочка, в чем ты хочешь участвовать?» — «Во всем!» — сказала я. Она посмотрела на меня секунду, потом спросила: «Стихи читать умеешь?» — «Да!» — сказала я уверенно и начала без запинки: «То не дво­рец среди листвы меж елей и ветвей...» «Хватит,— сказала она.— Теперь станцуй». Этого я не делала никогда. Только видела, как девочка Лена из деревни Поповка однажды танцевала рус­скую и напевала при этом: «Николай, давай покурим, Николай, давай покурим, Николашечка». Она заиграла что-то на рояле, но это был не «Николашечка», и я остановила ее. «Я буду сама и петь и танцевать»,— сказала я. Тетя повернулась ко мне на круглом рояльном стуле и уставилась на меня изучающими, но нестрашными глазами.

Меня приняли «во все».

Так я познакомилась с Наталией Ильиничной Сац. А вместе с нею — с прекрасным миром искусства. Мы ставили многоактные спектакли с балетом и хором, инсценировали стихи и песни...

А потом, когда в доме засыпали, я садилась писать свою пер­вую в жизни пьесу — символическое действо «Явление Весны». После спектаклей Наталии Сац, в которых разговаривали ел­ки, заборы, весла и собаки, писать мне было легко, я стара­тельно исписывала полупечатными буквами серые листы обер­точной бумаги».

Двадцать первого августа тысяча девятьсот сорок второго года я снова стала вольной, но еще без крыльев.

Предложили остаться режиссером Центрального клуба в Переборах, около Рыбинска. Здание новое — дворец культуры. Сцена большая, удобная. Но... самодеятельность!

На страницах «Ленинградской правды» 8 марта 1967 года поэтесса Нина Королева вспомнила, как она играла... Вторую елку в маленьком детском театре, который я там организовала. Да, да! В том детском спектакле был целый лес из детей. В пьесе, которую тогда я написала, помню, как «елки русской земли» помогали советским воинам бороться с врагами. Помню остроконечные их зеленые шапочки и маленькие еловые ветки на них, зеленую марлю, закрывавшую лица и переходившую в балахоны со все увеличивающимися зелеными ветками. Самые большие густые еловые ветки опускались, когда надо было прятать партизан, поднимались, когда под ними прятались вра­ги;— содержание пьесы помню смутно.

Успех был грандиозный, потому что по моей просьбе среди действующих лиц появлялся настоящий пограничник в полной форме со служебной собакой. Умная красавица была эта соба­ка! Нюхая землю, она приводила пограничника в то место, где под ветвями елок в этот момент укрывались враги. В то время как другие елки незаметно окружали их (они же были живые елки, в зеленых тапочках!), собака подводила погранич­ника к месту укрытия врагов, елки поднимали ветки кверху, собака радостно лаяла, а затем «разоблаченные», подняв руки кверху, шли вслед за знаменитой собакой и пограничником. А замыкали это торжественное шествие «елки русской земли».

В моих спектаклях всегда была музыка — целый самодеятель­ный оркестр авиации дальнего действия, с которым я тоже бы­ла в творческом контакте, гремел победу, и юные зрители были нашим спектаклем очень довольны.

Неподалеку находилась в то время и воинская часть артил­леристов-зенитчиков. Капитан Алесин попросил меня «поднять» там культработу. Поставила отрывки из «Свадьбы в Ма­линовке» Бориса Александрова, инсценированные песни и об­наружила много красивых, звучных голосов. Отобрали во­семьдесят человек и создали мужской хор зенитчиков, хороший хор! Работали мы каждый вечер, горячо, с любовью. Были там и школа зенитчиков и лазарет для получивших ранение и только-только выздоравливающих. Всем им хотелось петь. Ре­пертуар у нас был большой. Двух-трехголосные хоры, хоры с солистами пели, радуя участников и публику. Я была там «за всех»: подбирала репертуар, переписывала ноты, репетировала.

Во время репетиций слушались меня свято. Что я еще не со­всем вольная, было забыто полностью. Авторитет непререкае­мый.

Да! Интересно у нас получалось. В своем деле я была преж­ней...

На концертах нашего хора на большой сцене — посередине рояль «Блютнер», за ним — выстроившиеся по голосам зенит­чики. Затем появлялась я в длинном платье, садилась за рояль и дирижировала хором, одновременно ему аккомпанируя.

Однажды после дневного концерта я чуть было сознание не потеряла: узнала, в зале сидел Александр Васильевич Алек­сандров, прослушал весь концерт и ушел, не сказав мне ни слова. Оказывается, он вместе со своим всемирно знаменитым Красноармейским ансамблем песни приехал в тот день в Пе­реборы. Афиш не было, потому что Александр Васильевич дал согласие только на два вечерних концерта, билеты уже распре­делены, а узнали бы заранее об этих концертах, ажиотаж поднялся бы страшный. Огромной любовью и популярностью пользовался хор под управлением Александрова.

Вечером я как штатный режиссер этого клуба помогала в технических делах. Помню, стояла в правой кулисе, когда ог­ромный хор и оркестр — все в военной форме — вышли на сцену. Потом слева, в военной форме, появился Александр Васильевич Александров. Все в зрительном зале встали, бур­ные аплодисменты. Два молодых летчика вдвоем еле держат ог­ромный букет красных, белых и чайных роз; Александров берет охапку роз из этого букета, кого-то ищет глазами и, увидев меня в правой кулисе, идет через всю сцену ко мне... Не может быть?! Но вот он уже почти рядом, кто-то выпихивает меня вперед, Александров протягивает мне розы, говорит громко:

— Слышал сегодня хор зенитчиков под вашим управлени­ем, Наталия Ильинична. Это замечательно! Спасибо.

Я ошалела, розы плохо держатся в руках, кто-то мне их поднимает, мертвая тишина, как в те моменты, когда под купо­лом цирка проделываются «опасные номера»...

Год, что прожила в Переборах, был какой-то чудной. Жила в двухэтажном доме с весьма пестрым населением. В длинном коридоре много было дверей... У меня в комнате — рукомойник, кровать, стол, стулья и печка. С ней у меня отношения никак не налаживались. В искусстве театра и музыки многое умела, начатое горячо доводила до радостного конца, но топить печку было для меня мукой: то мерзла, то угорала, «взаимопонима­ние» не устанавливалось.

Каждый, кто жил в нашем доме, получал и землю для огоро­да. Но если преодолевать моральные тяжести кое-как удава­лось, то физические — ни в какую. Сделав с помощью своих питомцев по самодеятельности грядки (почему-то они получи­лись косые), посадив картошку, морковь, капусту, я надрыва­лась, притаскивая одно-два ведра для поливки.

Правду сказать, плохо я чувствовала себя в том году, но ве­ры не теряла. Писала, просила, доказывала, что могу и долж­на приносить пользу в профессиональном театре. А значит, надеялась...

На кого подействовало мое письмо? Кто отозвался? Так и не знаю, но спасибо ему!

Однажды самый важный в Переборах начальник вызвал ме­ня и объявил, что мне разрешено поехать в Москву, увидеть дочь и, если я захочу, взять ее в то место, куда получу назна­чение для работы по специальности, в профессиональном теат­ре. Начальник дал мне пропуск на въезд в Москву и недельное там пребывание. Не верила глазам своим, захлебывалась от счастья, садилась, вставала, читала и гладила волшебный про­пуск...

Москва... Театр... Дочь... Москва...

В Переборах не существовало тайн. Здесь знали о каждом все и даже больше того. Когда я с сияющими глазами бежала от начальника домой, всем уже было известно: уезжает в Москву.

Прибежала, поцеловала свой пропуск, завернула в белую бумагу, заперла в ящик, посмотрела в окно на чахлые ростки картошки, на мой незадачливый огород и стала в голос хохо­тать от радости, что скоро не увижу этой комнаты, не буду за­висеть от своего жалкого «урожая», от печного дыма и холода. Как сельскохозяйственный работник я себя явно не оправдала и смеялась над своей неумелостью на этом поприще, мысленно повторяя слова: «Работать по специальности, работать по спе­циальности...» Неужели это сбудется?

Да, надо забежать к Анне Егоровне, молочнице, подарить ей что-то на память. Ведь только она брала меня «четвертой» в свою семейную кровать, когда было невмоготу страшно и оди­ноко. Схватила какие-то бусы, рубашку и пошла к двери, но она

сама открылась: меня вызывали в клуб для получения премии за работу.

Да, мне сегодня везет!

Через два часа рядом с заветным пропуском в Москву лежал билет на пароход «Ленин» в каюте «люкс». Осталось мало денег? Ерунда. Пусть стоит сколько угодно, а поехать в «люксе» мне необходимо. Позади больше двух тысяч дней — шесть лет — этапных теплушек, бараков, жизни под конвоем. Пароход «Ленин» вернет меня в Москву, любимую, единственную. Паро­ход «Ленин» вернет меня в настоящий театр. И — к дочке. Какие там деньги! Нужны, важны, драгоценны только пропуск и билет.

Провожать меня некому, да и зачем? Вдруг что не так скажут, не так посмотрят и вспугнут мое ликование. Вещей у меня нет — то немногое, что было, раздарила. Есть билет и пропуск!

Пристань. Волга. Пароход!

«Ах ты, Волга, ждать не долго...». Ждала долго.

Ну и роскошная у меня каюта — из двух комнат: спальня и гостиная. Мы отчаливаем. Прощай, Рыблаг, скорее «полный вперед», к Москве.

Не могу сидеть на месте, ложусь то на одну, то на другую кровать, скачу на кресле. Бегаю по своим комнатам, по палубе, лестницам, бегаю от счастья, что могу бегать, что сняты заго­родки тюрьмы, лагерей, зон. Все, что можно другим, можно и мне. И даже... снова ходить по Москве!

 

ЕВГЕНИЙ ШВАРЦ

 

Из дневников


10 апреля

К этому времени я окончательно понял Ваню.   Своих у него тут не было. Он понимал жизнь так: “Война всех против всех”. Должен признаться, что не я открыл эту формулу. Услышал я ее после войны от человека, которому долго пришлось работать среди подобных существ. На нашей стороне в течение дня мы поближе познакомились друг с другом. У нас главенствовала тоже не бог весть какая почтенная особенность. Мы не верили в этих непривычных, странных, как во сне, условиях существования, в свое право на жизнь. И утверждали его с помощью документов. Авилов показал газету, в которой был напечатан приказ о его награждении и хвалебное письмо Репина, восторженное, написанное с большим темпераментом29. Я вытащил изданную Театром комедии “Тень”30. Шервуд, самый достойный и суровый из нас, тоже зашевелился и предъявил монографию о нем, выпущенную издательством “Искусство”31. Предъявляли мы эти документы друг другу. С Шервудом ехала семья, не то дочка с ребенком, не то невестка и совсем молоденькая, славненькая, хозяйственная не то внучка, не то дочка — не было сил разбираться в этом. Ехали на нашей половине еще молчаливые женщины с маленькими детьми. Их приписали к нашему списку для счета. Легче всех характером оказались Авиловы. Проще всех. И мы как-то постепенно познакомились с ними. Закинув голову назад, спрашивала низким актерским голосом: “Кто протягивает мне стакан с водой?” Герман пугался, как ребенок. Он вздымал к небу дрожащие руки и кричал: “Вы слышите, что она говорит, Паня (кажется, так), что ты говоришь?” А несчастная старуха тоном королевы продолжала: “Кто пододвинул мне кресло?”—“Что она говорит! Паня, что ты говоришь?” Ночь прошла мучительно. У Катюши примерзли к стене теплушки косы. А посреди, нет, в шаге от стены, жара не давала дышать. На другой день приехали мы в Рыбинск. Поезд загнали далеко на запасный путь.

11 апреля

До станции километра полтора. Зимние легкие об­лака, пар, будто примерзший к паровозам, не спеша меняющий очертания, какие-то склады, похожие на башни из неоштукатуренного кирпича, будничная, со свистками и гудками, жизнь многопутных подступов к узловой станции, и, словно опьянение,— внезапно проснувшееся чувство: жизнь продолжается. Касалось это чувство не меня, а всей земли, куда нас забросило. Почему-то поразили меня высокие деревья у переезда, белые и пышные от мороза, а под ними прохожие с че­ловеческим, а не предсмертным выражением. Вторая радость—обозная часть какого-то воинского подраз­деления, сибирского, по слухам. Здоровенные парни в великолепных белых полушубках везли на розвальнях ящики, видимо, сгруженные с какого-то эшелона. А ко­ни! Сытые, шерсть круто вьется от мороза, бегут, как играют. И новость — из Калинина немцы вышиблены и продолжают отступать32. Резкая черта прошла между вчерашней моей жизнью и сегодняшней. Мы с Авило­вым отыскали комнату в большом не тронутом бомбеж­кой вокзальном здании. Тут выдавали ленинградским беженцам ордера на продукты. К моему удовольствию, Ваня круглоголовый и его остромордый спутник (“вол­ка ноги кормят”) неизвестно почему — вернее всего, от избытка хитрости ища обходных путей,— опоздали и оказались в очереди позади нас. За столом стояла не­высокая пожилая женщина, вернее всего, работница горсовета, похожая на экономку из зажиточной, но прижимистой семьи, с выражением сухим и холодным. Когда я заговорил с ней, она вдруг замахала руками и сказала: “Не перегибайтесь через стол, подальше, подальше!” И я вдруг понял, что для дуры мы — не братья, попавшие в беду, а возможные носители инфекции, угрожающие ей, бабе, опасностью. Она презирала нас за слабость, худобу, бездомность. Тем не менее она приняла список профессорской группы. Спросила: “Сколько детей?” Я ответил. А подлец Ванька пробормотал: “Ну, это уж преувеличено!”

12 апреля

С яростью повернулся я к нему и спросил: “Вы что ж, хотите сказать, что я обманываю?” В добротном пальто, с воротником под котик и в такой же шапке-кубанке возвышался Ваня-собственник, где бы он ни работал, Ваня-людоед, Ваня — участник единственной войны, которую понимал: всех против всех. По правилам этой войны прямые схватки допускаются в виде исключения. Поэтому каменное лицо его не отразило ничего, как будто он ничего не сказал, и я не ввязался с ним в спор. В сторону поглядывал и остролицый Ванин спутник (“волка ноги кормят”). Представительница города Рыбинска, видимо, занятая одной мыслью, как бы я, наклонившись через стол, не заразил бы ее какой-нибудь эвакуационной инфекцией, не обратила внимания на краткую мою стычку с Ваней в кубанке и подписала распоряжение выдать причитающееся нам продовольствие. Получили мы консервы — крабы, хлеб — не помню, что еще. Выйдя с вокзала, никогда больше не увидел я Ваню и его спутника. Во всяком случае, в таком конкретном их воплощении. Мы услышали, что наш состав будет стоять в Рыбинске еще дней пять. Чувствуя необыкновенную легкость и наслаждаясь мыслью, что жизнь продолжается, двинулся я обратно к вагону. И опять увидел деревья, и обыкновенных людей, и склады, похожие на замок. И опять погрузился в привокзальную многопутную, полную кондукторских свистков на маневрирующих то длинных, то словно обрубленных составах, и паровозных гудков. Я встретил славную дочку или внучку Шервуда, заговорил с ней шутливо и легко, а она взглянула на меня с недоумением, словно с ней пошутил шлагбаум. И я понял, что для нее я старик, смутно различаемый на фоне унылых спутников. По дороге мы с Авиловым решили, что жить в теплушке пять дней выше человеческих сил. Надо снять в городе комнату. В вагоне было просторно — спутники наши разбрелись на охоту. Не было и Германа и Гамалей — он увез устраивать ее куда-то в город. Падчерицы сторожили вещи. Мы поделили продукты, выданные на вокзале.

13 апреля

Тут я заметил, что старик Шервуд тоже немного повредился в уме. Когда стали рассчитываться за полученные продукты, он никак не мог разойтись с кем-то из-за пятнадцати копеек. За стенами теплушки уже давно счет шел на сотни, цены взлетели по-военному, а Шервуд вдруг вернулся к мирным ценам своей молодости. Впоследствии я читал и слыхал, что он хороший скульптор. Прожил он еще много лет. Но, услышав его фамилию или прочтя о нем в газете, я видел одно: закутанного старика со строгими, недоверчивыми глазами,— и блокада, эвакуация, теплушка, холод так и дышали на меня мертвым дыханием. Мы позавтракали. И тут произошло небольшое событие. Собачка падчериц вела себя так тихо и послушно, что никто из беспощадных спутников наших не открыл ее присутствия в теплушке. А тут, ободренная тишиной и терзаемая голодом, выползла она из своего убежища, прокралась к Шервудам и деликатно и неслышно съела баночку крабов, которую вскрыли они к завтраку. Мы с Авиловыми отправились искать комнату в городе. По дороге встретили мы Германа, дрожащего, взъерошенного, встревоженного. Я сказал ему, что мы решили остаться в Рыбинске. И больше никогда не видел его. Гамалей, как рассказывали потом, скончалась через несколько дней в Рыбинске, а сам Герман — через несколько месяцев, кажется, в Челябинске от воспаления легких. Комнату нашли мы быстро, недалеко от вокзала. Жить нужно было в одной комнате с хозяйкой и двумя ее ребятишками, и это после теплушки представлялось нам раем. Оставив жен на новой квартире, наняли мы человека с санями. Когда открыл я дверь в теплушку, сердитые голоса кричали: “Закрывайте, закрывайте скорей!” Народу все еще было немного. Кто-то, думаю, внучка или дочка Шервуда, вымыл пол теплой водой — пар еще курился над досками. Я сообщил, что ухожу, и это не произвело на моих спутников того впечатления, которого я ждал. Точнее, восторженное ощущение перехода к жизни, овладевшее мною, к моему удивлению, никак не передалось моим спутникам. Вот и с ними простился я навеки. Здоровенный парень повез на санках наши вещи, и мы с Авиловым пошли следом.

14 апреля

Последний раз я шел через привокзальное многопутное рыбинское хозяйство. Свистки, звон буферов, гудки. Солнце по-зимнему рано скрылось за низкими рыбинскими домами. Пар у паровозных колес и дым паровозных труб принял розовый цвет, красным стало небо на западе. Движение у переезда через пути, под знакомыми деревьями еще усилилось к вечеру. Все розвальни, а на них, стоя, солдаты в белых тулупах. Склады, похожие на замок, из неоштукатуренного кирпича так и светились на закате. И когда при мне говорят: “Рыбинск”— перед глазами так и воскресают мои путешествия от вокзала к составу и обратно. Особенно это последнее, вечернее. Когда мы пришли, жены наши помылись, привели себя в порядок и имели вид благостный, почти счастливый. Но когда я заставил Катю измерить температуру, градусник показал около тридцати девяти. Хозяйка принесла самовар — такое обилие воды показалось чудом после оттаянного снега. Дети, мальчики лет пяти и шести, сидели за столом и любовались на нас, как в зоологическом саду. Хозяйка достала нам немного картошки по какой-то неслыханной цене. У печки было пристроено подобие лежанки, выстланной кафелем, такой, впрочем, маленькой, что я на ней полулежал, наслаждаясь покоем и малолюдством. Всего пять человек в комнате (не считая нас с Катюшей). Нам поставили койки, застеленные чистым бельем, и мы уснули, как в раю, и утром Катюша проснулась здоровой. Ее спасло то, что мы вовремя бежали из теплушки. Авилов узнал с утра у каких-то военных, что комендатура поддерживает регулярное сообщение с Ярославлем на грузовиках. И мы пошли с ним в комендатуру. Комендант выслушал нас, взглянул на газету с приказом о награждении Авилова орденом Трудового Красного Знамени и приказал на другое утро быть с вещами во дворе комендатуры. Повеселев, вернулись мы домой. Еще бы, машина шла до Ярославля всего несколько часов. Часам к двум пошли мы гулять по городу. Низенькие дома. Неуверенное выражение. Пустой рынок.

15 апреля

Рано утром перевезли мы вещи во двор комендатуры. Небо снова было розовое, дым шел прямо в небо, градусник показывал минус тридцать пять. Спутники посоветовали нам достать одеяло. Машина тронулась в путь. Ледяной ветер продувал и одеяла и шубы, и казалось, что нашей дороге не будет конца. Я увидел домик у обочины шоссе, и мне страстно захотелось, чтобы оставили нас в покое, дали бы тут пожить, отогреться, одуматься, но машина мчалась дальше, и мы как-то пережили путь от Рыбинска до Ярославля.

16 апреля

Ярославль прежде всего глядел городом военным. Сущность его отступила на задний план. Проходили части все туда же, к Калинину, преследовать отступавшего противника. Мы высадились у гостиницы на площади, против театра. Директор гостиницы только руками развел. Все номера заняты командованием проходящих через город подразделений. Единственное, что он разрешил, положить в коридоре вещи и подождать нашим женщинам, пока мы найдем где-нибудь пристанище. А тут пришли с репетиции актеры театра и, не спросив, кто мы и что мы, зная только, что ленинградцы, взяли нас к себе. И, позавтракав, отправились опять в театр продолжать репетицию, оставив нас, чужих людей, у себя в номере. Всю жизнь буду благодарен артисту Комиссарову и его жене. И, придя домой между репетицией и спектаклем, они все старались, чтобы нам было удобнее, старались накормить нас. У стены в номере стояли санки, груженные малым количеством вещей. Оказывается, калининские актеры, когда город был взят немцами, ушли из театра в гриме, кто в чем был, без вещей. И ярославские актеры приготовили на всякий случай санки, если придется уходить так же внезапно, как несчастным калининским товарищам. Вскоре я лишний раз убедился, какая могучая междуведомственная сила театр. От него ждали и получали только праздник и радость среди будней и напряжения. И эта божественная театральная сила сделала разом то, что мы с Авиловым сделать не могли. Нам выписали такое количество продуктов, какого не получал я потом во всю войну. Огромный круг швейцарского сыра, вареных кур, колбасы. Затем начальник Ярославской дороги позвонил в Москву. Появились скорые поезда.

17 апреля

И вот для нас в Москве заперли в скором поезде купе, чтобы в Ярославле отпереть. Иначе попасть было невозможно в этот вид поездов. В ожидании прожили мы в Ярославле дня три. Чтобы не стеснять Комиссаровых, разыскали мы Тыняновых — семью брата Юрия Николаевича, Льва. Никого не застали дома, но жена брата Юрия Николаевича пришла за нами в гостиницу. Лев Николаевич в Ярославле отсутствовал, работал начальником санитарного поезда. Жена его, тоже врач, и дети, мальчик и девочка, приняли нас бережно и ласково, как своих. Жизнь, теплота жизни, пульс вдали от места удара, от блокадного Ленинграда и беспощадной теплушки, вдруг стала ясно ощущаться. Да, жизнь продолжалась. Мы даже погуляли за эти три дня по Ярославлю, смутно выступающему сквозь войну и воинские части, проходящие через город. Вышли на набережную Волги, но замерзшая река уничтожила впечатление берега. Дорога да и только. Авилов вспоминал молодость. Художников его школы никогда я не встречал, и мне странно было видеть в нем признаки жизни. Поезда отходили не с ярославского вокзала, а со станции Всполье — километрах в восьми от города. Мы простились на рассвете с актерами и уселись в грузовик, который всемогущий театр и добыл нам. Катюша сидела рядом с шофером, в кабинке. В руках держала крошечную нашу “Корону”34. Едва отъехали мы от гостиницы, машина круто повернула, и испорченная дверь кабины распахнулась, и Катя, мелькнув черной шубой и черной “Короной”, упала, как мне показалось, под машину, под задние колеса. Грузовик не сразу затормозил. Я отчаянно закричал, но, соскочив, увидел, что Катя спокойно бежит следом. Ее выбросило на кучу снега, и она даже не ушиблась. Я с трудом понял, что все кончилось благополучно, а машина мчалась по затемненному городу. За городом стояла воинская часть, ожидая погрузки. Солдаты, не считаясь с затемнением, развели костры. Это были лыжники с копьями.

18 апреля

Они стояли у костров, лыжи остриями вверх, похожие на копья, и мне показалось, что я где-то уже видел нечто подобное. И вдруг меня сквозь сумятицу и туман последних дней осенило: рать стоит под Ярославлем, не то половцы, не то наши собрались в поход. Вот и Всполье. Тут уж резко другое историческое ощущение: гражданская война. Вокзал забит беженцами, резкий запах дезинфекции, запах унылый и пронзительный, напоминающий близость заразы, а не борьбу с ней. Бессилие перед заразой. Я стучу в окошко дежурного по вокзалу, или, точнее, по огромному деревянному свежевыстроенному бараку для беженцев. А все население барака шевелится в тусклом свете, нехотя просыпается к утру. У меня записка о четырех наших билетах, подписанная начальником дороги. Окошечко дежурного, наконец, распахивается, и передо мной появляется человек со смятыми усами, распухшим лицом. Не давши мне и слова сказать, он начинает жаловаться: “Неужели человек не может хоть часок поспать? Есть у вас сознательность? Какая записка от начальника дороги? Ничего мне неизвестно! Скорый поезд давно прошел, а вы мучаете человека!” И окошечко захлопывается. И я остаюсь в одиночестве — точнее, сразу присоединяюсь к массе беженцев. Кричат сердито и жалобно на особый, душу помрачающий лад, по-беженски, грудные дети. По тому, как разложены узлы и постелены прямо на полу постели, угадываешь сразу, что люди не могут выбраться из барака не первый день. На мгновение испытываю я отчаяние и вдруг замечаю женщину в железнодорожной фуражке с красным околышем. Она идет, улыбаясь чему-то. Она тут хозяйка, ад для нее не ад, тут ей ругаться нечего. Я бросаюсь к ней, протягиваю записку. “Ах, это вы и есть”,— говорит она со своей странной, довольной улыбкой. Ей здесь нравится! И ведет нас к кассе и выносит нам оттуда билеты. И вот мы стоим на перроне мирного времени. Барак остался памятен одним: у меня из кармана украли пачку табака. Мы стоим на перроне, и подходит скорый поезд, и проводник мягкого вагона, проверив билеты, предлагает войти.

19 апреля

Чудо! В длинном коридоре мягкого вагона тепло, стекла широких окон, откидные сиденья вдоль стенки, занавески. Мы занимаем купе. После того как Катя едва не погибла при выезде, после бесконечной древней рати, ставшей между Ярославлем и Вспольем, после прыжка из древних времен в эвакуацию 18—19 года, вдруг оказываемся мы в мягком вагоне, подчеркнуто щеголеватом. Задача его быть вагоном мирного времени, вопреки войне. Пассажиры толпятся у окон немногие, проснувшиеся на рассвете. Сырой длинноволосый крупный человек в толстовке, как выясняется позже — инженер, мобилизованный, направленный в Киров. Говор у него московский, что теперь редкость, певучий. Несколько военных. Единственное, что отличает сегодняшний скорый поезд от довоенного, это его медленность. Он опоздал на пять часов, о чем предупредил нас начальник дороги заранее. Он и велел ехать на вокзал к пяти, хотя по расписанию приходит поезд в 12 ночи. Вот почему так напугал меня разбуженный мной усатый железнодорожник, сказав, что скорый давно прошел. Мы распределили в купе свой багаж и тоже подошли к широкому зеркальному стеклу окна. Перрон был пуст. Никого не тянуло к плоскому, зловещему, тускло освещенному бараку. Поезд двинулся неожиданно, звонков мы не расслышали. Едва миновали мы Всполье, как среди военных заметили мы оживление. Они показывали на небо — и вдруг издали-издали донесся механический звериный знакомый вой. Воздушная тревога! Вот отчего отправили нас без звонков. В посветлевшем уже небе увидел я вспышки, словно клочки ваты,— обстреливали самолет противника. И на меня напал смех. Эта тревога после наших блокадных показалась мне такой неуместной, провинциальной. И в самом деле кончилась она ничем. И потянулся день полусонный — я все спал на своей полке. И почти счастливый. Мешало твердое ощущение, что все пережитое не исчезло от того, что попали мы в мягкий вагон [из] теплушки. Ваня, голод, блокада, война, кровь. Но мы отдыхали.

 

 

 

АННА ВАСИЛЬЕВНА ТИМИРЕВА. МИНУС МОСКВА,

ПЛЮС РЫБИНСК. 1946-49гг., 1954-60гг.

В письмах, дневниках, воспоминаниях.

 

Том 19

Начато в УМГБ по Ярославской области 20.12.49 г., окончено 20.01.50 г.

Анна Васильевна Книпер арестована в г. Щербаков (просп. Ленина, 17) 20 декабря 1949 г. по ст. 58-10 ч. I УК РСФСР.

№ 1. Из Постановления начальника управления МГБ Ярославской области об аресте Книпер А.В.

13 декабря 1949 г.

[...]Нашел: Книпер А.В. среди своего окружения прово­дит антисоветскую агитацию [...].

Нач. отделения 5-го отдела УМГБ

Ярославской обл., майор                          Юров

Зам. нач. 5-го отдела УМГБ

Ярославской обл., подполковник        Захаров

Согласен: Нач. следственного отдела УМГБ

Ярославской обл., подполковник          Ренцев

лл. 2—2 об. Подл.

№ 2. Постановление начальника управления МГБ

Ярославской области об избрании меры

пресечения Книпер А.В.

17 декабря 1949 г.

[...]Постановил: Книпер-Тимиреву А.В., 1893 г. рожде­ния, подвергнуть аресту и обыску.

л. 3. Подл.

№ 3. Ордер № 288 на арест Книпер А.В.

19 декабря 1949 г. л. 4. Подл.

№ 4. Анкета арестованного (Книпер А.В.)

20 декабря 1949 г.

Типовое описание словесного портрета и особых примет. Подчеркнуто то, что характеризует Анну Васильевну. Указано, что на правой ноге имеется шрам от операции.

л. 5—6 об. Подл.

№ 5. Протокол обыска Книпер А.В.

20 декабря 1949 г.

У Книпер A.B. изъяты паспорт, справка об освобожде­нии из ИТЛ, облигации 3%-ного займа восстановления на­родного хозяйства на 600 руб., фотокарточки разные (6 шт.), разные справки на 8 л., письма и записки на 89 л.

лл. 9-9 об. Подл.

№ 6. Акт описи имущества Книпер А.В.

20 декабря 1949 г. В опись включено 15 предметов л. 12. Подл.

№ 7. Акт обыска квартиры, в которой проживала Книпер А.В.

20 декабря 1949 г.

Квартира опечатана печатью № 6 Щербаковского ГОМГБ Ярославской области.

л. 13. Подл.

№ 8. Протокол допроса Книпер А.В.

21  декабря 1949 г.

Начало — 23 ч. 40 мин. Конец — 0 ч. 30 мин.

Спрашивают о родственных связях, о сыне, о котором Анна Васильевна не имеет сведений с 1938 г.

Анна Васильевна заявляет: "Никакой антисоветской деятельностью не занималась".

лл. 15—15 об. Подл.

№ 9. Протокол повторного допроса Книпер А.В.

24 декабря 1949г.

Начало — 12 ч. 45 мин. Окончание — 14 ч. 15 мин.

Спрашивают об отце, предшествующих арестах, от­бывании наказаний, местах проживания и занятиях.

лл. 16-17. Подл.

№ 10. Постановление следственного отделения УМГБ

Ярославской области о предъявлении обвинения

Книпер А.В.

2           января 1950 г.

[...]Изобличается в том, что, "будучи враждебно настро­енной к советской власти, проводила антисоветскую агита­цию" и высказывала злобную клевету на ВКП(б) и Советс­кое правительство.

лл. 18-18 об. Подл.

№ 11. Протокол допроса Книпер А.В.

3 января 1950 г.
Начало: 20 час. 30 мин.

Ответ: [...]Я никакой антисоветской деятельностью не занималась [...]. Предъявленное мне обвинение основано на вымышленных показаниях свидетелей и искажении фактов... Нет, Ходсон и не думал меня вербовать, и ника­кой шпионской деятельностью я не занималась.

лл. 19-20. Подл.

S66

36$

Спрашивают о родственных связях, о сыне, о котором Анна Васильевна не имеет сведений с 1938 г.

Анна Васильевна заявляет: "Никакой антисоветской деятельностью не занималась".

лл. 15-15 об. Подл.

№ 9. Протокол повторного допроса Книпер А.В.

24 декабря 1949 г.

Начало — 12 ч. 45 мин. Окончание — 14 ч. 15 мин.

Спрашивают об отце, предшествующих арестах, от­бывании наказаний, местах проживания и занятиях.

лл. 16-17. Подл.

№ 10. Постановление следственного отделения УМГБ

Ярославской области о предъявлении обвинения

Книпер А.В.

2            января 1950 г,

[...]Изобличается в том, что, "будучи враждебно настро­енной к советской власти, проводила антисоветскую агита­цию" и высказывала злобную клевету на ВКП(б) и Советс­кое правительство.

лл. 18-18 об. Подл.

№ 11. Протокол допроса Книпер А.В.

3 января 1950 г.
Начало: 20 час. 30 мин.

Ответ: [...]Я никакой антисоветской деятельностью не занималась [...]. Предъявленное мне обвинение основано на вымышленных показаниях свидетелей и искажении фактов... Нет, Ходсон и не думал меня вербовать, и ника­кой шпионской деятельностью я не занималась.

лл. 19-20. Подл.

№ 12. Протокол допроса Ивановой Нины Владимировны**4

Не ранее 2 января 1950 г*

Год рожд. 1900, Ленинград. Три года училась в Акаде­мии художеств, Ленинград. Одинокая, пенсионер. Допро­сил оперуполномоченный Щербаковского ГО МТБ Жуль-цов.

Вопрос: Что Вам известно об антисоветских проявлени­ях Книпер-Тимиревой?

Ответ: В наших беседах с Книпер-Тимиревой я резко антисоветских высказываний не слышала, однако иногда она говорила, что ей очень трудно жить на те средства, ко­торые она зарабатывает. После этих слов всегда разговор прерывала и молчала...

лл. 21-22 об. Подл.

№ 13. Протокол допроса Карповой Серафимы Семеновны

4 января 1950 г.

1902 г. рожд., помощник бутафора в гордрамтеатре.

Вопрос: Что Вам рассказывала о своей прошлой жизни Книпер-Тимирева и откуда она прибыла на жительство в г. Щербаков?

Ответ: В беседах со мной Книпер-Тимирева, рассказы­вая о свой прошлой жизни, говорила, что она родилась в Кисловодске, где у них было свое имение и она со своей семьей жила очень хорошо. На жительство в г. Щербаков Книпер-Тимирева прибыла из Московской области. Откуда точно, не знаю.

Вопрос: Что Вам Книпер-Тимирева рассказывала о сво­ей судимости и где она отбывала срок наказания?

Ответ: В одной из бесед в феврале месяце 1948 г., дату я точно не помню, я с Книпер-Тимиревой поделилась о том, что я в 1946 г. купила краденые продукты и органа­ми милиции была задержана. На это Книпер-Тимирева от­ветила мне: "Я тоже по ст. 58 отбывала 10 лет. А вообще

Датируется по смежным документам.

36?

 

сейчас очень легко попасть в тюрьму". Разговор этот про­исходил в бутафорцехе Гордрамтеатра. Где Книпер-Тимирева отбывала наказания, я не знаю, и она мне об этом не рассказывала.

лл. 23-24 об. Подл.

XI 14. Протокол следственной части УМГБ

Ярославской области объявления обвиняемому

об окончании следствия

20 января 1950 г. лл. 27-27 об. Подл.

№ 15. Обвинительное заключение по обвинению

Книпер-Тимиревой А.В. в преступлениях

по ст. 58, п. 10, ч, I УК РСФСР

25 января 1950 г.

Арестована 20.12.49 г. за антисоветскую деятельность. Клеветала на ВКП(б), Советское правительство, проводи­мую ими политику и условия жизни. Не признала себя ви­новной... Изобличается свидетельскими показаниями Си­дорова Н.А., Соколовой A.M., Курилец А.Г. ...Ходатай­ствуем подвергнуть Книпер-Тимиреву А.В. ссылке на посе­ление.

Следователь следств. отдела УМГБ

по Ярославской области                            Дарьин

Нач. 2-го отд. следств. отд. УМГБ по ЯО, майор       Глебов

"Согласен"

Нач. следств. отд. УМГБ по ЯО, подполковник Ренцев

лл. 28-29. Подл.

№ 16. Справка*

1. Преступление совершено                     1937-1938 гг.

2. Уголовное преследование возбуждено      13.12.49 г.

3. Дело принято к производству следствия 20.12.49 г.

Напечатана  после  текста  обвинительного   заключения  (см.   док. № 15).

Dem

4. Испрошена санкция на предание суду

5.    Получена санкция на предание суду     **

6. Избранная мера пресечения      содержание под стражей с 20.12.49 г.

7.    Обвинение предъявлено                      3.01.50 г.

8. Предварительное следствие закончено     20.01.50 г.

9. Обвиняемая содержится во внутренней тюрьме
УМГБЯО

10.   Вещественных доказательств по делу      нет

11.   Личные документы обвиняемой Книпер-Тимиревой
приобщены к делу в отдельном пакете

Следователь следственного отдела

Управления МТБ по Ярославской обл.    Дарьин

I   лл. 29-30. Подл.

№ 17. Выписка из протокола № 20 ОСО при МГБ СССР

3 июня 1950 г.

[...]Постановили: Книпер-Тимиреву А.В. как социально опасную личность по связям с контрреволюционным эле­ментом сослать на поселение в Красноярский край.

л. 31. Подл.

№ 18. Наряд начальнику УМГБ Ярославской обл. на отправку заключенного в ссылку на поселение

30 июня 1950 г.

Характер преступления — социально опасная личность по связям с контрреволюционным элементом.

Этапируйте в гор. Красноярск в распоряжение УМГБ Красноярского края для направления в ссылку на поселение.

Зам. зав. отд. "А" при МГБ СССР, полковник Соснин

Нач. 14-го отд. подполковник                Бурынин

л. 32. Копия

Не заполнено. Не заполнено.

369

Далее в деле имеется ряд документов, связанных с реа­билитацией Сафоновой-Тимиревой-Книпер A.B.

Документы, обращения А.В. и ее близких по вопросу ре­абилитации находятся в ряде дел.

Помещаем их в сборнике в хронологическом порядке с указанием номеров дел, в которых они находятся.

№ 1. Из заявления Книпер А.В. Маленкову Г.М.65, председателю Совета Министров СССР

6 июля 1954 г.

[...]Мне 61 год. Теперь я в ссылке. Все, что было тогда, уже только история. Я не знаю, кому и зачем нужно, что­бы последние годы моей жизни проходили в таких уже не­выносимых для меня условиях. Из всех близких у меня остались только младшая сестра и сын другой сестры, по­гибшей во время блокады в Ленинграде.

Я прошу Вас покончить со всем этим и дать мне воз­можность дышать и жить то недолгое время, что мне оста­лось*.

Книпер

д. 18, л. 81. Автограф

№ 2. Письмо Сафоновой Б.В. Маленкову Г.М.

21 июля 1954 г.

Глубокоуважаемый Георгий Максимилианович!

По поручению моей сестры А.В. Книпер-Тимиревой пе­редаю Вам ее, присланное мне заявление.

Сообщаю, что с моей стороны 6.07.54 г. было подано по ее делу заявление на имя Генерального прокурора СССР т. Руденко66.

Сафонова Елена Васильевна

Москва, Плющиха, 31, кв. 11

тел. Г-192-18

д. 18, л. 80. Автограф

Полностью текст письма см. на с. 436 наст, издания.

№ 3. Заключение по заявлению А.В. Книпер

и архивно-следственному делу по обвинению

Книпер-Тимиревой А.В.

24 декабря 1954 г.

Рассмотрев, в связи с поступившим заявлением, архив­но-следственное дело № 620695 по обвинению Книпер-Тимиревой А.В. ...трижды судимую за антисоветскую дея­тельность... учитывая изложенное и не находя оснований для пересмотра дела, полагал бы заявление Книпер-Тимиревой А.В. оставить без удовлетворения, в пересмотре дела отказать.

Ст. следователь след, отдела УКГБ

по Калужской области, ст. лейтенант Сенаторов

"Согласен"

Нач. след, отдела УКГБ

по Калужской области, подполковник  Колосков

д. 18, лл. 83-86. Подл.

№ 4. Постановление Отдела по спецделам

Прокуратуры СССР по жалобе Книпер-Тимиревой А.В.

о пересмотре дела

29 июня 1955 г.

[..^Учитывая, что Книпер-Тимирева за антисоветскую агитацию осуждена правильно, руководствуясь ст. 441 УПК РСФСР, постановил:

Постановление Особого совещания при НКВД СССР от 3 апреля 1939 г. по делу Книпер-Тимиревой А.В. считать правильным. Жалобу ее о пересмотре дела оставить без удовлетворения.

Прокурор отдела по спецотделам

юрист I класса                               Прошляков СМ.

д. 18, лл. 87-88. Подл.

 

 

 

 

№ 5. Протест в порядке надзора зам. Генерального

прокурора СССР в Президиум Ярославского облсуда

по делу Книпер-Тимиревой А.В.

27 февраля 1957 г.

[...]Прошу постановление ОСО при МТБ СССР от 3 июня 1950 г. отменить и дело в отношении Книпер-Тимиревой А.В. за отсутствием состава преступления производ­ством прекратить.

Зам. Генерального прокурора СССР,

государственный советник юстиции I класса

при Министре Государственной безопасности  Д.Салин

д. 19, л. 33. Подл.

№ 6. Постановление Президиума Ярославского облсуда

21 марта 1957 г.67

[..^Постановили: Постановление ОСО при МТБ СССР от 3 июня 1950 г. отменить и дело в отношении Книпер-Тимиревой А.В. производством прекратить за отсутствием со­става преступления.

Председатель Президиума

Ярославского областного суда            Молодяков

д. 19, лл. 36-37. Подл.

№ 7. Протест (в порядке надзора) зам. Генерального

прокурора СССР в судебную коллегию

по уголовным делам Верховного Суда РСФСР

по делу Книпер А.В.

Особый контроль Секретно

15 февраля 1960 г.

[...]Осуждена Книпер была неправильно. Руководству­ясь ст. 25 Положения о прокурорском надзоре в СССР, прошу: постановление ОСО при НКВД СССР от 10 мая 1935 г. в отношении Книпер А.В. отменить и дело прекра­тить за отсутствием состава преступления.

Зам. Ген. прокурора СССР,

государственный советник I класса   В. Куликов

Приложение: Дело № 120089, т. 14 на 35 л. д. 17, л. 36. Подл.

№ 8. Определение Судебной коллегии по уголовным делам Верховного Суда РСФСР

1 марта 1960 г.

Состав: Гаврилин М.А., Овчинникова A.M., Прокопенко Т.П. — о рассмотрении протеста зам. Генерального прокурора СССР по постановлению ОСО по делу Книпер А.В.*

[...]Соглашаясь с протестом [заместителя Генерального прокурора СССР на постановление Особого Совещания при НКВД СССР от 3 апреля 1939 г.] и руководствуясь ст. 418 УПК РСФСР, Коллегия определила:

постановление ОСО при НКВД СССР от 10 мая 1939 г. в отношении Книпер Анны Васильевны отменить и дело производством прекратить за отсутствием в ее действиях состава преступления.

д. 18, лл. 45-46. Зав. копия

1       Пепеляев, Виктор Николаевич, см. примеч. 79 к ФВ.

2       Политический центр — временный блок земских и политических
организаций Сибири, территориально охватывавших губернии Томскую,
Енисейскую,  Иркутскую  и области  Якутскую,  Забайкальскую,  Амур-­
скую и Приморскую, объединившихся "с целью образования демократии-­
ческого буфера" и "борьбы с колчаковской диктатурой". Просуществовал
всего   три   недели,   передав   власть   образованному   большевиками   в
Иркутске Военно-революционному комитету.

Здесь же, на лл. 43-44 имеется аналогичный документ, принятый в тот же день, которым постановление Особого Совещания при НКВД СССР от 3 апреля 1939 г. в отношении Книпер А.В. было отменено и дело производством прекращено за недоказанностью предъявленного обвине­ния.

3?3

Однажды меня пригласили в Центральный Государ­ственный архив Октябрьской революции СССР (ныне Го­сударственный архив Российской Федерации, ГА РФ) и по­казали хранящиеся там записи A3. Колчака, своего рода дневник, составленный из писем к Анне Васильевне Тимиревой. Собственные воспоминания Анны Васильевны с подробными комментариями уже были опубликованы в сборнике "Минувшее" (т. 1, Париж, "Ардис", 1986; Мо­сква, "Прогресс", 1989). В разговоре возникла идея подго­товить к опубликованию сборник материалов, которые помогли бы читателю составить более широкое и де­тальное представление об Анне Васильевне, чем это по­зволяют только ее собственные воспоминания и коммен­тарии к ним. В число таких материалов предполагалось включить все, написанное самой Анной Васильевной, т.е. ее воспоминания и стихи, "дневник" Александра Василье­вича, его переписку с Анной Васильевной в 19181920 гг., обзор уголовных дел, открытых в Центральном архиве ВЧК-ОГПУ-НКВД СССР-КГБ СССР на Анну Васильевну и ее сына, Владимира Тимирева, а также заметки о ее последних годах. Подготовить такие заметки об Анне Васильевне взялся я, поскольку обстоятельства ее жизни с 1946 г. и до самого конца (1975) известны мне доста­точно хорошо.

Чтобы все было ясно, представлюсь. Мои родители мать, Ольга Васильевна Сафонова, родная сестра Ан­ны Васильевны, и отец, Смородский Кирилл Александро­вич, — оба погибли в г. Ленинграде в 1942 г., а я после не­долгих приключений, типичных для множества детишек того времени, — детдом, скитания по случайным людям и т.д. был найден теткой Еленой Васильевной Сафоно­вой и привезен в Москву в самом конце 1942 г. Несколько позже, в 1950 г. Елена Васильевна усыновила меня. Анну Васильевну я впервые увидел в 1946 г., и с этого момента она заняла в моей жизни место наравне с Еленой Василь­евной, а в каком-то смысле стала для меня главной.

Все, что рассказано ниже, прежде всего, конечно, посвя­щено чрезвычайно для меня дорогой и светлой памяти Ан­ны Васильевны, но вместе с ней также и всем Сафоно­вым, которые так или иначе меня растили, т.е. вместе с Анной Васильевной шестерым из десяти детей большой и счастливой семьи Василия Ильича Сафонова Ольге, Варваре, Елене, Ивану, Анне и Марии.

ВОЗВРАЩЕНИЕ К ЖИЗНИ: ЗАВИДОВО И РЫБИНСК (1946-1949)

Летом 1946 г. Анна Васильевна вернулась из восьми­летнего заключения в Карл are (Карагандинский лагерь, Казахстан). Первым ее пристанищем на так называемой "воле" стал поселок Завидово Октябрьской ж.д., имевший, во-первых, необходимую для этого более чем 100-километ­ровую удаленность от Москвы, а во-вторых, уже опробо­ванный в качестве места для проживания таким же обра­зом туда попавшим Михаилом Алексеевичем Середняковым, с которым Анна Васильевна была знакома через сво­его сына Одю еще с довоенных времен. Почему именно За­видово было выбрано для поселения там Михаила Алексе­евича — сейчас довольно трудно сказать. Известно, что в те времена все города, городки и поселки, расположенные в 100-150-километровой зоне вокруг Москвы, особенно привлекали внимание великого множества "минусовиков" совмещением в них свойств доступности и дозволенности. Конкуренция на жилье и работу в таких, например, город­ках, как Александров, Серпухов и др., была настолько вы­сока, что оставляла соискателям ничтожные шансы на по­лучение мало-мальски приемлемых условий даже с учетом крайней невзыскательности граждан, только что выпущен­ных из лагерей.

Думаю, что такие или похожие аргументы фигурирова­ли при обсуждении вопроса "куда деваться", вот и появи­лось Завидово. Летом 46-го года это был поселок, довольно широко раскинувшийся по обе стороны от железной доро­ги. По левую сторону располагался пруд — так он назы­вался, хотя был скорее озерком, лежавшим прямо около станции, а также маленькая, неизвестно что производив­шая фабричка с посадом окружавших ее домов, и мастер­ская игрушек. Таким образом, левая половина Завидова являла собой территорию с некоторым производственным акцентом. Сектор по правую сторону от железной дороги было бы правильно обозначить как жилбытсектор — здесь красовалась собственно станция со всеми ей принадлежав­шими и прилежащими строениями — кассовой будкой, навесом для ожидания, вытоптанной земельно-шлаковой насыпью платформы, двумя-тремя рыночными рядами и магазинчиком, клуб с непременными "Аршином мал ала­ном" и "Секретарем райкома" и поселковая больничка, в которой я, помнится, оставил свой юный зуб, вырванный безо всякой анестезии. Обхватив пронзенную болью голову и монотонно завывая, плелся я к дому, расположенному на удаленном от станции краю жилбытсектора.

Действительно, все перечисленные выше здания и службы концентрировались у ложа желдорпутей — они проходили в этом месте по выемке в протяженном Зави­довском холме или, если угодно, возвышенности, жилье же занимало не тронутую земляными работами его пери­ферию. Параллельно рабочему пути на сотню-другую мет­ров от станции в сторону Москвы тянулось несколько хо­лостых рельсовых колей, служивших отстойником для сгоревших и разбитых вагонов, преимущественно теплу­шек.

Таков сделанный по памяти очерк Завидова летом 46-го года, примерный эскиз тех декораций, в которых кишела тощая клинско-калининская послевоенная детвора, а так­же бродили пребывающие в постоянном поиске съестного и носильного взрослые — как местные, так и пришлые.

Михаил Алексеевич жил там вместе с присланной к не­му на каникулы внучкой Наташей Шапошниковой и мной, подсунутым заодно моей теткой Еленой Васильевной Сафо­новой. Был он по образованию юристом и средства на про­питание и оплату квартиры добывал себе, работая бухгал­тером в Завидовском совхозе, что было заметным успехом в таком небогатом рабочими местами пункте, каким было Завидово.

Квартировал Михаил Алексеевич в доме, который был почти на самом краю правой жилой части поселка. Хозяй­ку его звали Евдокией Герасимовной, фамилии ее я, ес­тественно, не знал. Одинокая, как и многие ее ровесницы в те послевоенные годы, она была крепкой 40-летней женщиной из тех, в ком здоровое женское начало светит долго и ярко. Евдокия Герасимовна ладно управлялась со своим не большим и не малым хозяйством — домом, ого­родом, скотиной и птицей, и кажется мне, что и себя не забывала — такая она была всегда веселая, спокойная и вместе с тем яркая. Из ее детей двое были уже достаточно взрослыми и существовали где-то самостоятельно; с ней жила только шестилетняя дочь Таня.

В этом же доме помещались и мы с Наташей, проводя время в постоянном и бурном взаимодействии с окрестны­ми сверстниками. Подошвы моих постоянно босых ног не просто ороговели — они стали непробиваемы, и булыжная мостовая нашей улицы легко преодолевалась сколь угодно быстрым бегом, как будто была рекортановой дорожкой. Да и что тогда весило мое жилистое послевоенное тель­це — так, петушиное перо!

За какой-нибудь месяц совместная жизнь нашего ма­ленького сообщества пообмялась и обрела некоторый поря­док, в соответствии с которым у каждого было свое место в образовавшейся сети взаимосвязей и зависимостей. Глав­ную роль играл, конечно, Михаил Алексеевич; персонами безусловной важности были периодически наезжавшие из Москвы наши патронессы: Наташина мать, Елена Михай­ловна, и моя тетка, Елена Васильевна.

Ко времени появления там Анны Васильевны завидов­ская жизнь была уже основательно мной опробована, по­явились нити дружбы и приятельства, соперничества и вражды, возникла некая паутина жизни. Уже соверша­лись экспедиции по окрестностям, временами довольно да­лекие и сопровождавшиеся вечерними кликами рассер­женных матерей, купание в пруду, обыски таинственных ржавеющих вагонов у станции в надежде на находку бо­гатств и оружия, курение самокруток с табаком, накро­шенным из пересохших листьев, — точная копия анало­гичной сцены из "Тома Сойера", — походы в лес за гриба­ми и просто так, проникновения в тайны мира взрослых, набеги в кино для многократных просмотров известных уже наизусть "Мал алана" и "Секретаря" и т.д.

Хорошо помню своих компаньонов по вполне и не впол­не невинным забавам: басовитая и на все готовая в свои отчаянные восемь лет девочка Марта; ее брат — гроза всей улицы Вадим; симпатичный и дурашливый, т.е. сверх мальчишеской меры добрый, наивный и доверчивый Вань­ка, становившийся неизменной жертвой наших иногда жестоких выдумок; да упомянутая уже Таня — дочь Евдо­кии Герасимовны.

Наши забавы содержали временами предчувствия взрослых страстей, и случалось, что такого рода исследо­вания временами заводили нас дальше, чем это было по­зволительно. Сделанные при этом открытия каким-то об­разом оказывались известны родителям, об этом сообщали Михаилу Алексеевичу, а он, изловив меня, учинял театральнейший разнос: гремел его оперный бас, сам же он расхаживал по комнатушке и напоминал плавностью и ре­шимостью движений разгневанного хищника. Особенное впечатление в его прокурорском рыке производила на ме­ня своей механистичностью угроза: "Маль-чиш-ка! В поро­шок сотру!" Такого я от Михаила Алексеевича никак не ожидал и испытывал некоторое даже любопытство: а что, если он и впрямь возьмется тереть меня в порошок!

Из моих правонарушений, пришедшихся уже на время Анны Васильевны, припоминаю поход к Московскому мо­рю. Только слышать эти слова стало вдруг нестерпимо — необходимо было увидеть, что же они значат, и охотников повидать море собралась стайка человек из пяти-шести. Мы вышли из Завидова утром и двинулись в направлении, противоположном Москве. Никакого моря не найдя (поче­му, я уж теперь не знаю, ведь по карте оно совсем рядом), вернулись мы тем не менее поздно — уже темнело. На подступах к Завидову прямо около станции нас поджидал гневно гудевший материнский рой. По одному выхватыва­ли родительницы своих блудных детей и довольно шумно увлекали их к дому. Примерно та же сцена произошла и у меня с Анной Васильевной. Примерно, сказал я, но нет, та же, да не та. Анна Васильевна только осваивалась с воль­ной жизнью и ролью тетки тихого с виду, но склонного к правонарушениям племянника. Я очень хорошо почувство­вал, как она отыскивает верный тон в отношениях со мной, как ведет этот поиск не от крика и раздражения, а пробует разбудить во мне ответ, желание ответить, а зна­чит, и понять причину ее тревоги. Есть ли что-нибудь важнее такого диалога, когда именно понимание и объеди­няет!

Влекомые паровозиками пассажирские поезда ходили нечасто — вряд ли за день в Завидове останавливалось больше двух пар — проследовавший "туда", естественно, должен был пойти "обратно". Таким образом, было точно известно, к какому времени нужно идти на станцию, что­бы встретить или проводить московских гостей. Выбор от­сутствовал, что, как известно, упрощает жизнь, внося в нее некий свыше заданный порядок.

Однажды в такое именно встречальное время мы приш­ли на станцию и увидели, как из вагончика вместе с ожи­даемой Еленой Васильевной, давно уже превращенной мною в Тюлю — тетя Лена, те-Лена, Тюленя, Тюля, — вышла никогда не виданная ранее небольшая и какая-то негромкая женщина. В ее чертах, в сразу заметной при всей их внешней несхожести глубинной связи с Тюлей бы­ло нечто такое, что сразу подсказало мне — это и есть та самая тетя Аня, о которой столько раз было говорено.

Что случилось со мной, как сильно меня поразило по­нимание того, что я вижу перед собой еще одну родную душу, какой страх поднялся от этого понимания и был ли это страх — не знаю. Но в тот же миг, не взойдя даже на платформу, я повернулся и полетел к дому, где и забился в какую-то захоронку, поджидая в грохоте сердца, каким образом разрешится это идиотское положение, в которое сам же себя я и поставил. Положение было и правда ду­рацкое: взрослые — я слышал — уже окликали меня, в новом для меня голосе Анны Васильевны чувствовалось смущение от случившегося со мной бегства, а меня еще надо было найти, и я готов был этому как-нибудь помочь. Не помню уж, как все разрешилось, да это и неважно. Од­нако детское чутье верно уловило важность пришедшей с Анной Васильевной перемены всей жизни сафоновского се­мейства, а уж для меня и подавно — с этого дня и до са­мой своей смерти Анна Васильевна стала в моей жизни очень важным человеком, разделив с Тюлей обязанности моих родителей, которые погибли в Ленинграде.

Первые несколько дней в Завидове Анна Васильевна прожила у Евдокии Герасимовны, т.е. в доме, где уже жил Михаил Алексеевич. Довольно скоро было найдено более самостоятельное жилье, которым стал дом по соседству, расположенный чуть ближе к станции. Сейчас мне кажет­ся, что прожили мы в нем по крайней мере до поздней осени 46-го. Здесь я попал в крепкий педагогический пере­плет — наставническая роль легко давалась Анне Васильевне, освоившей приемы куда более сложного взаимодей­ствия в общежитии и к тому же наверняка соскучившейся по приручению мальчишек и удержанию их в рамках во­образимых на то время приличий.

Здесь разыгрывались педагогические трагикомедии, вроде, например, заучивания наизусть таблицы умноже­ния. Представьте себе мою ненависть к этому занятию: ле­том все на улице, в пруду и т.д., а я долблю распроклятое "шестью семь". Кстати, именно последнее сочетание было использовано Анной Васильевной для устройства себе ма­ленького развлечения: в который уже раз она спрашивала меня, умирая от хохота, "ну, сколько будет шестью семь—сорок два?" и в ответ слышала мои безнадежные рыдания, от которых закатывалась еще пуще. Замечу, что моя тупость отчасти была производной от желания проде­монстрировать полную тщетность обучения меня чему-ли­бо в условиях безудержной и беспрепятственной, как мне казалось, гульбы окрестных пацанов. Анна Васильевна была неподатлива на эти мои пробы и своего таки доби­лась: я твердо запомнил, что и чему равняется.

Отсюда же мы совершали с ней долгие выходы в лес за грибами, и сколько же их тогда было в лесах вокруг Зави­дова — прорва! Хорошо помню радость Анны Васильевны по поводу каких-нибудь особенно красивых экземпля­ров — больших или занимательно сросшихся белых. Ли­нейку из пяти грибочков, выстроившихся по росту в неж­нейшей подушке драгоценно-зеленого лесного мха, я вижу и сейчас, и ко мне возвращается чувство бескорыстного и лишенного ревности любования их строем — Анна Василь­евна позвала меня глянуть на эту компанию.

Бывали и неловкости. Однажды, например, вместе с на­ми отправился в лес кто-то из моих тамошних приятелей. Мы принялись выкаблучиваться друг перед другом и, ес­тественно, перед Анной Васильевной. Она довольно сдер­жанно, но поощрительно отзывалась о наших демонстра­циях ловкости, всяческих лазаниях по деревьям, парашю­тировании с гнущихся под тяжестью тела березок и проч. Однако (эффект пересечения чуждых миров — мальчишес­кого и семейного) радость от похвалы нужно было скрыть под равнодушнейшим из доступных пацаньей рожице вы­ражений и при первой же возможности обменяться квалифицированными замечаниями по поводу своих замечатель­ных достижений. При этом мы позволили себе небрежно, если не грубо отозваться о мнении тети Ани, а она это ус­лышала. Воспоминание об этом пустячном эпизоде язвит меня и теперь. Теперь-то я понимаю, что значили для Анны Васильевны свободные выходы в лес, о котором она столько мечтала, прогулки в компании с мальчишками, напоминавшие ей счастливые времена жизни в Поленове вместе с сыном и мужем!

Уехал я из Завидова поздней осенью — наверное, уже в октябре. Семейный совет — теперь уже совет, не одна Тюля — решил дать мне передышку от школьной жизни, и всю зиму 1947 г. я провел дома, занимаясь с приходив­шей к нам откуда-то из переулков, как бы притоков Кро­поткинской улицы, маленькой пожилой дамы, которую я звал тетей Лелей, полного же имени ее мне позволено бы­ло не знать. Предметы, которыми со мной занималась тетя Леля, были замечательны: конечно, русский и арифмети­ка, французский язык и закон Божий.

Занятия были прекращены в мае месяце — к удоволь­ствию, вящему моему и, думаю тети-Лелиному тоже. Яс­но, что тотчас по окончании занятий я был отослан в За­видово к тете Ане. Она с января уже работала в игрушеч­ной мастерской, в ее подразделении громко называвшемся "цехом папье-маше". И весь-то "цех" состоял из закута, в котором размещались стол, несколько табуреток, что-то, где месили глину для форм, и печки для сушки чего угод­но. Персонал цеха состоял, по-моему, исключительно из Анны Васильевны, а летом и меня в качестве ее под­ручного.

По справке, которая хранится у нас среди прочих бумаг Анны Васильевны, — оберточная серая бумага, текст на­писан чернилами от руки, круглая сиреневая печать, все как положено — ее должность так и обозначена: худож­ник цеха папье-маше. В обязанности художника входило изготовление и раскрашивание кукол, т.е. они практичес­ки полностью охватывали всю деятельность так называе­мого цеха. Правда, технология папье-маше была крайне бесхитростной и состояла из вмазывания пропитанных клейстером газет и прочей макулатуры в предварительно чем-то смазанную гипсовую форму, сушки и склеивания половинок будущих кукол. Я тоже был приспособлен к из­готовлению продукции цеха — мне доверили операцию проставления бликов на глазах уже раскрашенных кукол.

Самым замечательным местом в мастерской был стек­лодувный цех, в котором изготавливались елочные игруш­ки. Стеклянные трубки разогревались в пламени горна с помощью специальных кожаных мехов, которые были ни­как не моложе прошлого века. Острая, как жало, стрела пламени, выдуваемая из беспорядочного огня соплом ме­хов, лизала внесенный туда кусочек трубки, и он загорал­ся сначала красноватым, а вскоре и желтым цветом и на­чинал течь. Мастер брал в рот остававшийся холодным ко­нец трубки и, напрягаясь, дул туда. Нагретый участок трубки вспухал и надувался шариком. От надувшегося пу­зыря проволочными крючками оттягивали какие-то от­ростки, снова нагревали, снова дули, и на стеклянной трубке образовывались чайнички, зверюшки, просто ша­рики и т.д. Получившиеся таким образом штучки отпили­вали, их внутренняя поверхнорть с помощью нехитрой хи­мии покрывалась блестящей амальгамой, тем и заканчи­валось изготовление. У нас в доме долго жил самовар, увенчанный сверху крохотным чайничком, — довольно сложное сооружение, подаренное тете Ане на память та­мошним стеклодувом. Увы, в празднование какого-то из Новых годов он сорвался с елочной ветки и разбился.

Теперь Анна Васильевна квартировала неподалеку от станции, у почтальонши Лиды, невысокой веселой девуш­ки, одиноко жившей в доставшемся ей от родителей доми­ке. Мы с тетей Аней занимали маленький чуланчик, в ко­тором были сооружены деревянные полати — на них мы и спали. В потолке над полатями было вырезано отверс­тие — лаз на чердак, крыша была худовата, и, когда шел дождь, из лаза начинало капать. Приходилось или отодви­гаться, или накрываться черным клеенчатым плащом. За­то о том, что творится на улице, мы знали и без радио. Через ту же дыру в потолке по лесенке-откидушке можно было забраться на чердак, где хранились разные ненуж­ные или забытые и зачастую достаточно неожиданные предметы. Совершенно потряс меня волшебно посвечиваю­щий точеными латунными поверхностями электрический аппарат неизвестного назначения — таинственная целесообразность выводила его в моем представлении на уровень лампы Аладдина; а чего стоили огромные книги в кожа­ных переплетах, бесспорно хранящие какие-то тайны. Я бывал совершенно ошарашен от волшебного мира чердака.

На серьезную обработку огорода Лиды не хватало — на­верное, по молодому легкомыслию, и нам было позволено завести себе две грядки картошки, между кустиками кото­рой Анна Васильевна посадила бобы. Пропитание добыва­лось трудно, так что грядки оказались нам очень кстати. Хорошо помню, что поедалось тогда все с большущим азартом — всевозможные ботвиньи, похлебки "из топора", щи из крапивы, для всего этого очень была к месту весе­лая изобретательность тети Ани. Убогий наш быт не толь­ко не приводил ее в уныние, а, наоборот, даже как-то мо­билизовал. Мы ходили с ней окучивать картошку, заботи­лись о бобовых всходах, добывали в очередях хлеб. Моло­ко, к счастью, было нам доступно без сложностей, так как наша хозяйка Лида кроме дома имела еще и корову. Как-то корова не пришла со стадом, и было уже решено, что она пропала, что было тогда проще простого — на окраине Завидова около леса постоянно стоял то один, то другой цыганский табор. Назавтра я обнаружил Лидину корову, мирно пасущуюся среди кустов неподалеку от места, куда обычно пригоняли стадо. Что задержало ее там, почему не подчинилась она щелчкам пастушьего кнута и не отправи­лась восвояси — кто мог это объяснить, да и зачем! Коро­ва была торжественно возвращена владелице, и счастливая Лида выдала нам с тетей Аней премиальную крынку моло­ка. Так и я внес свой вклад в решение "продовольственной программы".

Трудности с кормежкой вызвали к жизни среди прочих разговоров два рассказа, в которых было затронуто недав­нее совершенно для меня закрытое прошлое тети Ани. Один из них касался отношения Анны Васильевны к Ни­колаю Угоднику и был примерно таким:

"К Николаю Угоднику я всегда предпочитала обращать­ся только в тех случаях, когда становилось ясно, что боль­ше помощи ждать неоткуда. И вот, как-то иду я со стадом овец и от голода просто падаю. И знаю, что долго мне еще не добраться до места, где можно было бы хоть что-нибудь перехватить. Вот я и говорю тогда: "Николай Угодник, помоги!" Сказала так и пошла дальше. И вдруг гляжу — прямо у дороги два яйца куриных лежат. И откуда, спра­шивается: то ли курица сюда чудом каким забрела, то ли кем-то они оставлены — но зачем! Э-э нет, думаю, это не случайно, это мне Николай Угодник помогает. Взяла яйца, съела их, и так у меня на душе повеселело — не столько от еды, сколько от сознания, что я не одна здесь, — что уж дальше я шла просто как на прогулке".

Другой рассказ:

"Работала я однажды на конюшне: убирала, чистила, словом, что поручали, то и делала. А еды, как и всегда, не хватало. Мои напарницы однажды мне и говорят: "Сегод­ня бульон будем есть". А я уж и забыла, что такое бульон, и подумала: шутят, наверное. "Бери метлу и пойдем мясо для бульона заготавливать", — говорят мне. Пошли, а в конюшне воробьев всегда было полным-полно. Мы их мет­лами-то и набили полное ведро. Сварили — действительно, такого замечательного бульона я раньше как будто бы и не пробовала. Вот ведь, правильно говорят: голод не тетка!"

Осенью я начал учиться в московской школе, а Анна Васильевна переехала в Рыбинск, где ей была подыскана работа в качестве бутафора гордрамтеатра. Я смог побы­вать у нее в первые же каникулы, т.е. зимой 1948 г. Кани­кулы были коротки, а я — одержим страстью катания на коньках "Английский спорт", прикрученных веревками и палками к валенкам, так что мои зимние впечатления бы­ли просто никакими. На память об этой поездке сохрани­лась фотография, сделанная на рыбинском рынке: мы с Тюлей стоим перед холщовой раскрашенной декорацией, на которой изображен пароход со спасательными кругами, украшенными надписью "Привет из Рыбинска".

Но зато летом я вкусил рыбинской жизни сполна. К этому времени Анна Васильевна получила жилье, и, надо сказать, неплохое: две комнаты в одноэтажном домике, из одной квартиры и состоявшего. Квартира эта была поделе­на между работниками театра, и соседствовала с Анной Васильевной семья из трех человек: отец и мать — актеры и дочь, кажется, Наташа — моя ровесница, заносчивая то­щая девочка.

Смутно ощущал я, что наша коммунальная жизнь по­вреждена какими-то антагонизмами, но в чем дело — до того ли мне было! Впрочем, антагонизмы — это для ком­муналок правило, а не исключение, так что все, как те­перь говорят, было нормально. Фамилия соседей была Пинаевы, и это обстоятельство, к моему негодованию, ис­пользовалось в шутливых сценках, которые разыгрыва­лись тетей Аней, Тюлей и Ниной Гернет, когда рыбинские проблемы обсуждались в Москве во время тайных наездов туда Анны Васильевны. Обязательно наступал момент, когда кто-нибудь из них кричал грозно: "А ну-ка, пинай, пинай его!" Я требовал прекратить упоминание хотя бы даже и в шутливой, но недружественной интонации имени нашего соседа, которого для себя выбрал за образец муж­ской красоты: он обладал несравненно прекрасным, ка­ким-то, на мой взгляд, особенно благородным ртом; иногда бывало, что я тайком и совершенно безрезультатно пытался сложить свои мальчишечьи губенки в этот восхищавший меня пинаевский рисунок. Схватки на почве осуждения и защиты Пинаевых случались периодически и приводили всех в наилучшее расположение духа.

Центральная и одна из немногих асфальтированных улиц, на которой находился театр, конечно же, называ­лась ул. Ленина и тянулась параллельно Волге. Она прохо­дила правым берегом реки в квартале от вытянувшихся вдоль берега пристаней, дебаркадеров, пропитанного дег­тем песка, пеньковых мотков, тросов, бочек, складов не­весть чего и т.д. — совершенно особого прибрежного мира, к которому город обрывался крутым и высоким вымощен­ным булыжником спуском. Улица эта проходила сквозь весь город и образовывала главную его артерию, от кото­рой в направлении от реки уходили улочки и переулки, становившиеся по мере удаления от центра все тише и травянистее. Вот там-то, на одном из довольно тихих пере­крестков, и стоял наш дом. В один из своих приездов Тю­ля сделала несколько очень точных этюдов из окон угло­вой квартиры тети Ани: в одну сторону виднелся неболь­шой прудик или наполненная талой водой большая яма; в перпендикулярном направлении — глухой забор со скры­тым за ним прекрасным тенистым чужим садом; поверх забора видны только кроны довольно могучих лип, цветение которых наполняло в июне воздух сладчайшим медо­вым запахом. Тротуары этой улочки были выстланы дву­мя рядами широких квадратных плит известняка, мосто­вая — булыжником; все это делалось очень аккуратно и продуманно: мостовая была выпуклой и вода при дожде стекала к ее обочинам, где по также вымощенным канав­кам текла в направлении сточных люков.

Кварталы между ул. Ленина и Волгой были застроены, пожалуй, лучшими домами; в них, я думаю, прежде жи­ли хозяева и управители реки. Теперь, вернее тогда, в 1948 г., эти дома, как и весь город, как и вся страна, по­теряли форму, потрескались, облупились, все в них подте­кало, не закрывалось или, наоборот, не открывалось, и были они густо заселены озабоченным и нищеватым людом. Однако об этих домах и известных мне их обитате­лях — чуть позже.

Итак, театр! Здание его тоже имело явно дореволюцион­ное происхождение и располагалось в одном из самых цен­тральных кварталов города: рядом был огромный город­ской собор, сад с танцплощадкой, несколько кинотеат­ров — обязательные "Аре" и "Юного зрителя", — куколь­ный театр и, наверное, рестораны, про которые я тогда не знал. Были, естественно, и магазинчики, но здешние были мне незнакомы, так как очереди за хлебом я отстаивал в других местах, а больше мне ничего и не доверялось.

Вот парадокс воспоминаний — хочешь рассказать об од­ном, а рассказ своим внутренним течением сносит тебя в совершенно неожиданном направлении. Итак, театр... Его я вспоминаю со въезда во двор, давно лишившегося когда-то, наверное, узорно-решетчатых ворот между двух уце­левших кирпичных стоек. Теперь о воротах напоминали только торчавшие из стоек мощные петельные стержни, глубоко изъеденные ржавчиной. Съезд с тротуара на про­езжую часть улицы ограничивали невысокие каменные тумбы, предназначавшиеся когда-то для привязывания ло­шадей. Узкая горловина двора тянулась между двумя глу­хими стенами — справа театра, слева соседнего дома — и выводила к хозяйственным задам театрального здания со множеством дверей и дверец, какими-то огрызками желез­ных лестниц, прилепленных к стенам, складом необходи­мых в театральном деле вещей, как-то: вечной кучи опилок, кусков фанерных стен с роскошными окнами и дверь­ми и проч. Из всего этого наиболее высоко я ценил опил­ки: они постоянно отсыревали, упревали и потому внутри были всегда горячими. Это их свойство я обнаружил, ког­да победно вонзил в тело кучи сабельный клинок, найден­ный где-то среди театрального хлама. Когда я выдернул его из поверженной кучи, он оказался обжигающе горя­чим — эффект, который я использовал впоследствии в ка­честве одного из козырей в отношениях с приятелями, оказавшись как бы хозяином этого спящего городского вулкана.

Со двора через одну из дверец можно было проникнуть в темные закоулки здания и через несколько поворотов арчатого коридорчика очутиться в бутафорской мастер­ской — царстве Анны Васильевны. Темноватая комната с мощной четырехугольного сечения колонной посреди, вдоль стен выстроены длинные рабочие столы, постоянный запах столярного клея и других бутафорских ингредиен­тов. Здесь фантазии тети Ани была дана и воля, и хоть ка­кой-то материал для воплощения. Как нельзя кстати пришлись те навыки, которые она приобрела в Бурминском лагере (один из системы Карагандинских лагерей), когда оформляла спектакль "Забавный случай" по Гольдони, разрешенный к постановке в лагерной КВЧ для раз­влечения начальства и зеков. Наученной тамошним опы­том, ей было легко здесь: бумага, клей, краски, тряпье, деревяшки — все имелось без особых ограничений. Напри­мер, роскошные резные золоченые рамы для портретов де­лались с помощью пропитанных клейстером газет, из ко­торых лепился узорчатый рельеф, покрывавшийся после высыхания краской и бронзовым порошком — из зала это выглядело совершенно достоверно. Серебряные кубки — тоже техника папье-маше. Хуже бывало, когда героям по ходу действия, скажем, в пылу пирушки надо было, чока­ясь, бить кубками друг о друга — выходило неожиданно глухо или, хуже того, картонно. Или герой выпивал от­равленное питье и валился вместе с кубком на пол — сто­ны и шум падающего тела могли быть вполне натуральны, а вот падение кубка разрушало достигнутый эффект. Тем не менее выглядели эти папье-машевые поделки очень внушительно.

Мне сейчас кажется, что у Анны Васильевны был по­стоянный помощник и будто бы звали его Витька; он, по-моему, и присутствует на фотографии, сделанной однажды в мастерской. Но совершенно твердо мне вспоминается другой ее помощник, которого, к моему удивлению, звали, как и меня, тоже Илья — тогда это имя было достаточно редким. В бутафорскую он ходил совершенно добровольно, так как был художником-исполнителем. Помогал он тете Ане с покраской каких-нибудь подсохших поделок, с под­готовкой деревянных конструкций и т.д. Он также присут­ствует на упомянутой фотографии. Илья был веселый мо­лодой парень, несколько подавлявший меня своим напо­ром, постоянными междометиями, какими-то необязатель­но связанными с конкретным моментом хохмами, вроде "люблю повеселиться — немножечко пожрать". Но это не мешало ему быть добрым, открытым человеком, очень по­могавшим Анне Васильевне, и она его любила. Больше я, пожалуй, и не припомню в театре людей, которые бы до­статочно часто появлялись у тети Ани. Да и кому была охота забираться в грязноватый подвал с лабиринтами подсобок, где работала для многих не очень-то понятная женщина, появившаяся явно "оттуда"!

В самом начале моей рыбинской жизни у меня кратко­временно возник приятель из среды театральных детей. Единственное, чем эта мимолетная дружба мне памят­на, — попыткой воспользоваться системой вездесущих льгот, учредив в ней свою собственную ступень: дети теат­ральных работников. Так, например, однажды мы явились в кинотеатр, важно представились и, по-видимому, преус­пели, потому что бесплатно посмотрели что-то, уж не "Зо­лотой ключик" ли. Вдохновленные удачей, мы отправи­лись в кукольный театр, и — опять успех! Здесь мы были уже посмелей и оттачивали некоторые детали ведения пе­реговоров с администрацией — ее представителем была или ошеломленная нашей наглостью билетерша, или в лучшем случае кто-то повыше. Словом, идея показалась нам, безусловно, выигрышной, заслуживающей дальней­шей разработки и повсеместного внедрения.

Через несколько дней тетя Аня со смехом поинтересова­лась результатами наших инспекционных походов по ры­бинской культуре. Смущен я был чрезвычайно — фокус был хорош, покуда работа шла "под крышей", каковой для меня являлась тетя Аня. Однако выяснилось, что крыша отсутствовала и зрителям прекрасно были видны все ухищрения фокусника, так как и в кукольном, и в ки­нотеатре мы имели дело с людьми, достаточно знавшими наших патронов.

Из рыбинских друзей Анны Васильевны наиболее близ­ким ей человеком была Нина Владимировна Иванова, со­трудничавшая в местном краеведческом музее. Жила она на ул. Гоголя, в том ее престижном квартале, который был зажат между ул. Ленина и Волжской набережной. Дом был из приличных — этажей в 4—5, задуманный ког­да-то как доходный, но к тому времени, о котором мы сей­час говорим, слово "доходы" если и имело смысл примени­тельно к этому и многим другим домам, то только потому, что жили в них полудоходяги. Нет, эти люди были отнюдь не на шаг от голодной смерти, хотя изобилием продуктов Рыбинск и тогда не блистал, а добыча пропитания была, бесспорно, проблемой номер один, однако общий стиль и содержание их жизни уже не были — как бы хотелось сказать "еще не были"! — вполне человеческими. Не мно­гим удавалось в этих условиях сохранить следы человеч­ности, и одним из таких обитателей города Рыбинска той поры и была Нина Владимировна.

История Нины Владимировны мне неизвестна: как очу­тилась в Рыбинске эта интеллигентная женщина, явно хо­рошо образованная, без следа типичного для приволжских мест акцента, — это для меня тайна. Было ли это следом построения череды победивших, развитых и других "социализмов" или же отблеском утраченной культуры не­больших русских городов в прошлом — теперь об этом можно только гадать. Первое предположение не требует особых доказательств: три десятка послереволюционных лет прошли в непрерывном перемешивании народов по ог­ромной империи. В пользу последнего соображения тоже имеются аргументы; в частности, именно Рыбинск, как недавно выяснилось, был родиной замечательной песни "Вставай, страна огромная" и написал ее в 1916 г. Алек­сандр Адольфович Воде, преподаватель одной из рыбин­ских гимназий, человек с филологическим универси­тетским образованием (см, журнал "Столица" № 6 за 1991 г.), так что были и в Рыбинске люди, это раз. Говоря конкретнее о Нине Владимировне, нелишне вспомнить, что у нее в Рыбинске и где-то окрест него были родствен­ники, так что какие-то корни путем ретроспективного ана­лиза все же можно отыскать, но вместе с этим сохраня­лись также и связи с Ленинградом, куда она время от вре­мени ездила.

Семья Нины Владимировны состояла из нее самой, ее племянника Эрика — взрослого и почти лысого мужчины лет тридцати, в гимнастерке и вообще очень комиссарско­го вида — и Эриковой жены Вали. В родственных окрест­ностях Нины Владимировны появился и постоянно пребы­вал Витька, паренек постарше меня — лет, наверное, че­тырнадцати, а и я-то был тогда малохольным бледным ростком одиннадцати-двенадцати годков, так что Витька казался мне почти мужчиной. Он нисколько не возражал против такого к себе отношения и стал первым моим про­водником в мир Рыбинска, хотя сам был откуда-то из дру­гих мест и жил здесь временно, обучаясь какому-то ремес­лу. Однако скоро появился Юрка — сын Шуры, еще одной родственницы Нины Владимировны. Кроме Юрки у Шуры была еще старшая дочь, Лена, но она как-то выпала из по­ля моего зрения, поскольку резонно чуждалась стаи под­ростков, в которую я быстро и самозабвенно влился; пом­ню только, что была она русоволосой сероглазой девуш­кой, причем особенно привлекательной в ней была некая приволжская спокойная прочность.

Вначале меня, привыкшего к московско-ленинградско­му выговору, забавляло характерное волжское "оканье" с распевными глагольными и — как раз наоборот — "акаю­щими" окончаниями, подчеркиванье звонкости "г" — "ты чеГО сеГОдня дела-ашь, пОнима-ашь" и т.д. Я точно так же был предметом всеобщих насмешек за свое московское "аканье", меня просили сказать "МАсква, кАза..." и, вы­слушав, жутко хохотали. Я остро и даже несколько болез­ненно ощущал неожиданно проявившуюся неуклюжесть своей речи в достаточно фундаментальной и монолитной среде рыбинского маленького народца. К тому же на их стороне были передо мной несомненные преимущества: во-первых, это они жили здесь постоянно, а не я, среди этих приволжских запахов, они знали все совершенно новые для меня тонкости жизни около могучей Волги, они вво­дили, а могли и не вводить меня в этот мир, так что я чувствовал себя в сильной зависимости от них; во-вторых, мне понравилось звучание этих "а-ашь", и я даже старал­ся внедрить их в свой обиход. Не могу с уверенностью ска­зать, преуспел ли я в этом ассимиляционном деле, так как сам я себя не слышал, но, думаю, вряд ли — все-таки в глубине души московский говор я смутно ощущал как бо­лее красивый и правильный.

Юрке я тоже оказался кстати — товарищ-москвич был, по-видимому, в каком-то смысле козырной картой в поли­тике ребячьих отношений. Этого вполне хватило, чтобы через день после знакомства мы уже не были в состоянии прожить друг без друга и часа. Пересказывать все наши приключения я не буду, так как список их длинен и был бы интересен лишь их непосредственным участникам — что-то вроде любительских фотоснимков. Впрочем, ведь и любительские снимки становятся со временем предметом интереса историков, художников и других роющихся в да­леком или недавнем прошлом людей, так что вроде бы и можно было углубиться в них подробнее, но — воздер­жусь, поскольку не об этом здесь речь, и упомяну о них только лишь в связи с Анной Васильевной. А отношение к ней эти не всегда безопасные игры имели безусловное хотя бы просто потому, что Анна Васильевна была человеком в высшей степени ответственным, а меня сдали под ее над­зор. Она даже завела дневник, в котором отмечала еже­дневно особенности моего поведения и состояния. Надо сказать, что мой портретец, возникающий при чтении это­го документа, не вызывает большого восторга — мне уда­валось быть довольно гадким мальчиком, склонным к вра­нью и уклонению от полезной практической деятельности. Это вызывало у Анны Васильевны вполне мне теперь — но не тогда — понятную тревогу. Задним числом я, конеч­но, могу толковать о своих, надеюсь, хотя бы частич­но преодоленных порочных наклонностях как о резуль­тате, например, нестабильности моей детской судьбы и связанного с этим отсутствия в самом раннем возрас­те надежных нравственных опор; или могу ссылаться, как это делает король в шварцевском "Обыкновенном чуде", на ужасную наследственность, но поделать с прошлым я уже ничего не могу — сукиным сыном я был преизрядным.

И тем не менее думаю, что тетя Аня отчасти смотрела на меня так, как испокон веку смотрели люди на юных отпрысков, т.е. как на свое продолжение. Думаю также, что я утолял ее материнскую тоску по сыну, надежда встретиться с которым, что ни день, становилась все при­зрачнее, пока не была окончательно убита сухой справкой о его посмертной реабилитации (всегда, как только я вспо­минаю об этом, я неожиданно для самого себя произношу сквозь зубы "ах сволочи!").

Но продолжим об Анне Васильевне и ее тогдашней жиз­ни в Рыбинске — насколько она мне была известна, разу­меется. На этом относительно свободном ее участке, про­длившемся с зимы 47-го по декабрь 49-го, я проводил в Рыбинске-Щербакове все каникулярные перерывы школь­ных занятий и летом и зимой. Как ни гадок я был, но тем не менее тете Ане удавалось в той или иной степени вов­лечь меня в необходимые для жизнеобеспечения действия, как-то: стояние в очередях за хлебом — а это выходы из дому часов в пять утра, номера на ладошках, выстаивание по нескольку часов на улице и проникновение в уплотнив­шейся до опасного предела толпе к желанному прилавку, откуда идешь с вожделенными теплыми буханками и жу­ешь законно причитающийся тебе довесок. Помню также натаскивание воды из уличной колонки, уборку нашей "квартиры", чистку картошки и некоторые другие дела, которые были вменены мне в обязанности, но я их, увы, не всегда исправно выполнял. Очереди за хлебом со време­нем стали для меня привлекательны, так как там удава­лось встретиться и какое-то время провести с глазу на глаз, если не учитывать очередь, с девочкой Ниной. Ос­тальное исполнялось с меньшей охотой, но все-таки исполнялось.

Бывало, что тетя Аня уезжала из города в недалекие окрестные леса за грибами и забирала меня с собой. Эти путешествия очень любили мы оба, причем, говоря о себе, мне следовало бы добавить "даже я", так как в этих поезд­ках — так по крайней мере мне казалось — я представал перед моим внешним миром, т.е. перед Юркой, Витькой и другими, как лицо явно зависимое — этакий маменькин сынок, которому что родители ни скажут, то он немедлен­но и исполняет. Словом, при планировании поездок я умудрялся покочевряжиться и попортить этот и сам по се­бе приятный процесс, пытаясь продемонстрировать тете Ане свою невероятную занятость и самостоятельность. Те­тя Аня имела хороший воспитательский опыт, достаточное терпение и способность договориться с тем, кого в те мгно­вения я являл собой. Она прекрасно понимала все то, что я теперь так многословно объясняю, в том числе предуга­дывала и удовольствие, которое я несколькими часами позже получу от поездки, и — мы ехали.

Проще всего для этого было сесть на небольшой кате­рок, и пожалуйста, хочешь — двигайся вверх, а хочешь — вниз по течению. Мы облюбовали местечко примерно в часе-полутора хода вниз по течению от Рыбинска, называ­лось оно Горелая гряда. Пока до него доедешь, уже можно было получить кучу удовольствий: тетя Аня садилась где-нибудь и покуривала, наслаждаясь ощущением покоя и свободы; я любил встать на самом носу, где имелась не­большая мачта, и, держась за нее, следить, как нос кораб­лика бесшумно вспарывает прозрачную тогда волжскую воду и как она поднимается блестящим стеклянным валом, а затем распадается на клокочущие пенистые бу­руны.

Вот и маленькая пристань Горелой гряды, неожиданная тишина с исчезающим вдали клекотом уходящего катер­ка, влажный слежавшийся песок волжского берега и теп­ло, особенно явственное после долгого встречного ветра. Некоторое время можно побродить по бережку, чтобы при­выкнуть к смене городского пейзажа, хотя он и был всего лишь рыбинским, на почти тогда не поврежденную приро­ду, — контраст все равно был достаточно сильный. В пес­ке отыскиваются преинтересные вещи: "чертовы пальцы", камушки с отпечатками раковин древних жителей этих мест, какие-то белемниты и аммониты и т.д. После полу­часового гуляния — эх-да-по-песочечку — идем в лес. Лес был целью нашего путешествия, и поэтому там мы броди­ли подолгу: во-первых, это приятно само по себе, а во-вто­рых, грибов — раз уж приехали — надо набрать поболь­ше, так как они существенно дополняли наше небогатое меню. Главной задачей было не заблудиться и не опоздать к обратному катеру, потому что в противном случае нам грозила ночевка на пустынном берегу Горелой гряды. При­мерно в тех же, кстати, местах позже располагался пио­нерлагерь, в котором Анна Васильевна летом 1958 г., т.е. уже в следующей серии своей рыбинской жизни, работала в качестве руководителя кружка "Умелые руки".

Один из приездов в Рыбинск запомнился мне неслыхан­ной в те времена роскошью: переезд совершался не поез­дом, а на громадном теплоходе "Иосиф Сталин", где Тюля, одержавшая победу в тяжбе с Детгизом, закупила на сва­лившиеся на нее довольно крупные деньги целую каюту. (Деньги эти после как будто бы судебного разбирательства были выплачены за переиздание книжки B.C. Житкова "Что я видел", целиком оформленной Еленой Васильев­ной, причем роль множества выполненных ею иллюстра­ций в этой книге оказалась столь значительна, что, по моему мнению, работа художника скорее походила на со­авторство.) Итак, путешественников было четверо, а имен­но: сама Тюля, моя сестра Оля Ольшевская, уже упомяну­тая выше Наташа Шапошникова и я. Все было невероятно романтично для 11—12-летних ребят: и возможность обе­гать внушительные пространства "Иосифа Сталина", и бес­шумно меняющаяся за бортом панорама — то в виде лен­ты скромных примосковских берегов канала им. Москвы, то причудливых конфигураций Московского моря, в кото­рых местами вдруг виделось нечто зловещее, следы казни, совершенной над кипевшей здесь жизнью — теперь она была представлена только выступающими из воды без­молвными церковными главами, а то и всамделишными морскими далями Рыбинского моря. А чего стоили вечера, когда на будто бы неподвижном веерном узоре, исходив­шем от носа нашего высокородного лайнера, змеилась желтая лунная дорожка и мы, овеваемые ровным встреч­ным потоком еще не остывшего воздуха, голосами, при­глушенными из-за сознания чрезвычайности ситуации, об­суждали сегодняшние впечатления, а также то "завтра", которое ожидалось действительно завтра. В физические слова по причине неумения и краткости собственной исто­рии вкладывалось только то, что было не далее чем ход вперед. В душе же за обсуждаемым "завтра" выстраива­лась длинная вереница множества таинственных и заманчивых "завтра", и конца у нее — казалось, точно — не было.

Нет — замечу я попутно, — несчастливого детства не бывает! Все равно когда-то, на самых первых порах мир открывается впервые. Как бы ни был он плох и страшен для тех, кому есть с чем сравнивать, все равно череда от­крытий, неизбежных для маленького человека, память ко­торого еще не обременена знанием, сама по себе уже явля­ется счастьем независимо от характера открытий.

Панорама забытого за зиму Рыбинска была развернута перед нами, начиная с его заводских предместий и верени­цы грузовых причалов и кончая дебаркадером пассажир­ского, достойного намотать на свои тумбы причальные концы "Иосифа Сталина". Я чувствовал себя старожилом и взахлеб комментировал все это Оле и Наташе, для пу­щей важности пробуя призабытые навыки приволжского оканья. Оля в этот единственный свой приезд в Рыбинск пробыла там очень недолго, а Наташа успела перезнако­миться со всей тамошней командой, т.е. с Юркой и Вить­кой. У меня хранится фотография четверки подростковых рожиц, самыми малохольными среди которых выглядят именно моя и Наташина.

После Наташиного отъезда мальчишеская жизнь рас­крутилась неостановимо — улица и Юркин двор совершен­но меня поглотили, так что исчезло всякое представление обо всем, выходившем за рамки моих не сказать чтобы высокодуховных интересов. Появлялся какой-то щеночек по имени Топка, добытый мной и Юркой в парное владе­ние, поскольку мы определенно чувствовали, что жизни наши чем дальше, тем труднее становятся разделимы. Принесенный домой Топка был безо всякого восторга встречен весьма трезво мыслящей тетей Аней, которая не оставила у меня и тени сомнений в том, что мое соучастие в обладании собакой останется чисто номинальным. Я ры­дал, объясняя ей, что дороже Топки у меня на данный мо­мент никого нет, если, конечно, не считать Юрку. Од­ним из козырных, на мой взгляд, аргументов был вопрос чести — ведь я же обещал Юрке, а как можно нарушать обещание, данное товарищу! Все это произносилось с должным надрывом, со слезой, которой полагалось бы скатиться по-мужски скупо, слезы же лились обильно, со всхлипами и судорожными вздохами. А как еще прикаже­те рыдать двенадцатилетнему пацану, который полюбил щенка и как живое существо, и как символ вечной друж­бы? Была также и загадочная для меня теперь пороховая эпопея. Порох мы умудрялись красть в одном из железно­дорожных вагонов, причем как именно это делалось — убейте меня, не помню! Стоял этот вагон или вагоны на маневровых привокзальных путях, и наша мальчишечья стая рассыпалась окрест него. По существу, эти хищения выполнялись достаточно грамотно, с организацией мно­жества разведывательных вылазок, с расстановкой охра­нительных постов, называвшихся "стой здесь на атасе", с передвижением ползком и т.д. Собственно кража поруча­лась самым ловким и крепким ребятам, в число которых я войти никак не мог — меня оставляли где-нибудь на атасе, что не мешало мне переживать всю операцию с сердцебиением и уверенностью, что без меня она не состоя­лась бы.

На добычу пороха, бывшую, пожалуй, одним из наибо­лее привлекательных элементов пороховой эпопеи, мы хо­дили, как ходят, наверное, на рулетку или на другие ост­ро азартные развлечения. Сам порох мы распихивали для хранения в самые неожиданные места; для этой цели ис­пользовались, например, водосточные люки: чугунная ре­шетка приподнималась и завернутый в клеенку порох за­совывался куда-нибудь между кирпичами шахты колодца. Кончилось это короткое и достаточно опасное увлечение так, как ему и положено было: испытательный взрыв или поджог — разницы в них мы не видели и не понимали — был произведен на широком песчаном берегу Волги. В шлаковой куче была устроена ямка, в которую мы в из­рядном количестве сложили макароноподобные порошины, а запальную дорожку сделали в виде насыпи из мел­кого пороха. Когда по ней, шипя, побежал огонь, мы ки­нулись к ближайшему укрытию — кажется, это были вросшие в песок бревна — и повалились за ними, осторож­но выглядывая поверх. Прошла минута, другая, еще нес­колько — нам стало ясно, что где-то что-то прервало ход испытаний. А как это было выяснить, не заглянув в поро­ховую скважину? Роль героя после короткого обсуждения взял на себя мужественный Юрка, которому шлаковая куча, как только он подошел к ней, пыхнула в физиономию желтым пламенем. Юрка на мгновение оцепенел и вдруг заголосил: "Ой, глаза мои, глаза! Ничего не вижу, гла­за мои, глаза!" Мы подлетели к нему, перепуганные насмерть — всем стала очевидна страшная жестокость, таившаяся в веселой забаве. Юрку взяли под руки и пове­ли к улице Ленина, так как он продолжал голосить про свои ничего не видящие глаза. Испуг потихоньку прохо­дил, и становилось странно, как это Юрка установил, что глаза его ничего не видят, ведь он же крепко зажал их ла­донями! Шествие с вопящим Юркой в качестве "ока цик­лона" привлекало внимание прохожих, которые тоже пы­тались убедить Юрку оторвать ладони от глаз, но вызыва­ли этим только новую вспышку причитаний. Близость родного дома, где неизбежной была встреча с матерью — именно этого явления ей как раз и не хватало для полного счастья, — заставила-таки Юрку начать пересмотр своих неколебимых позиций относительно рук на глазах — он хорошо знал твердый и решительный нрав своей матери. Однако что-либо сделать он не успел — его мать Шура вылетела на сыновние вопли, как тигрица, и мгновенно затихший Юрка был утащен в недра приземистого барака, где размещалось все Шурино семейство. Минута тишины сменилась вскоре новым Юркиным воплем, аккомпанированным Шуриными "до какой же поры, дрянь ты этакая, мучать меня не перестанешь!". Все это вместе с интонаци­ей Юркиных явно облегченных рыданий ясно говорило, что глаза его видят. Показался и сам ревущий Юрка: брови и ресницы были у него спалены дочиста, то же и во­лосы надо лбом, но лицо и глаза были целехоньки. Боль­ше мы к пороху не прикасались, даже наши захоронки по люкам так и остались кому-то, наверное, на сильное удив­ление.

Шло к концу последнее предарестное тети-Анино лето в Рыбинске, а я, поросенок, был совершенно погружен в свои улично-дворовые дела, забавы и интриги. Вот оно и кончилось, это лето, и, как ни ужасно было для меня рас­ставание со ставшими мне ближе самого родного человека Юркой, заметно подросшим Топкой, девочкой Ниной, то­же полюбившей наши совместные хлебодобычи и подарившей  мне  к  Ильину дню  выразительную  открытку,   — пришлось возвращаться в Москву.

Из документов — свидетелей того периода жизни Анны Васильевны осталась среди прочего нетолстая пачка пи­сем, которая в домашнем архиве обозначена как "Ры­бинск, 48—49". Собственно, штемпели на этих письмах со­держат другое название — Щербаков. Писем около двух десятков, и все они, включая и адрес на конверте, написа­ны карандашом. И сами желто-серые, грубые конверты, и почти оберточная бумага, на которой карандашом писаны письма (я уж не говорю о содержании писем — только о материальных атрибутах тогдашней почтовой связи), бес­спорно, свидетельствуют об ужасающей бедности, в кото­рой пребывала тогда страна. Приведу не требующее ком­ментариев последнее предарестное письмо Анны Васильев­ны:

Дорогая Алена, давно нет от тебя писем; пробовала позвонить, но ли­ния была оборвана, а другой раз не пришлось.

По правде, я очень замотана со спектаклями — две пьесы готовить, в третьей играть. В общем, я влипла в клейкую бумагу и не знаю, на сколько такой работы без выходных меня хватит. Все было бы легче, ес­ли бы не безобразное снабжение, всегда с боем и в последнюю минуту. У меня намечается еще одна работа, но когда я буду ее делать — загадочно. Вернее — свалю 90% на Нину Владимировну, которая по-прежнему пус­кает пузыри. Надеюсь, что теперь (временно, конечно) не будут задержи­вать зарплату, пока "Анна Каренина" делает аншлаги. Дивная картина: у кассы надпись — "все билеты проданы на сегодня и завтра", и небольшой хвостик.

Я по вас соскучилась — что делает Илья и как его отметки во второй четверти. Очень прошу тебя, если разбогатеешь, привезти немного масля­ных красок и коробку грима для меня, так как этого здесь нет и прихо­дится побираться, что очень неприятно. Мне не нравится на сцене и скучно в гримировочной, и зачем мне рассказ о соусе у баронессы Шюцбург — не знаю! Я чувствую себя бутафором, а не актрисой ни в какой мере, хотя, кажется, не очень выпадаю из стиля (не комплимент стилю).

Целую тебя и Иленьку. Скажи ему, что у Нины Владимировны — т.е. у Мурки — опять три котенка. На этой почве Мурке необходимо усиленное питание — полкило мяса или рыбы, молоко или пирожки. А так как этого нема, она все время кричит и требует. Твоя Аня. 4.12.49.

Письмо читается с понятным ужасом, если учесть, что в это самое время среди жирных котяр лубянского ведом­ства, в их московских и ярославских конторах, да, наверное, и в Щербакове тоже, оборачивалось дельце об очеред­ном аресте Анны Васильевны. Если говорить точнее, соот­ветствующее постановление, мотивированное необходимо­стью пресечь злостную антисоветскую пропаганду, кото­рую Анна Васильевна проводила среди своего окружения, 14 декабря было подписано в Ярославском УМГБ, а 20-го — исполнено. Органы обезопасили очередного врага. Не утруждая себя сочинительством, "горячие сердца" сши­ли Анне Васильевне "дело" по уже оправдавшей себя вы­кройке 38-го года, когда ее уличили в антисоветской агитации и пропаганде. Наверняка саднила их также неудача 35-го года, когда ладно состряпанное и уже запущенное в исполнение "дело" о шпионаже с участием Анны Васильевны было подпорчено Екатериной Павловной Пешковой: она добилась тогда замены приговора — каторжные работы в Бамлаге (Страна Советов давно приступила к строительству БАМа, предпочитая использовать для этой цели подневольный труд рабов, то бишь заключенных) — на сколько-то кратный "минус". Теперь и это 15-летней давности упущение наконец-то можно было исправить.

"Пускавшая пузыри" Нина Владимировна, вместо того чтобы делать "сваленные" на нее 90% какой-то так и не сделанной работы, была подвергнута допросу, тем же инте­ресным делом заняли и помощницу Анны Васильевны по бутафорскому делу — Серафиму. Уклончивые ответы не вполне искренних свидетельниц не смогли запутать ясное для чекистов дело социально опасной личности, преуспев­шей в связях с контрреволюционным элементом. Приговор ОСО от 3.06.50 г. квалифицировал вину Анны Васильевны как подпадающую под знаменитую ст. 58, п. 10, ч. I, а на­казанием для нее были избрана ссылка на поселение в Красноярский край.

ОЧЕРЕДНОЙ КРУГ: ТЕПЕРЬ СИБИРЬ—ВОЛГА (1950—1960)

Вскоре об аресте Аняы Васильевны стало известно Тю­ле, Тюле, но не мне: о подобных вещах со мной разгово­ры не велись, что было, с одной стороны, правильно, с другой же — напрасно, так как облегчало мое представле­ние о жизни. В те времена возникновение и исчезновение людей, составлявших ближайшее окружение, воспринима­лось как некая неизбежность, как нечто, данное "нам в ощущении", что-то вроде присутствия неподалеку драко­на, периодически требующего жертв, причем совсем необя­зательно в виде молодых людей или миловидных девушек. Дети, выросшие в этих условиях, думали, что мир таков, каким они его видели и узнавали, и это был, увы, непри­ятный портретец. Ничего другого они не знали, страшная игра осваивалась ими, а ее правила были единственными действующими, той данностью, оспаривать которую гро­мадному большинству граждан и в голову не приходило.

Когда я думаю о трагедии детства того времени, мне приходит на память котенок, замеченный одним из героев книги Гроссмана "Жизнь и судьба": Сталинград 42-го, вокруг кромешный ад, а тощенькое существо, понятия не имеющее о том, что жить можно и по-другому, потягива­ется среди военных обломков, что-то обнюхивает, потряхи­вает лапками и вообще ведет свою коротенькую, полную обыденности жизнь. В сущности, он обречен: мало того, что есть все равно уже нечего, где-то уже готовят снаряд, бомбу, мину, танк — да мало ли что еще, чтобы превра­тить этот крохотный комочек плоти в ничто. Ощущение жуткое, но для самого котика другой жизни и не сущест­вует.

Словом, так или иначе, внезапное выпадение тети Ани из оборота моей — нашей — жизни я не воспринял как катастрофу, что было бы неизбежно, если бы жизнь прохо­дила в человеческих условиях со стабильными связями и привязанностями или хотя бы в условиях, когда близким людям можно сказать то, о чем на самом-то деле следова­ло кричать. Замечу, кстати, что разрушение дружеских, родственных или каких угодно других связей стало к тому времени обычным для меня делом: в конце концов, имен­но так пропали для меня мои родители, о гибели которых я узнал не сразу и как-то постепенно; так же исчезло из поля моего зрения семейство Лебедевых-Юрьевых, у кото­рых я прожил на заводской окраине Иванова почти весь 42-й год и успел накрепко привязаться к ним, а мать это­го семейства, Нину Дмитриевну Юрьеву, полюбил всей душой. Потом, уже в Москве, были другие семьи, к которым вынуждена была подселять меня Тюля, пока ей не удалось довести квартиру на Плющихе до состояния элементарной пригодности для содержания в ней того дохловатого су­щества, которым, увы, был я.

И каждый раз потребность в любви пускала в моей ду­ше очередные ростки: так было и у Сулержицких, у кото­рых я прожил часть 43-го года, и у Шлыковых-Перцевых в 43—44-й годы — всюду я находил себе предмет для обо­жания. И каждый раз наступал момент, когда наметивши­еся было душевные связи обрывались.

Я и в настоящее время ощущаю ущербность своего душевного строя, которую, конечно, можно было бы отнес­ти к разрывам скрытых в генеалогической дали наслед­ственных нитей — мало ли что, действительно, могло там быть! Или сам я таинственными тропами мутаций был вы­веден на не всегда самому мне нравящийся путь — кто знает, как на самом деле все это обстояло, да и так ли уж необходимо знать это! Время прошло, и мы имеем то, что имеем.

Вместе с тем вряд ли нужно начисто отвергать ту, на мой взгляд, очень важную роль, которую в становлении личности играет стабильность окружающего жизненного порядка. Неизменность внешних обстоятельств — дома, улицы, семейного узора, постоянство присутствия в дет­ской жизни родителей (или хотя бы одного из них) — все это становится тем фундаментом, на котором строится зда­ние будущей личности, если они, эти неизменность и по­стоянство, имели место. Так вот, именно стабильности — этой составной части миропорядка, позарез необходимой для детского ума, сердца и души, — ее-то как раз и не хватило мне в детстве, и это, боюсь, разрушительным образом сказалось на качестве душевного материала, кото­рым я теперь располагаю. Говорю это без тени кокетства, преследуя исключительно ту цель, чтобы из написанного мной стали по возможности ясны обстоятельства и люди, окружавшие Анну Васильевну, а я составлял существен­ную часть этого окружения.

Итак, в конце 1949 г. Анну Васильевну арестовали сно­ва. Поскольку об этом периоде ее жизни я знаю только по отдельным рассказам тети Ани — нечастым, так как она не любила вспоминать свою тогдашнюю жизнь, проще привести несколько ее писем, которых всего из Енисейска было получено не меньше шести десятков. Вот одно из первых, не датированное в тексте. Штемпель на конвер­те — 29.10.50.

«Дорогая Аленушка, я ничего не могу понять: получила ли ты мое письмо из Ярославской тюрьмы? Я писала тебе и просила приехать ко мне на свидание и не знала, что думать после того, как три месяца от те­бя ничего не было. Ты исчезла после проявленного усиленного интереса к моим родственникам. Не буду писать, что я передумала о тебе и Илю­ше за все эти месяцы. Не получив от тебя ответа, я писала Нине Владимировне, которая и привезла мне мои вещи.

Через три недели путешествия я очутилась в Енисейске. Возьми кар­ту и посмотри — комментарии излишни. Сам Енисейск — типичный ма­ленький русский город: река, кругом низкие лесистые берега. Летом мошка, зимой мороз, но пока климат не отличается от средней полосы России. Енисей зеленый, берега у Красноярска высокие и красивые, но чем ниже, тем хуже.

Я не уехала на периферию в качестве лесоруба и осталась в этом культурном центре ввиду своей старости, так что, видишь, даже эта гадость имеет свои достоинства. На пароходе познакомилась с двумя ху­дожниками, один из которых Остал Бендер, с которым я пытаюсь орга­низоваться в художественную мастерскую при Куеткомбинате. Есть кое-какие шансы на довольно жалкую работу, но пока все зыбко. В комнате нас четверо (два мужчины и две женщины). Живем на коммунальных на­чалах, расходуя небольшие общие средства, которые грозят иссякнуть. Заработок может быть не раньше чем через 2—3 недели, и я обратилась к тебе с просьбой помочь мне сейчас. Надеюсь, что потом это будет не нуж­но. Не знаю, как меня хватит на то, чтобы крутиться и что-то делать, и зачем я все это делаю — сколько можно! Устала я очень и совсем почти не сплю. Не вижу даже снов теперь. В Ярославле видела во сне А.В. [Колчака. — С.И.], который мне сказал: "Вот теперь Вы должны развес­тись". Я говорю ему — зачем это теперь, какой в этом смысл? И он отве­тил: "Вы же понимаете, что я иначе не могу". Ну, вот и все.

Пиши мне о себе и об Илюше — вот уже больше года, как я вас виде­ла. Он, наверное, вырос; какие у него увлечения теперь?

Дорогая Леночка, если сможешь, пришли мне кистей, красок масля­ных и бумаги папиросной цветной и гофрированной — здесь этого нет и очень нужно. Целую тебя и Илюшу, всем привет. Я очень за вас обоих беспокоилась.

Твоя Аня

Мой адрес: Авио , Красноярский край, г. Енисейск, ул. Фефелева, 30, А.В. Книпер-Тимиревой. Писать надо всегда по Авио.

P.S. Посылаю тебе и Илюше свою последнюю карточку, снятую здесь.»

А вот письмо, написанное чернилами, но оно лишь эпи­зод в череде карандашных опусов:

От 20.12.50

«Дорогая Аленушка, получила одно за другим твою посылку и письмо с театральной рецензией и фотографиями. Спасибо тебе за все, дорогая. Ради Бога, не разоряйся. Я жалею, что напугала тебя морозами. Пока погода стоит чудесная; тепло, как в московском декабре. Кроме того, да­же если и холодно, то моя (твоя) шуба наконец-то нашла себя и свое ме­сто — очень, кажется, теплая, так что ты насчет утепления не беспо­койся. Керосин пока есть; керосинку (упрощенный не то керогаз, не то отопительная лампа) мы со вздохом — сорок рубликов, не пито, не еде­но! — таки купили. Дрова покупаются по 50 р. кубометр. Дорого, труд­новато с доставкой, но достаем понемногу. Плохо, что приходится топить две печки — плиту и голландку. Квартира — сарай, при возможности переменим (т.е. я и Александра Федоровна), но свобода напоминает да­чу с протекцией в Завидове, а это, Леночка, очень ценно.

Вот видишь, какое бытовое я тебе пишу письмо в ответ на твое. Се­годня как раз открытие Володиной выставки [Владимир Дмитриев, из­вестный театральный художник, большой друг Анны Васильевны. — С.И.]. Не удивляюсь, что она происходит в Доме Архитектора — потому что для архитекторов напоминание и сравнение с Володей безопасно, ка­жется, ясно?

Смотрела в кино "Мусоргского"; лучшее — это шаляпинская запись "Скорбит душа", которую поет Мусоргский. Голос совсем не voix de compositeur. Тяжело все же видеть на экране, как человек сочиняет му­зыку, особенно когда так долго, а музыки-то — кот наплакал!..

Снег здесь валит каждый день, так что хозяева должны его отгре­бать инструментом, который называется "пихло" — чудное слово!

А в общем, Леночка, ты не знаешь, кому на пользу, что я в Енисей­ске? Ломаю голову и не могу догадаться. До свидания, Леночка, будь здорова, целую тебя. Какие картины продает Мака? Аничка все так же красива? [Макс Бирштейн и его прелестная дочь Анечка. — СМ.}

Твоя А.

А вот письмо, адресованное мне: От 7.03.51

«Дорогой мой Иленька, я виновата, что не сразу отвечаю тебе на 2 письма. Очень была занята. У нас наступает весна — тепло и даже приле­тели грачи. Это очень рано, они даже в средней полосе прилетают 4-го

Так в оригинале.

марта по старому, а тут вдруг решили жить по новому стилю; как ви­дишь, даже птицы переходят на новый календарь. Снегу в этом году столько, что я со страхом думаю, что же будет, когда он начнет таять! Хорошо, что мы живем на горке и паводок до нас, вероятно, не доберет­ся. А на старой моей квартире весной на базар ездят на лодке — интерес­но, но неудобно; к тому же вода мокрая.

Я очень по тебе соскучилась; жаль, что приходится жить так далеко, что до меня и не доберешься. Твое рождение я праздновала очень пышно: у меня был обед даже с шампанским в твою честь. Одну бутылку ставила я, а другую выиграла на пари у одного знакомого. Так как обедало нас трое, а бутылок было две, то мы развеселились и все время пили за твое и Тюлино здоровье и здоровье отсутствующих родственников. Все было хорошо, только пробка в потолок не хотела стрелять и ее пришлось вынимать по частям. Впрочем, это у пробок довольно обыкновенно.

В квартире, где я живу, трое детей: старшему 14 лет — это солидный парень со склонностью к изобразительному искусству; второму 10 лет — это темпераментная личность, враль и хвастун, очень смышленый. А младшей девочке 2 года; она мало говорит, но все понимает. Боюсь, что ребенок таки наберется от нас всякой всячины: уже сейчас она ходит со свернутой из бумаги папиросой во рту, требует, чтобы в нее (папиросу) сыпали табак, и знает толк в пудре и губной помаде. Она и нам сует па­пиросы в рот и приносит спички, требует, чтобы мы пудрились и маза­ли губы, а как-то в наше отсутствие навела себе брови красной краской.

Я пишу тебе, сидя в нашей мастерской. Это сарайчик вагонного типа, построенный для фотографии, поэтому одна стена у него стеклянная, т.е. теперь она снежная, так как снег ее совсем замел. Но поскольку от снега теплее, мы ждем настоящей оттепели, чтобы уж сразу его отгрести. Вход с главной улицы — с проспекта Ленина; на ней все в Енисейске и поме­щается — роскошные магазины, музей, где я тоже работаю. Это трудно, так как я не умею находиться сразу в двух местах, а работа требует именно этого. Часто мне хочется вообще никуда не ходить, а лежать с книжкой и есть мороженую бруснику с сахаром, а они пусть вертятся как хотят. Увы! — Нельзя. Сейчас я делаю миллион цветов, фрукты, ва­зы, абажуры — все из бумаги для "Московского характера", и даже дере­вянные торт и колбасу! Лебедя сегодня должны переселить к корове, и я очень рада, так как он сильно и прегадко пахнет. Ну вот, видишь, сколь­ко я тебе написала про енисейские дела. Будь здоров — без чирьев, ли­шаев, ангин и гриппов, к чему ты, собака, не в меру склонен.

Целую твою мордочку.

Твоя тетя Аня»

Лебедь упоминается в письме по одной простой причи­не: хозяйка, у которой снималась квартира на момент пи­сания этого письма, пока были холода, держала в доме ле­бедя, чему Анна Васильевна немало удивлялась. Ну, лебедь-то лебедем, но ведь от такой большой и немытой пти­цы и правда припахивает!

Вместе с вышеприведенным письмом была записка к Тюле, в которой имеются такие, в частности, замечания:

«Живу я, прямо сказать, скучновато, как и следовало ожидать. Я с тоской думаю о лете, о бесконечных светлых вечерах, когда некуда де­ваться, нельзя уехать и надо толочь воду в ступе — зачем и чего ради, спрашивается? Но не отвечается! Как это Николай Васильевич говорил по поводу Миргорода?

Наступает весна, и надо будет как-то устраиваться с жильем, если удастся. Мещане все-таки кошмарные люди, если жить с ними в таком тесном контакте. Очень хочется взять в аренду дом или полдома, чтобы тебе не ставили на вид каждое твое движение. Как чудно у меня было в Щербакове в смысле квартиры — чёрта ли в том, что холодновато!

Я написала Илье такое длинное письмо (сама удивляюсь), что больше и писать нечего. Меня поражает его оптимизм — все ужасно интересно, даже круговой лишай. Все-таки нет лучше мальчишек — дивный народ, несмотря на все пакости!

Так как всякое письмо (из Енисейска) должно кончаться просьбой, то, пожалуйста, пришли мне гофрированной бумаги — к маю понадобят­ся в изобилии цветы, опять же Пасха.»

От 12.08.51

«Давно не писала оттого, что я, собственно, не знала, что писать. Ког­да не знаешь, где будешь ночевать завтра и что будешь делать вообще, — это как-то не содействует эпистолярным упражнениям. В данный момент горизонт как будто начинает проясняться, так что могу тебе изложить свои обстоятельства. Из дома кулътуры я ушла, т.е. меня ушли, так как появился некий универсальный сукин сын, который берется за все — балетмейстер, художник, режиссер — все на свете, Msdchen fur alles. Где уж тут конкурировать с таким сокровищем! Я вернулась в Кусткомбинат, через который получила работу в музее по оборудованию отдела природы: панорама (живописный фон) с чучелами зверей. Может быть получу разрешение на выезд в Красноярск на неделю. Кроме то­го — для музея же — раскрашиваю макет, и, вероятно, таковые будут еще. Так что  этой стороны все более или менее благополучно.

Комнаты я так и не нашла и поселяюсь с мало знакомой женщиной. Это не так приятно, но — что делать, сейчас с этим трудно.

Здесь было совсем наступила осень, которую встречаю всегда с тоской и страхом; сегодня, после ряда дождей, погода немного улыбнулась. К сожалению, я — как Врубель, когда он сошел с ума — "не могу радо­ваться". Это грустно, но факт.

Дорогая Леночка, я совсем не пишу стихов теперь, но мне хочется послать тебе то, что было написано осенью 49-го года. Всю эту осень меня не оставляло одно представление, как тень того, что было потом, ве­роятно. Вот оно:

Какими на склоне дня Словами любовь воспеть? Тебе вся жизнь отдана, И тебе посвящаю смерть. По дороге горестных дней Твое имя меня вело, И незримо души твоей Осеняло меня крыло. Оттого, что когда-то ты Сердцем к сердцу ко мне приник, И сейчас, у последней черты, Слышишь — бьет горячий родник. Только тронь — зазвенит струна, И о чем я ни стану петь, Но тебе вся жизнь отдана, И с тобой я встречаю смерть. И еще:

Так глубоко ты в сердце врезан мне, Что даже время потеряло силу, Что четверть века из своей могилы Живым ты мне являешься во сне. Любовь моя, и у подножья склона, И в сумерках все не могу забыть, Что в этот страшный мир, как Антигона, Пришла не ненавидеть, но любить.

Прости, Леночка за эту литературу. Может быть, не стоило бы пи­сать, ну да все равно. Целую тебя и Иленьку и очень вас люблю.»

От 2.11.51

«Дорогая Алена, получила твое законспирированное письмо [что это означает — неясно, так как Тюлино письмо, конечно же, потерялось. — С.И.] как раз тогда, когда собиралась послать телеграмму с запросом, жи­вы ли вы. Не послала, так как, к счастью, денег не было. Ты, очевидно, все же не соображаешь в полной мере, что значит здесь не иметь писем. Вспомни портрет Угрюм-Бурчеева (мама, это я!) — "пейзаж изображает пустыню, над которой повисло небо цвета солдатского сукна" и т.д. По-видимому, этот пейзаж действует на людей очень разлагающе, так как нигде и никогда я не видала таких дурацких отношений между людьми, которые размениваются на пятаки и копейки. Такая старая собака, как я, и то разводит руками. "Если долго так продлится, скоро крышка бу­дет мне, и могу я повредиться в небольшом своем уме", — как говорил один персонаж из некой морской поэмы. Цени, что имеешь дело с футбо­листом Ильей и ягуаровой Ольгой — что за дивные существа! [Ольга в это время влилась в Клуб юных биологов Зоопарка — КЮВЗ, а мои по­мыслы были без остатка отданы всяческому футболу: летом натурально­му с битьем ногами по мячу, зимой — пуговичному. — СМ.]

Живу я сейчас в комнате, совсем отдельной, даже с отдельным хо­дом, не соприкасаясь с хозяйкой. Через сени живут две древние немки, у которых я жила летом; они размножились, очевидно, почкованьем, и те­перь их стало три, а вместе им уж 250 лет. Жить одной неплохо в смыс­ле работы, так как мои макеты занимают иногда всю комнату кроме ку­хонного стола, что в общежитии недопустимо. Но надо топить печку, таскать дрова и обо всем заботиться самой. Все бы это ничего, но если, к примеру сказать, заболеешь, то можно испустить дух и никто об этом не догадается.»

А вот из письма ко мне от того же числа:

«Здесь у нас стал Енисей, и теперь сообщение с миром только самоле­тами, машинами и автобусом, который ходит в Красноярск. Мальчишки на санках так раскатали всю горку, что ужасно скользко ходить. Зато у них масса удовольствия. Недалеко от Енисейска (30 км) недавно убили медведя, который нападал на людей, одного ранил, и его отбили только собаки; другого вовсе задрал, а потом и сам нарвался на человека с ру­жьем, тут ему и пришла крышка.

С нетерпением жду твоих фото, а также будь любезен прислать мне план квартиры: где столовая, где ты — мне интересно. [Квартира на Плющихе была к этому времени отремонтирована и усовершенствована, так что интерес тети Ани понятен. — CJJ.] У меня в комнате русская печка, и если вы с Тюлей все же когда-нибудь приедете, то Тюлю я уло­жу спать на печку, а тебя в печку и утром буду вытаскивать за ноги. А если будет жарко, то в сенях есть ящик для кур. Тогда Тюля будет опять же на ящике, а ты внизу, так что, видишь, все очень удобно.

Ну, будь здоров и счастлив. Целую тебя и Ольгу, если ее еще не съе­ли ягуары.

На нескольких крохотных желтых листках, выдранных из блокнота, письмо без даты — от какого-то ноября:

«Дорогая Леночка, несколько дней собиралась тебе ответить и все не могу. Не то чтобы некогда, но я напрочь утратила эпистолярный стиль. Сейчас ночь или раннее утро, сие мне неизвестно за отсутствием часов. Но больше нет возможности лежать и смотреть на лиловое окно — то ли луна, то ли рассвет. Итак, я встала, затопила плиту и решила тебе напи­сать.

По Енисею еще идет шуга, но водный коридор с каждым днем все уже, льдины вот-вот сомкнутся. В сущности, какая мне разница, ходят или нет пароходы? Но это как-то действует. Зима наступает медленно, мягко. Ходишь, как журавль, вытаскивая из сугробов ноги. Кстати, здесь не сугробы, а сувои — хорошее слово, если для стихов. Жизнь моя, ей-Богу, не стоит описания. Все то же, все то же с добавлением какой-нибудь мелкой гадости — например, нет керосина. Это, впрочем, не та­кая уж мелочь, если нет электричества, а свечи — явление эпизодичес­кое. Откровенно говоря, при мысли о темноте меня прошибает холодный пот. Самое глупое, что в моей комнате торчит хвостик от былой провод­ки — да вот поди же! "Месяца через два, когда войдет в силу новая стан­ция, после дождичка в четверг..." Принимая во внимание, что на дворе ноябрь, на дождичек рассчитывать не приходится.

Работа пока у меня есть, но что-то со мной сделалось, и я потеряла к ней вкус. Потому, Леночка, на черта мне все это нужно и... сколько можно! Так что не удивляйся, что редко пишу, да и что за удовольствие такие письма — это что-то вроде спиритического сеанса с вызыванием духов.

Теперь уже, наверное, утро, так как над головой у меня зашевели­лись и окно стало голубым. На плите жарится картошка (2 мешка в под­полье) и шумит кофейник — наступает день. Все равно, хоть я его и не хочу, но сейчас встану. Меня ждет вывеска слесарной мастерской — "производит ремонт велосипедов, патефонов и швейных машин", потом раскраска макета, потом я пойду к Александре Федоровне, которая мне вливает в вену глюкозу, потом еще что-нибудь... Скучно на этом све­те, господа, — как верно выразился Николай Васильевич.

Смотрю на эти листки (единственная бумага, которую можно до­стать)стоит ли посылать. Ну да ведь лучше все равно не напишу пока что. Целую тебя и Илью нежно. Я очень вас люблю, но я ведь Марфа и холостая любовь не по моей части.»

Те ощущения, которые к этому времени вызывал у нее Енисейск, Анна Васильевна достаточно определенно выра­зила в таком стихотворении:

Удушливая желтая заря

Над пыльными и низкими домами,

Зубчатая стена монастыря

Да черный кедр, истерзанный ветрами...

И в бликах угасающего света

Чужой реки неласковая ширь...

Нет, я не верю, что Россия это,

Не признаю землей своей Сибирь!

От 8.02.53

«...Опера "Морозко" в педучилище — я там и швец, и жнец, и худож­ник, и исполнитель, и бутафор. Спектакль 26-го, а так как не могу же я лишаться постоянных своих работодателей, то плюс к этому — еще куча мелкой посторонней работы. Выносливая старушка — эта Анна Васи­льевна!

Скажи пожалуйста, проявляет ли Илья какие-нибудь определенные склонности в смысле профессии или все еще плавает в волнах страстей и увлечений? Загадочная фигура — этот Илья!

Дорогая Леночка, не впадай в слишком матерное настроение. Реаль­ных оснований к осуществлению этого совета представить не могу — а ты без оснований (яичница с куриными пупочками). Целую тебя и очень жалею, что не могу с тобой изображать лошадей, помахивающих хвоста­ми. А насчет исполнительской работы в театре: постарайся, чтобы ее де­лал медведь, — он сделает.»

От 29.05.53

«Дорогая Леночка, вчера получила твое письмо памяти Володи и, как всегда перепутав числа, только ночью сообразила, что число-то не 22-е, а 23-е и, следовательно, твое рождение, а я тебя не поздравила — свинство! Но у меня очень заморочена голова, как, впрочем, у всех нас. Бесконеч­ное количество слухов, предположений и толкований действует даже на такую холодную голову, как моя. "Старик, испытанный в боях, как мальчик, не был малодушен" — но все же! [Не забудем, что пишется это вскоре после смерти Сталина — события, которое не могло не пустить мощной волны "слухов, предположений" и т.д. в местах репрес­сий. - С.И.]

Я не удивляюсь, что вечер, посвященный Володе, был хорош — чело­век, до такой степени лишенный всякой пошлости, "самый человечный из художников", как — кто это сказал о Володе? Он имел дар вызывать на поверхность лучшее в людях, оттого его так и любили те, кто сопри­касался с ним и в жизни, и в искусстве. А что драгоценнее такого свой­ства, я не знаю, да, верно, такого и нет. И оттого думать о нем и вспоми­нать всегда хорошо, несмотря на непроходящее горе от его потери. Доро­гой Володичка!

Работаю я по-прежнему с Александрой Федоровной, взяв себе в ка­честве мальчика для растирания красок и перестановки козел безработ­ного поэта, переводчика Джамбула, который поэтому называется Кисой. Человек занятный, но приверженный к бутылке, что отражается слегка на нашем образе жизни — прекрасно в нас влюбленное вино!.. Да и то сказать, Леночка, когда колеблется почва под ногами, надо же к чему-нибудь прислониться.

Сегодня Троица, а вчера был первый теплый день. Ледоход продер­жался битый месяц: прошел Енисей, затем поперли ладожские льды из Тасеевки и две недели из Ангары. Ждали наводнения, так как в низо­вьях был огромный затор, но его, к счастью, разбомбили с самолетов, и дело обошлось благополучно. Ледоход здесь скучный, нет того стреми­тельного праздника, как на русских реках. Береза едва только распуска­ет карамазовские листочки — а конец мая!

Работа у меня по-прежнему эпизодическая и всякая. Кроме малярки в своей бригаде, чего только я не делаю: вазы, цветы, архитектурные ин­терьеры, копии, ремонт иконостаса — Господи! Но это и хорошо, а то можно "если долго так продлится, скоро крышка будет мне, и могу я по­вредиться в небольшом своем уме!". Все же — что бы ни было, жизнь стала интереснее, т.е. просто не такой мертвенно неподвижной. Зато

* Речь идет о Володе Дмитриеве. См. примеч. 59 на с. 379.

местные жители надстраивают заборы и не выставляют двойные рамы, а в столовках нельзя пообедать, чтобы не нарваться на скандальчик.

Илюшин светский образ жизни меня не приводит в восторг — с его-то темпераментом и амплитудой! О сем ему пишу. К счастью, завистли­востью сей гражданин с детства не отличался. Целую тебя, милая Але­нушка; как хотелось бы сделать это лично.

Там же записка мне:

«Относительно твоих высокопоставленных друзей скажу тебе вот что: я охотно верю, что это "прекрасные ребята", я даже думаю, что они со­вершенно такие же, как все остальные люди. И именно потому уверена, что, поскольку они находятся в привилегированном положении, оно дей­ствует на них совершенно так же, как на всех остальных людей, т.е. не­важно (сама знаю). То есть они просто не понимают, как живут все ос­тальные. А ты будешь за ними тянуться со свойственной тебе способнос­тью увлекаться до самозабвения. Надо очень много иметь твердости ха­рактера, чтобы не попасть в положение покровительствуемого мальчика. Есть ли у тебя эта твердость характера, я не знаю — суди сам; и напиши мне, что ты думаешь по этому поводу. А затем — будь здоров и весел и дружи с Бвсеем.»

Приведенная часть содержания этой записки имеет це­лью показать вот что: стремление Анны Васильевны из своего отнюдь не прекрасного далека участвовать в семей­ных делах, а также высочайшую проницательность, пони­мание тонкостей мальчишеских и, говоря шире, челове­ческих слабостей и отношений. Увы, беспокойство по по­воду моих "высокопоставленных друзей" и значение, кото­рое этому придавали обе мои тетки, были не напрасными. Не буду ворошить свою биографию, наполненную самым разным — не об этом здесь речь, — и скажу только, что тетя Аня оказалась во многом, если не целиком, права — экзамена на твердость характера я не выдержал ни перед самим собой, ни перед этими самыми своими друзьями. Теперь-то что уж выяснять — что, откуда и почему; не выдержал, и все тут!

Вообще, примеров внимания тети Ани к Тюле, ко мне и ко множеству других близких ей людей в ее енисейской почте предостаточно; почти в каждом письме упоминаются самые разные имена, просто перечислять которые бес­смысленно.

Время от времени в письмах встречаются стихи; в част­ности, от 13 октября — видите, слухи-то слухами, а время идет и люди остаются, как и были, прикованными к галерам — в письмо было вложено прекрасное стихотворение "Зима-зверюга крадется без шума...", о котором Анна Ва­сильевна пишет: "Утром послала тебе последний опус из­вестного тебе автора, достаточно точно изображающий современность. По мнению одного эксперта, там недостает упоминания о бутылке, но я оставляю место для воображе­ния и соответствующих выводов — зачем точки над "i", которые с 18-го года отменены! Кроме того, я еще не спи­ваюсь (за будущее кто поручиться может?)".

Пошел уже 54-й год, а переменами в положении Анны Васильевны не пахло. В феврале она пишет:

«Конец зимы здесь тяжеловат: колебания температуры и давления многих просто валят с ног вчистую. Я-то держусь — все-таки казачья косточка, а вот Александра Федоровна совсем доходит и похожа на себя только как сено похоже на свежую траву. О работе ей и думать не­чего — какое уж! Дай Бог окончательно не свалиться. Не скрою, что это не содействует моему радужному настроению. Второй мой товарищ по работе тоже едва таскает ноги. Как видишь, я все-таки верблюд. Настоя­щей работы сейчас мало, но я пробавляюсь картинками, цветами и пр. Например, окрасила дугу за дрова, букеты на комод променяла на мясо и сало — словом, по мелочам перехожу на натуроплату, так вот и верчусь. За недостатком кистей пишу свои картинки отчасти ватой — делаю ею круглые пятна, а потом подписываю чем Бог послал. Беззастенчивая хал­тура! В данный момент у меня стоят две такие — 1.20 на 0.8[м] — и за­нимают полкомнаты, завтра их сплавлю в один из детских садов. Здесь так — сделай одному, а потом всем надо. К сожалению, это уже третий и больше их в городе нет. Боже, Боже! — две "дедки с репкой", две "волк и семеро козлят", две "заячьих избушки" и пр. и пр. Яркость красок не­обыкновенная — прямо ковры. Каково это, как ты думаешь?

Неуклонно хожу в кино, смотрела "Скандербега" — очень скучно, много цирковых лошадок, а грузины в кино мало выносимы, да еще с акцентом, Бог с ними. В "Свадьбе Кречинского" лучше всех Сухово-Кобылин — вот пишет так пишет, собака!»

По-моему, это письмо — образец стойкости: каково это — рассуждать о Сухово-Кобылине, когда люди один за другим катапультируются из затрещавшего по швам ГУЛАГа, а ты как будто бы позабыта! Но проходит еще полгода, и наконец Анна Васильевна решает предпринять очередную попытку хоть как-то действовать, понимая, что лежачий камень так и останется лежачим.

 

От 2.07.54

«Вот что, Леночка: обстоятельства таковы, что я пишу заявление, по­следнее. Ты прости, что я тебя обременяю, уж как мне этого не хочется, если бы ты знала. Но приходится, и времени в моем распоряжении не так уж много, это надо сделать сейчас. ЭТО заключается в том, что ты должна узнать, кто первый секретарь М. [Маленкова, очевидно. — С.И.], всеми правдами и неправдами ему передать мое заявление с тем, чтобы он его доставил по адресу, не опаздывая, иначе будет поздно. Думаю, что вообще наше положение [по-видимому, имеются в виду ссыльнопоселен­цы. — С.И.] ликвидируется, но надо постараться избежать привесков, это очень важно. Народ разъезжается, но вот КАК уехать — довольно су­щественно! Посоветуйся с Катюшей [Е.П. Пешкова. — С.И.], может быть, она посоветует что-нибудь путное. Скажи ей, что я прошу.

Сейчас у меня очень трудное время, ты этого не забывай. Надо выби­раться, пока я еще не совсем развалилась и могу работать. К сожалению, малярной я сейчас не занимаюсь — ее вообще мало, кроме того, одной работать нельзя, а Александра Федоровна лежит в больнице в Красно­ярске, ей очень плохо, а по существу, она для меня — единственный здесь дорогой и близкий человек. Второй мой напарник реабилитирован, по этому случаю пьет вмертвую и нетрудоспособен. Значит, остались ме­лочи — церковные мои дела. С удивляющим меня самое нахальством пи­шу метровые иконы и как-то выхожу из положения. Все мне осточерте­ло. О честная бутафория, где ты!

Лето паскудное. Когда-то выдастся хороший денек, а то после дикой здесь — а по-моему, совершенно нормальной — жары наступили дожди, ветры и холода, которые ко всему прочему совершенно убивают челове­ка. Если выдастся денек, я часа на три вырываюсь за город хоть посмот­реть на зеленую траву и цветы.

Надо бы уже заботиться о дровах, но уж так это сложно и дорого, что пока откладываю, и не потому, что денег нет — они на это будут; просто все так шатко стало, а монеты в обрез.»

Время шло, но воз не торопился сдвигаться, и письма Анны Васильевны вновь демонстрируют завидную душев­ную прочность:

От 24.07.54

«Недавно перечитывала чеховскую "Чайку" — увлекательнейшая пье­са. На мой взгляд, Чехов — революционнейший из писателей; всегда, читая его, вспоминаю Варюшу, которая ориентировалась на "Столицу и Усадьбу", чтобы принимать закономерность всего происходящего. Госу­дарственного ума была женщина, хотя и своеобразного склада. Что же, всякий идет своим путем. [Имеется в виду сестра Анны Васильевны — Варвара. — СЛ.]

Енисейск — для меня — постепенно превращается в пустыню. Люди, с которыми я общалась, разъезжаются, надо как-то иначе строить жизнь, а это не так легко.

От Нины Владимировны недавно получила письмо. Ты права, она со­вершенно дивное создание. Я не знала человека более естественного в своем благородстве. Все нужное [другим] для нее просто как дыхание. Она может последнее отдавать, выкапывать людей из земли после бом­бежки, со своими силенками колоть для другого дрова или спустить под­леца с лестницы и хранить верность друзьям при всех обстоятельствах и даже не замечать, как это прекрасно. "Ну, уж это как Вам будет угод­но", — только и скажет. Вот уж действительно праведник, без которого и мир не стоит.

Сегодня, после омерзительнейшей погоды первый теплый день, а вче­ра я увидала на земле первые желтые листья и чуть не заплакала: вот и лету конец и опять этот страх перед зимой и всем, что с нею связано!

И наконец, от 31.08.54

Дорогая Леночка, не хотела тебе писать, пока паспорт не будет в кар­мане. Вчера я его получила. Восторга не испытываю. Стала я старая, и трудно начинать все сначала. Но и оставаться здесь что-то не хочется. Надо закончить тут еще одну работу в музее, поскольку в этом учрежде­нии всегда прилично ко мне относились, то да сё привести в относитель­ный порядок, так что думаю — иншаллах — выехать числа 5—7-го. С Ниной Владимировной я стелеграфировалась и пока думаю базироваться на Щербаков. Тебе я буду телеграфировать из Красноярска и проездом хочу быть у тебя. Денег мне не надо, так как того, что у меня есть, — 1500 р.— достаточно вполне.

Паспорт интересный: никакой справки об освобождении, будто и не было этих пяти лет; только "положение о паспортах". Добиться, что оно обозначает, невозможно — приблизительно первобытное состояние. От­сюда — повальное бегство. Задерживаются пока только те, кто не были на воле после лагеря (это просто 1-я и т.д. категория), да те, кто не мо­жет ехать из-за жен и мужей, не входящих в эту паспортизуемую катего­рию. На рынке продают старые штаны и помятые кастрюли. Не мешало бы и мне, но, кажется, раздарю все немногое, благо почти ничего и не заводила. Шубу и другое барахло, вероятно, пошлю посылкой, как здесь принято.

Вот, кажется, и все. Увидимся, ужо поговорим.»

Я не могу похвастаться точными деталями приезда Ан­ны Васильевны в Москву после ее енисейской пятилетки. Это ее появление в Москве слилось у меня в памяти со множеством других, когда Анна Васильевна уже обоснова­лась в Щербакове на очередной виток тамошней жизни и время от времени наезжала в Москву, чтобы побыть среди своих, купить разных нужных для быта и работы предметов, повидать друзей и т.д. По моим сегодняшним вычис­лениям, следом именно этого ее приезда в Москву являет­ся фотокарточка, снятая посредством автоспуска моим фо­тоаппаратом "Любитель": на ней мы втроем — тетя Аня, Тюля и я. Вычисления построены на достаточно простом фундаменте: 1. Раньше осени 54-го такой фотографии быть просто не могло; 2. Прическа у меня на голове носит сле­ды изготовления модного тогда кока, а моя подвержен­ность веяниям одежно-причесочной моды, простиравшаяся ничуть не далее достижений Эллочки-людоедки, как раз тогда подходила к концу и годом позже я был уже совсем другим; 3. Выражение лица тети Ани — счастливое, энер­гичное, на подъеме, что естественно для человека, вернув­шегося почти из небытия и ежеминутно еще и еще раз убеждающегося: да, я среди своих, я сам себе хозяин, те­перь все будет хорошо! 4. Привычный налет озабоченности на Тюлином лице, никак, правда, не уточняющий время и привязываемый к нему, пожалуй, только литературно, для характеристики момента фотографирования; 5. Я на фотографии имею вид несколько отсутствующий, и это легко объяснимо, если учесть, что в это время я сгорал в пламени первой любви и вообще мало что осознавал, кро­ме счастливых мук этого пожара. И вся картина на фото­графии выглядит для меня сейчас срезом со счастливого для всех нас тогдашнего состояния: обе моих тетки — и Тюля, и тетя Аня — стояли на пороге нового и, как им тогда казалось, наконец-то более человеческого этапа жиз­ни; рядом с ними был еще не реализовавшийся, не наде­лавший взрослых ошибок и не разочаровавший их Илья, на которого также обе они делали какие-то ставки как на фамильное продолжение; и наконец, я сам — влюбленный и переполненный. К тому же год был 54-й — начало об­щей оттепели, когда все должно было становиться толь­ко лучше.

Свое возвращение в Щербаков Анна Васильевна описы­вает так:

От 13.10.54

«Дорогая Алена, пишу тебе только сегодня, так как, попав сюда, сразу ввалилась в 1000 дел — от квартиры до бутафории. Доехала я рос­кошно: взяла постель и проспала почти до Щербакова. Нина Владимировна меня встретила, доехали мы на такси. Кстати, щербаковские так-свсты таксометром не пользуются, а берут с человека по 5 рублей — акулы!

Живу я пока у Щины Васильевны, но здесь многочисленное семей­ство, и я попросила Шуру, не возьмет ли, дескать, меня. Эта милая жен­щина тут же сказала, что она, собственно, это самое и предполагала. На днях она пропишет меня, и я перееду к ней. Комнаты я еще не видала, но, говорят, хорошая. А так за комнату в 5 кв. м берут 130 рублей + дрова + электричество + чистка уборной + хозяин, пьяный сапожник, — к черту этакое счастье. Нина Владимировна делает бутафорию в ку­кольный театр, и так как к тому же еще работает целый день в музее, а театр наседает со сроками, то положение ясное. Директор театра, толстая Демидова, с места в карьер заявила, что имеет на меня виды. Я не про­тестую, но пока ни о чем не договариваюсь, а работаю под марку Щины Васильевны, что и в дальнейшем предполагаю делать.

Как только пропишусь, пойду в учреждение со своей повесткой. [Что за учреждение — ясно, но повестка? — С.И.]

Вера Семеновна оказалась совершенно права относительно снабже­ния — хлеба нет, яблоки — 20 руб. кило, виноград — 20, масло — мечта поэта. Словом — Енисейск.

Персонал музея меня бурно приветствовал — уборщицы и технички, которые почему-то питают ко мне слабость. Директор музея, старый, — болен: "хватил кондратий"; на его месте молодая женщина, партийная, высшее образование. Довольно мила. [Здесь корни нежнейшей впослед­ствии дружбы с действительно прелестным человеком — Эмилией Пав­ловной Стужиной, востоковедом, умницей и — вдобавок ко всему — оча­ровательной женщиной. — С.И.] Музей приобрел благообразие, вероятно, на почве Нины Владимировны.

В театре осталось немного старых актеров, которых я своевременно повидаю. Бутафор театра, кажется, мечтает об уходе, но пока я шагов в этом направлении предпринимать не намереваюсь до получения резолю­ции. Не так-то легко передать весла на этом перевозе. Илюшка пропился догола, его отовсюду повышибали, но — так как пить ему больше не на что — взяли обратно в кино, на котором висит реклама его работы — "Бродяга". [Илюшка Лифшиц — тот самый добровольный помощник те­ти Ани в доссылыше времена, о котором говорилось выше. — С.И.] Мо­жет быть, удосужусь здесь посмотреть.

Вот исчерпывающий отчет о моем существовании за эти три дня. Да, к моему великому удовольствию, сохранился мой старый матрас, так что не надо покупать, а кровать мне дают напрокат.»

От 7 февраля 1955 г., по-видимому, после наезда в Москву

«Всю неделю я занималась преимущественно разговорами и устрой­ством работы. Результат вот какой: я договорилась во Дворце культуры вести кружок ИЗО. Это выражается в 12-ти занятиях по 2 часа с двумя группами ребят и 400 рублях fix-a . Все остальное, которое безусловно будет, оплачивается особо. По первости мне было предложили быть ху­дожником-исполнителем там же. Но я предпочла вести кружок, так как быть белым негром, на которого будут обязательно сваливать все говно, мне что-то не захотелось. Заниматься я буду, вероятно, с марта, но за­числяют меня с февраля — entre nous — с тем, что я оформлю 2 фото­альбома, подготовлю помещение, необходимый инвентарь и план заня­тий. Это не очень обременительно. Кроме того, во время экзаменов я мо­гу, вероятно, в конце апреля или в мае съездить к вам. Это я оговорила, так как, если мне пришлось бы безвыездно жить в Щербакове, я бо­юсь, что просто не смогла бы ничем как следует заниматься. И сейчас мне стоит это очень больших усилий, и я рада, что занятия будут обяза­тельными и в определенное время, так что хочешь не хочешь, а делай. Пока что делаю с Щиной Васильевной кукольные головки, ноги и ла­пы Бабы Яги для этой богадельни — кукольного театра. Но это уж про­сто так, толку от этого мало, так как платят "когда-нибудь, должен — не спорю, но отдам не скоро".

За то время, что я была у тебя, в Щербакове стало еще хуже: в мага­зинах расставлено преимущественно суррогатное кофе и пачки с какао. Так что хорошо, что привезла кое-что с собой.

Ходила смотреть "Мост Ватерлоо" с совершенно лишним прологом и очаровательной героиней. Нина Владимировна нашла "много мистики", а мне понравилось. Мораль: если выступаешь, то не опаздывай к спек­таклю.

Надо сказать, что очень скучаю по тебе и по Илюше. И очень жалею, что не сделала того, что должна была сделать во время своего пребыва­ния. Сколько можно изображать из себя страуса? Ну, что поделать. Если приеду еще раз, откладывать не буду". [О чем именно здесь речь — не вполне ясно, скорее всего, об очередном ходатайстве, запросе, личной встрече, словом, о чем-то, связанном с "нормальной" аномальностью по­ложения Анны Васильевны. — С.И.]»

А вот письмо, писанное годом позже, т.е. когда все должно было хоть как-то устояться:

От 12.02.56

«Дело обстоит так. В связи со скандалом во Дворце культуры обнару­жилось, что среди спортсменов образовалась шайка форменных бандитов, которых теперь и судят, — началась проверка кадров. А тут при переме­не паспорта обратили на себя внимание моя двойная фамилия, положе­ние о паспортах и т.д. и т.п. Докопаться при желании нетрудно, как ты понимаешь. А так как люди моей категории всегда и во всем виноваты, вплоть до раздевания граждан на улице, то результат ясен. Из дворца по-

Фиксированно (фр.). Между нами (фр.).

несколько человек. Собственно, я там и не работала — я просто ив получила работы. Теперь положение таково: паспорт на свою фами­лию я получила, он прописывается. При такой позиции сколько-нибудь сносной работы я не получу и искать ее не следует. Деньги у меня пока есть, так что пусть это тебя не тревожит. Пробуем с Щиной Васильевной делать набойки на "частный сектор" и разную другую дре­бедень. Но это паллиатив, что-то делать надо. А главное, — не сейчас и не спешно, — но уезжать надо. Поэтому я очень прошу тебя написать от­носительно Суздаля, так как пока иного выхода я не вижу. Меня больше всего угнетает, что я доставляю тебе неприятности, когда у тебя их и так довольно, и я много бы дала, чтобы не быть их причиной. Но что же де­лать, если ничто меня не берет, — что я за человек, не пойму; от нор­мального существа давно бы ничего не осталось.

Что-то все сразу на меня навалилось, и даже слова сказать не с кем. Видела я сон: беру телефонную трубку и слышу голос Всевушки [В.К. Книпер, муж Анны Васильевны. — С.И.]: "Аничка, с Леной нехоро­шо, приезжай". Я еду на мотоциклах, черт знает на чем и все доехать не могу, мотоцикл портится, какие-то лестницы... знаешь, как это бывает во сне.

А тут еще этот старый дуралей и ханжа со своими шарами, черт бы его побрал! В общем, хорошо, посмотрим, что дальше.

Дорогая Леночка, прости меня. Я так тебя люблю и так мучаю, и сейчас это самое горькое. Хотела бы поговорить с тобой, но пока повре­меню. Одно утешение — на картах тебе хорошо выходит. Напиши мне. Целую тебя и Иленьку. Как Катюша [Е.П. Пешкова. — С.И.], не знаешь?»

За открытый этим письмом период рыбинской жизни Анны Васильевны я бывал у нее гораздо реже и короче, чем раньше: по-моему, однажды в Рыбинске в 1959 г. и несколько раз в Ярославле. Оно и не странно: за это время я стал достаточно великовозрастен, чтобы обрасти со­бственными связями, заботами, обязательствами и, конеч­но, аттракционами. В 20 с небольшим лет человеку свой­ственно попадать в ловушки, под сильнейшие соблазны и плутать в лабиринтах, из которых поди-ка выберись. К то­му же тетя Аня теперь гораздо чаще сама приезжала в Москву. Вот так, с учетом новой реальности, безо всякого специального обсуждения — "по умолчанию", как гово­рится на вполне сегодняшнем компьютерном языке, — бы­ло как-то само собой принято, что мои приезды — это больше уже не правило, а эпизод.

Приезд в Рыбинск памятен мне восхитительной прогул­кой в Горелую гряду. Было в этой поездке и нечто нос­тальгическое для нас обоих — как-никак десяток лет назад мы частенько здесь бывали, — и свободная ото всего прелесть безмятежного летнего дня, когда и тетя Аня и я — оба мы подчинились плавному течению для нас уже не просто реки — времени, которое как бы само собой раз­матывало перед нами пейзажи один другого прекраснее и спокойнее, а также наше в них движение. Стоило немного побродить по лесистым холмам, и я, с отвычки захмелев от обильно накислороженного, отмытого сравнительно чистой тогда Волгой и напоенного сосновой хвоей воздуха, свалился на траву и заснул. Тетя Аня в свое удовольствие погуляла окрест, набрала грибов, а потом сочинила сти­хотворение, такое:

       Внизу под обрывом зеленый луг,                                                                        Зеленый, как хризолит,                                                                                                     И речка, почти замыкая круг,                                                                                      По светлым камням бежит.

И сосны шумят, и трава звенит,

И от речки доносится звон,

И на теплой земле твоя юность спит,

Положив под щеку ладонь.

И свет и тень по лицу скользят,

А лоб спокоен и тих,

И что тебе снится — понять нельзя,

Как еще не сложенный стих.

Однажды я словчил и приехал в Ярославль зайцем. Бы­ло это следствием безденежья и навеянного им желания сэкономить выданные Тюлей проездные средства — что-то около 60 или, может быть, 100 рублей — естественно, ста­рыми, дореформенными (имеется в виду 10-кратное изме­нение масштаба в 1961 г.). Что же, на перекладных — Александров, Ростов, Ярославль, с ускользанием от реви­зоров в электричке, со спаньем на третьей полке рабочего поезда от Ростова до Ярославля — все мне прекрасно уда­лось. Приехал я к вечеру и, не зная, где расквартировали Анну Васильевну, переночевал (бр-р!) на скамейке в при­вокзальном скверике. Наутро отыскал Анну Васильевну через Волковский театр*, в помещении которого гастроли­ровал в то лето Рыбинский гордрамтеатр. Ей была предо­ставлена комнатка, снятая театром в небольшом старом домике неподалеку от театра. Дом располагался на пре­красном бульваре, который на поверку оказался вовсе и не

Драматический театр им. Ф.Г. Волкова в г. Ярославле.

 

бульваром, а просто сквером, зажатым между двумя ули­цами: Первомайской и Ушинского. Но — так или иначе — эта комбинация улиц и сквера очень просторно и широко лилась от здания Волковского театра к набережной Волги. Каждое утро мы отправлялись завтракать в одно из не­больших кафе, стеклянные павильончики которых были там и сям разбросаны по этому квазибульвару. Тетя Аня, разыгрывавшая негодование по поводу моей молодой здо­ровой худобы, старалась накормить меня посытнее впрок, так как она бывала занята в театре целый день. Я получал шипящую яичницу — ее жарили прямо при нас, две-три сосиски и сливки — побольше, чтобы поправлялся: тете Ане хотелось вернуть меня Тюле в улучшенном виде.

В течение всего дня после этого я был предоставлен са­мому себе: мог гулять, мог проводить время в театре — бывало и так и этак. Особенно сладкими мои ярославские каникулы стали с приездом туда Лабарданов — так прозы­валась у нас семья, состоявшая из художника Владимира Васильевича Стерлигова, его жены Татьяны Николаевны Глебовой и ее сестры Людмилы Николаевны. Приехали, правда, только Татьяна Николаевна и Владимир Василье­вич. Татьяна Николаевна и в свои тогдашние "около 60-ти" была очень красива — какие-то особенно чистые просто уложенные седые волосы и под ними спокойное яс­ное лицо, освещенное громадными голубыми глазами; ка­кова же она была в молодости! Не зря Татьяне Николаевне посвящено стихотворение большого знатока и ценителя женской красоты Николая Олейникова. Приведу это сти­хотворение (1931) целиком ввиду незаслуженно малой из­вестности автора:

Глебова Татьяна Николаевна! Вы

Не выходите у нас из головы.

Ваша маленькая ручка и Ваш глаз

На различные поступки побуждают нас.

Вы моя действительная статская советница,

Попечительница Харьковского округа!

Пусть протянется от Вас ко мне

Взаимоотношений лестница,

Обсушите Вы меня, влюбленного и мокрого.

Вы, по-моему, такая интересная,

Как настурция небезызвестная!

И я думаю, что согласятся даже птицы

Целовать твои различные частицы.

Обо мне уж нечего и говорить —

Я готов частицы эти с чаем пить...

Для кого Вы — дамочка, для меня — завод,

Потому что обаяния от Вас дымок идет.

Пишу все это и чувствую, что многие или почти все из тех чувств, которые возникали в присутствии Татьяны Николаевны, не передаваемы доступными мне средствами. Пожалуй, главным в ней была не физическая, хотя и со­вершенно незаурядная красота, а внутренний свет (Боже, до чего банально — а как еще!) какого-то Знания, Уверен­ности или Веры — не знаю, чего именно, — сразу привле­кавший к ней внимание любого, самого непредвзятого че­ловека. При этом была она спокойна, весела и серьезна, и в то же время явственно ощущался какой-то отблеск, признак, след крывшейся за этой внешней простотой и не­соразмерной с нею глубины. Что-то вроде булгаковской "нехорошей квартиры № 50" — вроде бы самой обычной, но — как становилось ясно туда уже проникшим — непос­тижимо большой для тех физических и геометрических пределов, в которые она вроде бы была вмещена; такой же эффект создает готическая архитектура католических со­боров, их неожиданная огромность интерьера, неожидан­ная именно из-за кажущейся скромности внешних размеров.

Самого Лабардана переполняла находившаяся в состоя­нии постоянного кипения и реконфигурации толпа его соб­ственных идей, отражавших глубоко конструктивное виде­ние мира, причем основу этой конструкции составляла — тоже какая-то "его" — вера.

Бессмысленно описывать этих замечательных людей мельком, во-первых, потому, что не о них здесь речь, а во-вторых, если и попытаться сделать это, они сразу потянут на себя строки, абзацы, страницы — объем, поскольку каждый из них как личность замечателен ничуть не мень­ше, чем Анна Васильевна.

Вот с этой самой супружеской парой мне и посчастли­вилось погулять по прекрасному городу Ярославлю. В кон­це 50-х было еще очень далеко до нынешнего возвращения храмов верующим — большинство из них использовались случайными конторами по принципу "кто смел, тот и съел". В прекрасной церкви Ильи Пророка помещался склад животноводческих или мясоторговых информацион­ных стейдов с изображением того, что, строго говоря, ров­ным счетом никому не нужно, — как коров измерять и расчерчивать, чтобы было понятно, где на туше первый сорт, а где второй, как что называется и т.д. И из-за всего этого выглядывали ободранные драгоценные фрески.

Дежурным и необыкновенно приятным пунктом нашего ежедневного расписания стала переправа на противопо­ложный городу берег Волги, катание по детской (или пио­нерской?) железной дороге со станциями, конечно же, По­беда, Мир и т.д., а перед обратной переправой — купание. Татьяна Николаевна при этом демонстрировала свою неве­роятную плавучесть — она могла безо всяких усилий и ка­ких-либо движений держаться в воде, стоя вертикально и погружаясь в нее не глубже чем по плечи. Ей ничего не стоило лечь на воду, как на постель, и читать книжку, ко­торую она держала в руках, что немедленно напомнило мне картинку из учебника географии насчет Мертвого мо­ря, именно таким лежанием иллюстрировавшую высокую плотность воды. Но тут-то была Волга, в которой можно запросто потонуть... да, кому угодно, но не Татьяне Нико­лаевне!

Вечерами Лабарданы куда-то девались и мы с тетей Аней либо немного гуляли и ужинали каким-нибудь улич­ным "нарпитом", либо сидели на довольно диких рыбин­ских спектаклях; она смотрела на них глазами бутафора и отмечала главным образом, что и как смотрится из зала. "Видишь пистолет, это мне Илюшка (имелся в виду уже упоминавшийся Илья Лифшиц) из дерева вырезал. Прав­да, хорошо?" Пистолеты были нужны на сцене — там по инерции катились унылые "На той стороне", какие-то "Особняки в переулках" и прочая антиимпериалистичес­кая, миролюбивая, разведывательная и контрразведыва­тельная лабуда.

Помню, что заходили мы с ней в гости к жившему тогда в Ярославле Ростиславу Капнисту, брату подружив­шейся с тетей Аней в Карлаге Марии Ростиславовны Кап­нист — знаменитая фамилия, уходящая корнями в дале­кую русскую, а потом и греческую старину (Капносы). Из этого визита я по причине молодого легкомыслия мало что запомнил, кроме, пожалуй, ощущения тесноты и неустроенности жизни графских потомков даже на фоне то­го, чего я вдосталь навидался к тому времени в разных российских местах и местечках.

Волковский театр Ярославля не раз становился приста­нищем для летних гастролей Рыбинского драмтеатра, и Анна Васильевна успела узнать и полюбить этот и вправду красивый город, который мне тогда — да и теперь, пожа­луй, — чем-то неуловимо напоминал Москву. Этому горо­ду посвящено ее стихотворение, которое так и называет­ся — "Похвала Ярославлю", вот оно:

В тебе смешенье жизни современной С виденьем незапамятной поры — Побелены простреленные стены, На древних башнях новые шатры... Течет река торжественно и важно, Далекий берег — голубая мгла. Высокий строй домов многоэтажных Внезапно прерывают купола. И, укрываясь липами от пыли, В пропорциях воздушны и легки, Хозяев новых мирно приютили Ампирные твои особняки. И над твоею задремавшей былью Закаты разжигают свой костер, Как будто в небе золотые крылья Иоанн Предтеча над тобой простер.

Как-то однажды — дело было уже в середине 60-х в Москве — к нам на Плющиху пришел один из многочис­ленных писателей, пытавшихся собрать с такого реликто­вого существа, которым для охотников за историческими редкостями была тетя Аня, свой взяток для очередного "прямого и честного" романа о Колчаке. Разговор уже сво­рачивался, время шло к ночи, каким-то образом речь кос­нулась поэзии, и писатель признался, что иногда он созда­ет и стихотворные произведения, и прочел нам какой-то образчик своей поэзии. Чуть раньше речь шла и о Яро­славле, и тетя Аня сказала: "Вы знаете, и у меня есть сти­хи: вот, например, одно из них — как раз о Ярославле" — и прочла его. А надо сказать, что при своем скромном внешнем облике Анна Васильевна, как только начинала даже просто говорить о чем-либо, тотчас обнаруживала высокие личностные качества, огромный внутренний по­тенциал. Здесь же она говорила не просто на общие те­мы — только что закончился разговор о событиях и людях, составлявших неотъемлемую часть ее жизни, и вот она читала свои стихи, вполне отдавая себе отчет в том, с каким вниманием будут они выслушаны. Короткий гимн Ярославлю был прочитан ею с артистическим блеском, с высочайшим чувством меры (не изменявшим ей, кстати, и в других, совсем нелитературных ситуациях), которое точ­но модулировало ее как-то сразу сделавшийся более низ­ким голос. Ни единой лишней интонации или нажима, ни­каких перебивок ритма или "выразительных" пауз, но то чувство, которое побудило ее написать это стихотворение, было передано вполне. Чтение стихотворения стало фи­нальным аккордом в разговоре, и он, надо сказать, был исполнен Анной Васильевной виртуозно. Неожиданно все присутствующие до неловкости ощутили огромное превос­ходство Анны Васильевны над собеседником, в том числе и он сам. В который раз она овладела ситуацией.

Все, что я говорил до сих пор о послессылочной жизни Анны Васильевны, может произвести впечатление какого-то стойкого улучшения за вычетом некоторых психологи­ческих и бытовых неудобств — но ведь они были у всех, а так, что же: работа, друзья, поездки к родственникам — на что особенно-то уж сетовать. Все и так и не так: не за­будем, что Анне Васильевне шел седьмой десяток, а она вынуждена была тяжко работать, просто чтобы добывать себе пропитание, так как на получение пенсии рассчиты­вать не приходилось: лагерная работа в зачет не шла, ка­кие-то случайные заработки во время многочисленных вы­сылок не всегда документировались — поди-ка прояви дальновидность и позаботься о будущей пенсии, когда и тебе и всем остальным совершенно неясно, что с ними про­изойдет завтра. Кроме того, на Анне Васильевне висели неснятые судимости, не позволявшие надеяться на переезд в Москву, к сестре Елене, жившей на Плющихе, в кварти­ре, которая была довоенным и долагерным домом Анны Васильевны (об этом доме я скажу немного позже — он того заслуживает). Так что благополучие было, как гово­рится, очень и очень "кажущееся". Чтобы не сочинять ха­рактеристик этому далеко не насквозь известному мне пе­риоду жизни Анны Васильевны, приведу несколько ее пи­сем из Рыбинска, который, судя по почтовым штемпелям,  превратился  из Щербакова  в таковой  где-то  году в 57-58-м*.

Вот, в частности, письмо, иллюстрирующее один из эта­пов переписочной канители, которая долго и безрезультат­но тянулась у Анны Васильевны вместе с Тюлей с органа­ми советского правосудия:

«Дорогая Леночка, должна тебе сообщить не слишком приятное извес­тие — см. прилагаемый документ. Комментарии как будто излишни. Не скажу чтобы была удивлена, но в общем — хватит!» — 13 октября 1958 г,

А вот и "прилагаемый документ":

ПРЕЗИДИУМ ВЕРХОВНОГО СОВЕТА СССР

Отдел по подготовке к рассмотрению ходатайств о помиловании

Москва, Кремль

10 октября 1958 г. ОП-104 гр.

КНИПЕР-ТИМИРЕВОЙ А.В.

Ярославская обл., г. Рыбинск, проспект

Ленина, 17, Рыбинский драмтеатр

Сообщаем, что Ваше ходатайство о снятии судимости отклонено.
Зам. заведующего Отделом                                 А Архипов

Этот образец советского бюрократизма вполне сродни ильфовскому персонажу, у которого была печатка с резо­люцией "Отстаньте. Полыхаев". В приведенном выше тек­сте чувствуется с известным трудом скрываемое раздраже­ние: была бы их воля, написали бы порезче, но — Пере­стройка, т.е., простите, Оттепель. А немного раньше быва­ли ответы более развернутые, с указанием глубоко мотиви­рованных причин отказа, например:

ПРОКУРАТУРА

Союза Советских Социалистических Республик

Москва-центр, Пушкинская, 15-а

20 августа 1957 г. — В/1-Н-634

КНИПЕР-ТИМИРЕВОЙ А.В. г. Москва, Плющиха, д. 31, кв. 11

Сообщаю, что Ваше заявление рассмотрено. Дело, по которому Вы были осуждены в 1939 году, проверено. Оснований для пересмотра этого дела не имеется.

Ваше заявление оставлено без удовлетворения.

Зам. Нач. отдела по надзору за следствием

в органах госбезопасности

старший советник юстиции                   Холявченко

Г. Щербаков с 1946 по 1957 гг.

 

Я постарался воспроизвести этот документ поточнее, вплоть до его композиции и расстановки строчных и про­писных букв. Обратите внимание на "Зам. Нач." и "госбе­зопасности": если первое звучало более, пожалуй, гордо, чем горьковский Человек, то второе уже хотелось произ­вести как-то понезаметней, такой, знаете ли, скорогово-рочкой, как будто этого и вовсе не было. А чего стоит фа­милия самого тов. зам. нач. — а?

Вместе с тем почти одновременно и даже чуть рань­ше — не забудем, что Холявченко сочинял свое вырази­тельное письмо 20 августа 1957 г., — Ярославский облсуд шлет Книпер-Тимиревой А.В. на тогда еще щербаковский адрес два таких письмеца: первое, от 21 марта 1957 г., № 44у29с, называется "Справка", вот оно:

Дело Книпер-Тимиревой Анны Васильевны пересмотрено Президиу­мом Ярославского Областного Суда 8 марта 1957 г. Постановление Особо­го Совещания при МГБ СССР от 3 июня 1950 г. отменено, и дело в отно­шении Книпер-Тимиревой А.В. производством прекращено за отсутстви­ем состава преступления.

Председатель Ярославского Областного Суда    Молодяков

По-видимому, Анна Васильевна задала гр-ну Молодякову недоуменный вопрос, дескать, а как же с судимостью 1939 г. и с тогдашним постановлением ОСО, ведь по делу 1950 г. она проходила как повторница, с формулировка­ми, уже использованными в 39-м! Спрашиваете — отвеча­ем, и даже довольно быстро, т.е. 13 мая, но уже за подпи­сью молодяковского зама гр-на Ширшова. Ответ исчерпы­вает все сомнения, все теперь ясно:

На Ваше заявление разъясняю, что, поскольку Ваше дело прекраще­но постановлением Президиума за отсутствием состава преступления, Вы считаетесь несудимой.

Вообще с координацией движений у так называемых инстанций дело обстояло неважно: где-то в чем-то отказы­вали, а где-то то же самое разрешали. Никакого риска в отказной реакции, разумеется, не было; работала извест­ная тактика: лучше перебдеть, чем недобдеть. Раз уж речь зашла о заявлениях и реакциях на них, приведу некото­рые образцы и самих заявлений Анны Васильевны. Вот одно из них, адресованное Г.М. Маленкову:

«Глубокоуважаемый Георгий Максимилианович! Обращаюсь прямо к Вам и убедительно прошу промежуточные инстанции вручить Вам это за­явление. Думаю, что 34 года всевозможных репрессий дают мне на это право.

Я — дочь известного музыканта В. И. Сафонова, который упоминает­ся в "Сов. музыке" в связи со 100-летием со дня его рождения, а также в книге Алексеева "Русские пианисты" [образец принятой тогда, да и те­перь практикуемой милосердной помощи малограмотным руководящим адресатам; им требуются подтверждения в виде обращений к уже про­шедшим цензуру книгам и статьям по поводу, например, "известности" музыканта Сафонова, а то ведь задурят голову-то. — С.И.]. Не буду пере­числять всех своих арестов, лагерей, ссылок — я сама потеряла им счет. Буду говорить только о первом, послужившем основанием всего, что за­тем последовало. 15-го января 1920 г. в Иркутске я была арестована в поезде адмирала Колчака и вместе с ним. Мне было тогда 26 лет, я люби­ла его, и была с ним близка, и не могла оставить этого человека в по­следние дни его жизни. Вот, в сущности, и все. Я никогда не была связа­на с какой-либо политической деятельностью; это было настолько оче­видно, что такие обвинения мне и не предъявлялись. Познакомилась я с адмиралом Колчаком в 1915 г. как с товарищем моего первого мужа, с которым я разошлась в 1918 г.

Я имела возможность оставить Россию, но эмиграция никак меня не привлекала — я русский человек и за границей мне делать нечего. В 1922 г. в Москве я вышла замуж за инженера В. К. Книпера, умершего в Москве во время войны, когда я, пройдя арест и следствие, проводивши­еся по всем правилам 38-го года, и обвиненная во всем, что мне и не сни­лось, отбывала 8 лет в Карагандинском лагере. Освобожденная в 1946 г. по окончании срока, я жила и работала в городском театре в г. Щерба­кове.

Мне 61 год, теперь я в ссылке. Все, что было 35 лет назад, теперь уже только история. Я не знаю, кому и зачем нужно, чтобы последние годы моей жизни проходили в таких уже невыносимых для меня услови­ях. Из всех близких у меня остались только младшая сестра и сын дру­гой сестры, погибшей во время блокады Ленинграда. Я прошу Вас покон­чить со всем этим и дать мне возможность дышать и жить то недолгое время, что мне осталось.

6.07.54                                                        А. Книпер

Одно из последних ходатайств — уже упомянутое, к Н.С. Хрущеву, — было сопровождено солидным приложе­нием из семи копий отношений, справок и заявлений. Что, как и когда сработало в скрипучем реабилитацион­ном механизме — конечно же, неизвестно, однако 28 июня 1960 г. Прокуратура СССР отправила Анне Васильевне та­кую бумагу:

ПРОКУРАТУРА СССР 28 июня 1960 г. № 13/3-Н-634

КНИПЕР /ТИМИРЕВОЙ/ Анне Васильевне

Яросл. обл., г. Рыбинск,

ул. Урицкого, д. 34, кв. 16

Сообщаю, что по протестам Прокуратуры СССР определениями Судеб­ной коллегии по уголовным делам Верховного суда РСФСР от 1 марта 1960 года постановления: от 10 мая 1935 года и 3 апреля 1939 года, по которым Вы были осуждены, отменены.

Вы по этим делам реабилитированы, справки об этом получите из Верховного суда РСФСР.

По делу 1925 года судимость погашена, Вы считаетесь несудимой.

Прокурор отдела по надзору за следствием

в органах госбезопасности                          Захаров

Верховный же суд РСФСР тоже не дремал и, опережая события, еще 17 марта I960 г. выслал Анне Васильевне целых две "справки", в которых, правда, не было ни слова о полной реабилитации, но указывалось на отмену, во-пер­вых, постановления ОСО при НКВД от 10 мая 1935 г. — ввиду "отсутствия в ее (А.В.) действиях состава преступле­ния", и, во-вторых, такого же постановления от 3 апреля 1939 г., но это уже ввиду "недоказанности предъявленного ей обвинения". Представляю, какой был спор в Судебной коллегии: одни кричат — "доказано", другие отводят — "не доказано!". По счастью, победили человеколюбцы.

Повеяло волей, т.е. возможностью наконец-то жить со своими. Возникали новые заботы — о деньгах, о пенсии, которую — авось! — как-то и удастся выцыганить из на­ших соцстрахов. Примером таких забот является письмо от 10 марта 1960 г. с такими, в частности, строками:

Глупо, что у меня нет справок для пенсии, так как в этом случае до ухода из театра я все-таки получала бы + 150 рублей по возрасту, кото­рые — ох, как пригодились бы! Вот жалкий список справок и сами они:

1.       Удостоверение   Акц.   Общ.   Русско-Канадско-Америк.   пассажир­
ского Агентства.

2.   Справка о  получаемом заработке;  Госавиаавтоиздат от  23.12.31
для домоуправления.

3.   Справки из Госстройиздата для Горкома Рабис и из Госмашметиз-
дата от 13.11.33.

4.   Справки об общественной работе из Горкома Рабис от 16.03.34.

5.       Справка о заработке из Моск. Обл. НИИ Методологии от 29.12.32.

6.   Две незаверенные завидовские справки.

7.       Профбилет с указанием производственного стажа (шесть лет) от
23.04.36.

8.   Моя метрика.

Вот и все — немного. Ну а затем достану выписку из трудовой книж­ки и соответствующую справку из театра. Как ты думаешь, можно ли из этого что-нибудь извлечь + справка о реабилитации? Прошу тебя изло­жить все свои соображения о том, что мне следует предпринять. А пока буду делать ростры на колоннах, мешки с яблоками, из ошметков меха медвежью шкуру на пол, ордена, березу, травяной ковер, калачи, черта в ступе и пр. и др., имена же их ты, Господи, веси! Театр вот-вот разлома­ют, но это все как-то постепенно отходит и у меня исчезает всякое чув­ство реальности настоящего и будущего... но зато прошлое!!! Нечего ска­зать, ну и жизнь...»

 

И наконец, последнее письмо из Рыбинска от 9 апреля 1960 г. с планами на дальнейшее:

Сегодня я говорила с директором (нарочно в присутствии главного ре­жиссера), чтобы выяснить все обстоятельства с отъездом, выпиской, про­пиской в Москве и гастролями. Дело обстоит так: я выписываюсь отсю­да, постараюсь быть в Москве числа 26—27-го [по-видимому, апреля же. — С.И.] и прописаться там, затем 3—4-го возвращаюсь в Рыбинск, где буду жить в здании театра до 20—25 мая, затем еду на гастроли через Москву в Житомир на июнь и еще куда-то (Сумы и т.п.) на июль. К ав­густу все спектакли должны быть выпущены, и я могу оставить театр, чтобы захватить хоть кончик лета для отдыха. Принимая во внимание сволочную театральную скаредность, все может произойти и раньше, но еще не знаю. В понедельник получу справку о зарплате и выписку из трудовой книжки, которую заверю и вышлю тебе вместе с копиями спра­вок из Верховного Суда (впрочем, справки посылаю сейчас). Прошу тебя устроить мне свидание с Котом и Натусей [Наталья Никитична Татарская-Пешкова и повзрослевший друг Оди, достаточно для тети-Аниных задач знавшие бюрократическую кухню. — С.И.] числа 27—28-го, чтобы до праздников написать соответствующее заявление о пенсии. В трудовой книжке бухгалтер по неизвестной причине поставила мне стаж до театра в 17 лет (не подтвержденный документами). Эта тигрица ко мне довольно прилично относится — вроде паспортиста в 126-м отд. [милиции. — С.И.], написавшего о нехватке санитарной нормы в 36 кв. м на троих. Но эта липа вряд ли будет иметь значение.

Работы вагон, кроме того, заканчиваю на ногах нормальный весенний грипп, так что приблизительно похожа на черта. Очень хочу познако­миться с Марией Ильиничной [моя новорожденная дочь; имя ей было выбрано, исходя исключительно из фамильных соображений, из редко тогда употреблявшихся — в ходу были Марины и Андреи. Моя склонная к изяществу теща Евгения Павловна всем своим видом выражала про­тест против этого "грубого" имени. "Не знаю, как вы, — говорила она, — а я так буду называть ее Мариночкой" — и долгое время действи­тельно так и звала Машу, хотя в конце-то концов смирилась. — СЛ.] и исследовать ее брови и прочее — имя-то уж больно хорошо! Вообще, не­сколько соскучилась по тебе и Илюшке. Рыбинск как-то исчерпался, да­же Наталья Владимировна собирается в Ленинград к племяннице.

СНОВА ДОМА (1960—1975)

Летом I960 г. Анна Васильевна наконец-таки перебра­лась в Москву, в так хорошо знакомую квартиру на Плю­щихе. Перед этим Тюля отослала ей телеграмму следую­щего содержания:

Жить в Щербакове не годится — Вас ждет на жительство столица!

Переезд произошел, когда меня не было в Москве — в это время я пестовал свою только что родившуюся дочь Машу, и происходило это со мной в гор. Серпухове, у мое­го тогдашнего тестя — очень, должен сказать, симпатич­ного человека — Бориса Никитича Михайлова. По возвра­щении в Москву мы с моей первой женой и дочкой пере­брались в подвальчик к теще Евгении Павловне Михайло­вой, что, к счастью, было в пяти минутах хода от нашей плющихинской квартиры. Население этой квартиры было тогда таким: Тюля с тетей Аней, их двоюродная сестра и ровесница Наталья Николаевна Филипьева и ее дочь Ольга Ольшевская — моя ровесница. Наталья Николаевна, звав­шаяся моими тетками Шиной и сочувствовавшая мне по поводу удаления в изгнание, хотя я себя совсем не чув­ствовал изгнанником, ссудила мне в качестве приданого или подслащения пилюли холодильник "Саратов", быв­ший в те времена предметом мечтаний множества сов-граждан — в их оттаявшем за оттепель воображении стоя­ли рядом замороженные продукты и охлажденная водка. Этот холодильник перевозился с плющихинской квартиры в тещин подвальчик на тележке, взятой напрокат у груз­чиков соседнего дровяного склада — был такой на углу Ружейного и Земледельческого переулков (Боже, что за

 

Зима

Сегодня город очарованный

В необычайной красоте:

Все стало странное и новое —

Дома и улицы — не те.

А за рекой правобережные

Так нежно светятся огни, .

И ветки лип каймою снежною

Все до одной обведены!

И в снежном, радужном кружении

Горят как будто бы светлей

Причастные преображению

Цепочки утлых фонарей.

Рыбинск, 1958

 

Ох, вспомним мы тебя, унылый город,

На северном печальном берегу,

Где ссыльное безвыходное горе

На каждом повстречается шагу...

А может быть, припомнится иное?

Твоих берез морозных кружева,

Прохладный вечер летом, после зноя,

На улицах росистая трава...

И может быть, еще такая малость —

Единственное в городе кино,

Где и для нас порой приоткрывалось

В широкий мир ведущее окно.

Росла, росла из глубины экрана

Сверкающая гранями звезда,

Шли корабли под пеленой тумана,

На нас в упор летели поезда...

И, крепкими прикованы цепями

К чужой и неприветливой земле,

Смотрели мы, как жизнь скользит пред нами,

Сидящими в печальной полумгле.

1953

 

 

 

 

 

Б. НОСИК

 

ПО РУСИ ЯРОСЛАВСКОЙ

 

За последние годы были напечатаны десятки статей об охране памятников старины. Наконец, был создан специальный комитет по охране памятников истории и культуры (а позднее—Всерос­сийское общество с отделениями на местах). И уже после это­го появилось в печати гневное и горькое письмо Леонида Леонова. Писатель сообщал новые факты гибели изумительных памятни­ков старины, говорил, что снова охраной памятников занимаются люди, некомпетентные в искусстве. Та же мысль являлась и лейт­мотивом писем, пришедших в редакцию «Советской культуры» в связи с ярославскими неурядицами. Мне пришлось говорить на Ярославщине со многими руководителями местных отделов куль­туры. Однако искренней заинтересованности в судьбе обремени­тельного, хотя и славного наследства, которое досталось Ярос­лавщине от прошлого, я не встретил почти ни у кого.

Товарищ из областного отдела культуры жалобно сказал:

— К глубокому сожалению, время сохранило на Ярославщине очень мало памятников гражданской архитектуры...

Можно очень многое возразить этому товарищу. Можно ото­слать его к популярным изданиям по истории древнего ярослав­ского искусства, где он почерпнет несколько азбучных истин. Но еще уместнее припомнить в связи с этим блестящее высказывание покойного польского юмориста о том, что людям, не имеющим от­ношения к искусству, лучше не иметь к нему отношения. Однако этот товарищ имеет. И самое непосредственное. И другие, ему по­добные, тоже имеют. Один из них вынашивает идею о том, чтобы снести как можно больше ярославских памятников, а потом все средства бросить на какой-нибудь один. Другой с облегчением ска­зал мне, что Рыбинское море затопило, к счастью, очень много церквей: «И так у нас в области больше, чем в других областях. Стыдно перед товарищами». Третий сказал раздумчиво, когда мы проезжали с ним в автобусе мимо церкви в селе Крест:

— Эту мы скоро снесем. И построим тут небоскреб, восьми­этажный дом.

Здесь добавлю только, что церковь эта в десятке километров от Ярославля, кругом полно пустырей, и кому там нужен первый

116

 

 

 

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Жители Пошехонья роста среднего, лицом недурны, волосом русые, досужливы, по­слушны и трудолюбивы.

«Ярославские губернские ведомости» № 33 за 1854 год

Добираются в Пошехонье через Рыбинск, а до Рыбинска можно доехать поездом. Когда входишь в переполненный общий вагон, то сперва даже теряешься — столько народу сразу, дети, взрослые, отпускные солдаты... И свет еще не зажигали, в вагоне полутьма, и оттого здесь как будто еще теснее; радист пока еще не лег спать и добросовестно глушит пассажиров то правилами вокзального распорядка, то пластиночным Райкиным, то магнитофонным Тарапунькой.

Потом все приходит в норму. Поезд трогается, за окном бегут будки, перроны, садики, домики, депо, заводы, шлагбаумы, поля и речушки, потом леса и овраги. И радость путешествия ох­ватывает тебя снова. И ты не жалеешь уже, что двинулся в путь, и ничто не стесняет тебя больше в переполненном вагоне.

А потом несколько часов езды — и ты забываешь о первом своем впечатлении, потому что уже разобрался что к чему и даже вспомнить не можешь, какими они показались тебе в первый мо­мент, твои спутники по купе. Это все отличные люди, и те два мужика в углу, теперь-то уже видно, что они мои сверстники, у одного даже на руке выколото «1931». А если я выгляжу чуть помоложе, то что ж тут странного: им пришлось, наверно, работать сразу после войны, когда я еще бегал в школу, а потом через Садовое — в свой немноготрудный полиграфический институт. А к тому времени, как я получил от старшины свою первую смену «х/б летнего» и кирзовые сапоги, они и армию уже отслужили, и детей завели, и первые морщины. Теперь-то мы уже все отслу­жили, а этот вот солдатик, что едет из отпуска, он смотрит на нас чуть свысока: э, когда вы там служили, мужики, в незапамятные времена. Теперь все другое...

в кучу: наши знания, наш опыт и наши предрассудки. Чем боль­ше знаний, тем меньше предрассудков. Но в конце концов знать самые распространенные из предрассудков тоже полезно знать и не делать вида, что их не существует... Однако нашему  дорожному университету пора закругляться. Рыбинск.

Я добираюсь до автостанции. Автобусы в Пошехонье идут почти каждый час, но отходящий уже набит битком. Я решаю пока прогуляться по Рыбинску и отправляюсь к центру, на «проспект». На углу Плехановской и Пушкинской — очень странный дом, дере­вянный, с причудливыми, изощренными башенками: еще рыбин­ские купцы изощрялись. На «проспекте» дома каменные, самой обы­кновенной купеческой архитектуры, но до того обшарпанные, что даже великий лакировщик — солнце ничем не может им помочь.

...Наш пошехонский автобус понемногу заполняют пассажиры. Автобус идет до города Пошехонье-Володарск, центра Пошехон­ского района. Я сижу у окошка, поставив на колени рюкзак. Шо­фер, мощно налегая плечом, вдавливает последнего пассажира, сдвигает дверцы, мы выезжаем на окраину и наконец оставляем позади город. И тут начинается великое испытание. Сидяшие пассажиры подпрыгивают на сиденьях, взлетают и приземляются кто как умеет. Стоящие падают друг на друга, охают, и бодрятся:

— Тут это сразу за Рыбинском кусок такой, километра четыре, а там полегче, — говорит мой сосед.

Мы преодолеваем колдобины четырехкилометровой трассы, как будто специально созданной для испытания машин на прочность. Впрочем, пассажиры уже приспособились. Никто не задается осо­бенно — не стеклянные, не побьемся. Мы заняты беседой.

— Пошехонье — это особенный край. Люди тут особенно госте­приимные, — говорит сосед.

— Пошехонье, Пошехонье. А что там у нас особенного? Как везде, так и у нас, — говорит молодая женщина. Большинство со­глашается: как везде, так и у нас. Но меня это не устраивает. Как везде, это не интересно. Я лучше буду слушать соседа.

А по сторонам тянется лиственный лес, пробегают редкие села. Избы здесь пошли высокие, бревенчатые, с высоко прорубленными небольшими окошками. Похоже на Север. Да мы и едем к северу —-в северный Пошехонский край...

Что мы слышали о нем, о Пошехонье? Что-то у Салтыкова-Щедрина, в «Пошехонской старине». Но тут же в автобусе мне очень толково объясняют, что Салтыков-Щедрин сроду в Поше­хонье не бывал. У них, у Салтыковых, имение было в Угличском уезде, в Заозерье. Там тоже глушь была, дай бог, ну а Пошехонье

и вовсе считалось на краю света. Так что он взял это название для книги, вот и все. А теперь в Пошехонье совсем не такая уж глушь. «Как везде, — говорят мои попутчики. — Как везде».

Пошехонье не может похвастать столь же бурной историей, как Ростов или Углич. В начале восемнадцатого века, когда была образована провинция и приписана к Олонецкой верфи, города в ней не было вообще: «Пошехонский токмо уезд, а города не имеется».

Название «Пошехонье» — старинное, идет от старого названия Шексны—Шехона, Шехонь. Пошехонье была об­ласть «по Шехоне». А может, к область «по Шехонь». Ведь некогда Пошехонский край включал в себя часть Любимского, Даниловского, Ро­мановского уездов и Вологодской губернии до самой Шексны, «по Шехонь». В 1777 году село Пертома «с присовокуплением деревни Троицкой» было преобразовано в                         уездный город Пошехонье, к довольно длинному и без того названию которого уже в наше время присоединили еще одно—Володарск. И стало уже Пошехонье-Володарск, что, конечно, слишком длинно для неофи­циального употребления. Так что на автобусе написано просто:

«П.-Володарск».

В середине прошлого века «Ярославские губернские ведомости» сообщали:

«Сей город окружается лесом и полями. Фигуру представляет круглую, длиною две с половиной версты, шириною триста пять­десят саженей. Достойных примечаний зданий... в нем нет...»

Десяток лет спустя К. Головщиков в книжке о Пошехонье пи­сал, что «Пошехонье теперь весьма порядочный городок... План вообще недурной... Наружность тоже недурная...»

Теперь бы, как положено, все эти высказывания собрать и с ними полемизировать. Но я вылез с рюкзаком на площади автостанции, осмотрелся и не нашел, с чем полемизировать.

            Городок был беленький и милый. Внизу виднелась река. От самой автостанции уходили через площадь недавно побеленные тор- был какой-то непонятный, мы таких не перегоняли. Я заговорил с капитаном, и оказалось, что это немецкая еще коробка, старень­кая, но в порядке, и «двигун» у нее «Баккау-Вульф», тук-тук, почти без шума работает, как швейная машина.

— Убирать трап, Николай Константинович?—спросила жен­щина-матрос, и капитан, спохватившись, поглядел на часы.

— Ой, нам пора. А то пошли с нами. За полтора часа обер­немся. Время у вас есть?..

О, времени навалом. Куда мне спешить в этом милом, нето­ропливом городке?

«Меркурий» отходит от причала и берет курс на Тышные, по­селок в устье Согожи, где центр леспромхоза. Необъятное вод­ное зеркало против Пошехонья — это речка Согожа, про которую в старинной книжке было сказано, что ширина ее на всем протя­жении в обыкновенную пору—от пяти до двадцати пяти сажен, а глубина — от одной до трех сажен. Там же говорилось, что Со­гожа протекает семьдесят верст по Пошехонскому уезду и при деревне Вороне Моложского уезда, в двадцати трех верстах от Мологи, вливается в Шексну, что она судоходна до середины июня, а в остальное время мели мешают судоходству. Так все и было до первых послевоенных лет, когда наполнившееся Рыбин­ское море подперло и подняло все реки, и не только что де­ревня Ворона исчезла под водой, но и сам город Молога, и устье Согожи. До Тышных мы идем по нижнему течению Согожи. Здесь можно плавать всю навигацию; и вверх от города река то­же судоходна теперь на целых восемнадцать километров. У самого Пошехонья Согожа разлилась на добрых полкилометра — там внизу, под ее водами, и старый городской пляж, и кожзавод, и дерево­обделочный цех...

— Я, бывало, мальчишкой всю эту Согожу по камешкам пе­ребегал, — вспоминает капитан. — Тут такие рыбки водились, «по­пики», так мы их прямо на вилку ловили. Встанешь на камень и вилкой в воду. Теперь не перебежишь, пожалуй...

Капитан — мой ровесник, но он уже лет двадцать здесь пла­вает: и по Согоже, и по Кероме, и по Кондоре, и по Маткоме при­водилось плавать...

— Помню, еще в первые годы как затопили, лесу тут полно стояло в воде. Так мы, бывало, прямо по тропинкам лесным пла­вали. А швартовались к деревьям.

«Меркурий» подошел к пристани Тышные. Здесь нижний склад бывшего Октябрьского леспромхоза. Раньше в Пошехонье было два леспромхоза и один лесхоз, теперь все объединено в одном хозяйстве.

В Тышных возле пристани — бревна, бревна, бревна. Спло­точная запань. «Меркурий» стоит здесь совсем мало. Забрав не­многочисленных пассажиров, он сразу же отправляется в обрат­ный путь.

— Сенокос, пассажиров мало, — сетует капитан. — Когда в поле работают, и вовсе возить некого. Я уж всякие хитрости при­думываю для плана: экскурсии объявляю по Согоже, разные кол­лективные прогулки. План все-таки выполняем. Да и работаем всего вчетвером. Раньше четырнадцать человек была команда на «Меркурии». А теперь вот — я вдвоем с матросом плаваю, она и билеты продает. И дублер мой Лебедев тоже вдвоем с матросом. Всего четыре человека. А плавание тут нелегкое. Дно-то нечище­ное. Чего там только нет, на дне, — и леса, и дома, и церкви, и торфяные болота. Бывает часто, торфяники всплывают. Как-то весной подходим к устью Согожи, а входа нет. Торфяной остров всплыл огромнейший, и в реку не войти. Пришлось ледоколом распиливать остров этот и растаскивать катерами. Одну вон по­ловину завели в город и поставили возле бани. Ребятишки до сих пор на этот остров за клюквой бегают...

Темнеет. Я прощаюсь у пошехонского причала с капитаном.

— Надо вас к Бабке прокатить,—говорит капитан.—Вот где места-то красивые. Если меня не будет, дублер пас возьмет.

Я возвращаюсь к Дому крестьянина по набережной Пертомки. Совсем стемнело, набережная уже пуста. Куда же деваться ве­чером? В клубе сегодня ничего нет.

И тут из парка, от берега Согожи, вдруг доносится до меня томная мелодия. Танцы! Конечно, надо идти на танцы. Это единственное мероприятие, где я увижу чуть не полгорода, чуть не всю здешнюю молодежь. Редактор мой, наверно, стыдливо помор­щится: несерьезно как-то, взрослый человек путешествует, а сам все на танцы. Но лично я не вижу, почему бы нам недооценивать та­кое полномочное и представительное собрание, как вечерние танцы в маленьком районном городке. Отбросим же сомнения, мой чита­тель, и отправимся прямым путем в парк, в тот уголок, где у впа-

дения Пертомки в Согожу сияют фонари и колокольчик на высоком лбе распевает популярнейшие песни сезона.

133

в ответ и смеемся, а они поднимают неистовый визг и бултыхаются в воду один за другим...

Наконец тихая пристань Бабка. Дальше «Меркурий» ходит только по весне. Сейчас реку перегородили запани. Здесь полчаса или час стоянки перед обратным рейсом. Мы гуляем с капитаном по бережку.

— Красота у нас тут, — говорит он. — Сколько лет хожу и не нагляжусь...

Я уже не в первый раз слышу такое от пошехонцев, от переславцев, от угличан—от жителей маленьких городков, живущих по соседству с природой. В деревне, работая на земле, реже за­мечают нетленную ее красоту. А горожане в этих маленьких го­родках, зачастую совсем недавно еще переехавшие из деревни, охотно говорят и о красоте лесов, подступающих к городу, и о душистых лугах, и о речушках, изрезавших этот тихий край.

Обратная дорога кажется совсем короткой. Из Бабки едут дев­чата-льноводы. Они хором просвещают меня по части сельского хозяйства, хвалят какого-то там своего Шематонова, рассказывают, что лен в этом году уродился завидный, и без конца требуют, чтоб я поворачивался то направо, то налево и глядел на зеленый бархат льняного поля. «Самая гордость пошехонская—лен»,—говорит одна из девчонок.

Потом к разговору присоединяется белобородый старик в ка­ком-то теплом, не по лету, зипуне и с котомкой. Старик доброже­лателен и разговорчив. Учуяв приезжего, он тоже хочет просветить его насчет Пошехонья.

— Теперь у нас чего же, движение кругом, радио. А еще я помню — лес кругом, народу мало, глушь. Оттого всякий тут люд жил. Темный народ, в разных водяных верили, леших, в колду­нов всяких...

Я смотрю на безлюдный берег, вглядываюсь в сумрак при­брежного леса и думаю, что где же им водиться, колдунам, и лешим, и водяным, как не в здешней водной и лесной глуши.

— Всяких сектантов тут у нас было полным-полно, — продол­жает старик.—Серапионовцы были, эти себя морили голодом. Потом еще стефановцы, эти никакой женитьбы не признавали, один блуд, а ребятеночка когда приживут, так в лесу оставляют. Потом еще были филипповцы, странники и бегуны. У нас в кол­хозе есть одна старушка, из бегунов, говорят. Их основатель секты был старец Евфимий. Он сперва в Переславле жил, в Никитском монастыре, а потом уж в разных местах. И у них такое учение, что антихрист уже на земле поселился, а которые власти — это все его слуги. Так что подчиняться нельзя властям, а нужно удалиться в леса да пустыни и странствовать. А которые из них дома живут, только перед смертью из дома уходят, чтоб умереть в странствии. Вот наш поедседатель у этой старушки и спрашивает: «Ну что, Антипьевна, скоро в странствие уйдешь?» А она говорит: «По­живу еще, батюшка». Они, конечно, теперь не такие яростные у нас, сектанты эти. А в давние времена, говорят, князь Голицын специально сюда приезжал, в свое имение, и крестьян отговаривал, чтоб они себя не сжигали. Кому приятно, чтоб у него рабочая сила погорела, да еще таким зверским способом?

Девчонки прыскают на странные эти рассказы, но деду страсть как охота поговорить с заезжим человеком, который к тому же что-то корябает себе в блокнот, не иначе корреспондент или пред­ставитель...

— Вот как это понимать?—говорит дед.—Религия вроде отлученная от государства и непризнанная. А все же к простому православному лучше отношение, чем к какому ни возьми сек­танту. Вот почему?

— Вы полегче что-нибудь спросите, дедушка.

— Вот то-то. Я и агитатора спрашивал. Правда, он привел мне случаи шпионажа, но насчет Пошехонья не мог точно утверждать. Я люблю трудные такие задачки задавать...

Любопытный дед. Много у него, наверное, всяких этих сообра­жений, а только подошли мы уже к пошехонской пристани и пора прощаться.

Но откуда все-таки идут эти легенды о глупом Пошехонье и глупых пошехонцах? Еще три четверти века назад К. Головщиков, яростно полемизировавший с этими легендами в своей книжке, рас­сказывал:

«Летописи о Пошехонье совсем умалчивают, но зато сказки говорят о нем весьма многое... всякий и безграмотный знает, что пошехонцы, которых зовут «слепородами», «в трех соснах заблу­дились», что «искали они комара за семь верст в лесу, тогда как комар сидел у одного из искавших на носу», что «влезали они себя в лесу на сосну, желая Москву видеть», что «находили они  зможнмм реку насолить», что не смогли будто бы придумать . 'ова для названия своей реки, с большими трудностями дав на­звание одной Сога и другой Сога же (Согожа), и многое другое. Все такие сказки о пошехонцах характеризуют их недальновидными, даже глупыми».

Такова лишь часть сотворенной нашими предками легенды о Пошехонье и пошехонцах, А тут еще Салтыков-Щедрин с пре-

143

манью. Особенно понравилось мне название Кештома, которое упо­мянула молодая женгаина-бригадир.

— А пожить у вас там можно? —спросил я у нее.

— Найдется где пожить. Приезжайте, — ответила она. «Поез­жайте, чего ж, у них там хорошо», — поддержал стоявший тут же главный агроном управления. Я попросил десять минут на сборы и побежал за рюкзаком в Дом крестьянина.

Мы тронулись сразу. Автобус запрыгал по колдобинам рыбинской дороги, лучшего на все Пошехонье шоссе. Но ехать мне на этот раз пришлось недалеко. Мы повернули с шоссе к Кремекову, а за ним была уже и наша деревня — Лешкино. Какой-то, должно быть неглупый, мужик затеял эту деревню на берегу Кештомы, хотя и звали его тут попросту Лешкой. Красотища здесь была необыкновенная. С высокого берега речки Кештомы откры­вается даль, а кругом леса и луга, и ветер доносит откуда-то про­хладу и крик чаек — говорят, здесь совсем недалеко уже море. На задах бригадиршиного дома видна под берегом ширь Кештомы, а дальше сосновый бор, чернобрюхие смоленые лодки по берегу и луга в цвету. И такая тишь—только разноголосье птиц да изредка бурчание лодочного мотора. И запахи—с лугов, от реки, моря...

Прибежали с реки Тонины ребятишки, совсем черные от загара, оба темноволосые и худощавые—в мать: Юрка в восьмой пере­шел, а черноглазая тоненькая Надька—в четвертый. За Юркой переступила порог неразлучная его овчарка.

— На море пойдем? — сказал Юрка. — Пошли. Мы отправляемся к морю, а бригадир Тоня спешит по своим делам:

— Ой, там, небось, без меня уже полбурта заложили силоса, а я и не видела, как. С этим совещанием, ну его совсем...

     Мы идем с Юркой по берегу. Пряно пахнут берега Кештомы, цветы, цветы: колокольчики, ромашки, гвоздики и еще какие-то неведомые горожанину белые, желтые, малиновые, фиолетовые и красные цветы, ароматные травы. Чайки вьются над Кештомой, облака плывут, облака. Ветер приносит смоляной дух сосны, пьяный  дрожжевой запах сухой бересты. Свернув от берега, дорога уходит в сосняк, и вот уже что-то шумит впереди—то ли ветер в соснах, то ли дальние поезда. Но Юрка говорит, что это уже море. И правда, вон показалась за соснами его синяя гладь.

           -       Побежали! —кричит Юрка, и мы бежим к берегу.

Море. Синее, как настоящее. Но берег Пошехонский вблизи не так красив, как издали. Вернее, жутковата его красота. Даже в Арктике, где-нибудь у Канина или на острове Белом, не видел я такой трагической прибрежной красоты. Паводок отступил, оста­вив серо-белую полосу сора и плавника. Вымытые пни переплелись корнями, окоренные и обглоданные сучья — точно гигантское стадо коз с причудливо переплетенными рогами, точно кости погибших животных, точно остатки страшного кораблекрушения, точно об­ломки неразумно потопленной кем-то армады, собранные здесь без смысла рачительными аборигенами. А дальше — пустынная гладь моря, и торчит из воды целое кладбище засохших обломанных де­ревьев, на которых сидят чайки... Коровы, точно курортницы, бро­дят по берегу, с тоской смотрят под воду. Что им, коровам, там под водой, что высматривают? Может, ищут сказочную Атлан­тиду? Или затонувшую Мологу? Или обильные луга вдоль Кештомы и сочную траву, которой лакомились еще их бабки?

Юрка носится по берегу за собакой, потом собака за Юркой. В конце концов Юрка, угомонившись, ложится рядом со мной на песчаной косе. Садится солнце и кровянит кроны сосен. Вон белой птахой сверкнул на солнце «Меркурий», пошел последним рейсом в Тышные.

— А вы другое море видели? —говорит Юрка.

Я рассказываю про другие моря, и Юрка слушает, глядя в си­нюю даль. О чем он сейчас думает, чего хочет? И каким он станет, худенький загорелый Юрка, весь вечер безмятежно игравший с со­бакой на берегу? Умножит или растеряет в пути эту мальчише­скую грацию и красоту тела, ясность взгляда, чистоту мыслей, ве­селое свое любопытство? Так хочется заглянуть в твое будущее, а главное — сделать хоть что-нибудь для него, для твоего буду­щего, маленький Юрка.

На берегу становится прохладно. В кустах позванивают коло­кольчиками кони. Сверкнул стеклами «Меркурий», возвращаясь в Пошехонье. И нам с Юркой тоже пора домой, а то его бабушка, Тонина свекровь, будет беспокоиться.

Дома уже все в сборе. Вся семья за самоваром. Тонин муж работает здесь же в колхозе осеменителем. Это какая-то очень совре­менная, почти кибернетическая специальность. Николаев расска­зывает о ней охотно и убеждает меня, что это очень здорово — не кормить такую прорву быков зазря, не возиться с этими норовис­тыми скотами. Его самого бык так помял однажды, что он до сих пор лечится. Теперь все проще: съездишь раза два в неделю в Пошехонье за ампулами для осеменения, и порядок. И быки в колхозе совсем не нужны... От рассказов этих на меня повеяло

150

Но я знал, однако, что Россия — это не только тихие про­селки и неподвижные села, которые снятся мне в городе по ночам. Не только косогоры, поляны и сумрачные леса. Я знал, что Рос­сия — это и многокилометровые заводские окраины, трубы, дым и бесконечные ряды крупнопанельных коробочек, в одной из ко­торых сейчас и мой дом. Знал, что московские часы «пик», толчея у эскалаторов, битком набитые автобусы — это не меньше Россия, чем милые сердцу поля за Гаютином или коринский погост и бре­венчатые здешние избы. И что рев «газонов» на шоссе—это уже гораздо больше Россия, чем ржание стреноженной лошади. Вот и сейчас где-то за спиной у меня надсадно взвыла на подъеме машина. Я обернулся. Это был бензовоз, тот самый, что стоял у правления «России». Бензовоз притормозил, и шофер махнул мне, чтоб я лез в кузов. Какой там кузов на бензовозе, известное дело: бак, а по краям узкая полоса платформы, на которую я и встал, вцепившись в какой-то обод на баке. Машина проехала мет­ров тридцать по колдобинам и вдруг стала круто сползать вниз. Спуск к ручью показался мне почти вертикальным, и я гарцевал на своем краешке платформы, как ворошиловский всадник самой высшей категории. Мне казалось, что если машина не кувырнется вперед через радиатор, то что-нибудь в этом роде непременно произойдет. К счастью, ничего не произошло. Машина взревела и стала ползти вверх по такому же поразительно крутому подъему.

Пошехонская дорога никогда не отличалась высокими транс­портными достоинствами, хотя всегда, наверное, была живопис­ной. В «Ярославских губернских ведомостях» за 1864 год мне попалось такое объявление: «Пошехонский мировой съезд, должен­ствующий быть 11 будущего апреля, отложен по случаю разлития рек и дурной дороги». Тяжелые машины строителей высоковольт­ной линии, тракторы и трубовозы строителей газопровода окончательно раздолбили здешние дороги. От Гаютина до рай­центра полсотни километров с небольшим. Путешествие туда на машине занимает и полсуток, и три четверти суток. А если нет удачи в пути, то машина просто сидит сутками на одном месте, дожидаясь, чтобы кто вытащил ее из грязи.

Об этом рассказывал мне потом председатель «России», доби­равшийся в кабине бензовоза до Кувырдайкова. В поле он часто останавливал машину и вылезал. Иногда даже и не вылезал, а. заметив какую-нибудь бабку в горохе, просто открывал дверцу притормозив:

— Горох косите? Не рано? А клевер еще едят коровы? Тогда дня три подождите...

стали. Мотоциклы покупаем, телевизоры. А что пивные да эспрессо, так этого у нас всегда было полно. А вот лет десять — пят­надцать назад и вообще в каждом доме тут была пивная или эспрессо. И народу в них было полно, хотя жили мы тогда бедней, .'I,':.:' Ракоши...

Я снова шагаю по удивительной пошехонской дороге, которой словно бы нет конца. Что там еще впереди—Зинькино, Гаврилково, Ивашово, Елихово... Пошехонье. Пешеходье. Впрочем. кажется, что-то гудит сза­ди.

Я  останавливаюсь  и   жду. Тот же самый бензовоз из «России». Повезло. До Зинькина я добираюсь с дм счета и снова пускаюсь   пешком.   Потом   уже в поле за Гаврилковом догоняет меня колхозный грузовик: везут в   Гаютино каких-то ребят из    «Сельхозтехники», до самой пристани.                  

Вечереет. Остаток вечера я сижу на дебаркадере в Гаютине, смотрю на странный залив, на остро­ва затопленных удобрений. Паводок еще не сошел, что ли? Или коварное Рыбинское море опять изменило уровень, затопило вче­рашнюю сушу?

О море мне пришлось в ту же ночь разговаривать с Леонидом Григорьевичем, молодым капитаном «Клязьмы». В Гаютино «Клязьма» пришла совсем поздно, и, чтоб не проспать Пошехонье, я слонялся по судну, беседуя то с пассажирами, то с ка­питаном.

— Море новое, необъезженное, — сказал молодой капитан. — Мы вот по восточному берегу ходим. Воды мало. Не имеем под килем гарантированной глубины.

В сумерках мимо нас проплывал причудливо изрезанный бе­рег, острова, кустарники и деревья, стоящие в воде.

— Да, неудобное море,—добавил капитан.—Вот поплаваете еще, сами увидите. Вы на том берегу не были, на западе? И в Моложском заливе никогда не были? А то сегодня в «Советской России» прекраснейшая статья. Про Дарвинский заповедник в Моложском заливе. Все как в сказке. Так и статья называется — «Как в сказке». Очень хорошо расписал корреспондент. Я б на ва­шем месте туда махнул, раз у вас путешествие. А море, оно что? Ничего о нем хорошего сказать не могу...

Среди ночи я увидел белую колокольню Троицкого собора и так обрадовался Пошехонью, словно не был там месяц.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Каждый труд благослови, удача! Рыбаку — чтоб с рыбой невода...

*                       С. Есенин Погодите!

Все же вы не дети. Что вы! Это прямо смех и горе. Ведь нельзя ж, поймите, все на свете Сваливать на Рыбинское море!

Л. Мартынов

После завтрака Я, как обычно, зашел на почту, спросил, есть ли что до востребования. Сегодня во всех окошечках управляется одна работница, но я не ропщу и жду терпеливо: я уже знаю, что все остальные в поле, за аэродромом, потому что сейчас — разгар сенокоса и нужно запасать сено для почтовых лошадей на зиму. С почты я захожу в райком, это напротив. Секретарь Анна Васильевна Шематонова у себя, удивляется, что я еще не уехал, интересуется, где был, что видел, с кем познакомился. Она-то, конечно, тут всех знает в округе.

— А, Чунаева. С сырозавода. Как же, как же, крепкая ком­сомолка, активная общественница. Мы ее в райком даже прочили, но уедет ведь. Что поделаешь, уедет. Кто еще? Галина Ивановна? Это гаютинский-то директор, Сивова? Ишь куда вас занесло. Крепкий директор. Видели, какую она школу отстроила? А в Лешкине вы у кого жили? У Николаевой? Ну как же не знать. Депутат, хороший, крепкий бригадир. Знает поле, людей своих любит и не зазнаётся. У нее способности организаторские. Вы­росла девка. Умеет теперь как показаться, как одеться. Без укладочки не появится. А помню, когда в Ярославль ехала в первый раз, и не знала, как показаться, Жгун Валентину у них в колхозе не знаете? Тоже бригадир..." Вообще растут девочки, потому что с людьми общаются... У нас дорожат ценным человеком. Но и местом у нас в Пошехонье тоже дорожат. Зимой тут, как правило, людей бывает излишек. Так что местом дорожат люди и работают хорошо. Сейчас вот молодежи большой будет выпуск. Мы ориентируем молодежь на работу в сельском хозяйстве, сразу больше двухсот человек сможем принять...

Весь день я бродил по городу. Против моста через Шельшу на скамеечке у ворот сидели два старика. Я попросил разрешения присесть рядом с ними, и мы поговорили немного. Место это на­зывается Пустошки. Только это уже Пустошки новые, а непода­леку есть и новое Яковлевское. Старые Пустошки и старое Яковлевское остались на дне Согожи и нового моря. Переселенцы ссели здесь, на городской окраине.

— Дома у нас хорошо было, — сказал один из стариков. — Заливные луга, травы. Бывало, как освободятся луга от воды, выпускают туда скот — корочку разбить. А уж потом трава рас­тет. К июлю до горла вырастает. А в июле косят. Животноводче­ские были колхозы. Пшеницу сеяли, только не озимую, потому что затопляемые земли. И рыбы много было в озерах...

Они долго вспоминали свою Атлантиду и даже спорить на­чали друг с другом из-за каких-то забытых мелочей: сколько гек­таров где чего было посеяно. Только у них в памяти и остались все эти амбары, дома, посевы. А сейчас груда осклизлых бревен и кирпичей там, где были постройки, а над ними волны и вольные рыбы. Умрут старики, и с ними умрут все эти картины...

В тот же день мне пришлось увидеть карту этого некогда оби­таемого дна. Это была не какая-нибудь историческая карта вроде карты Киевской Руси, а вполне практическая, и висела она в ка­бинете у директора рыбозавода Георгия Владимировича Тихвин­ского. Директор был загорелый, лысый, чем-то похожий на Юлия Цезаря, переодетого в штатское. На директорской карте моря были и старое Яковлевское, и Марьино, и Леушино, и Татарки, и Васильевское, и Мормужино с высокой колокольней, и десятки других не существующих уже деревень.

— Рыбакам эта карта очень нужна, — сказал Георгий Влади­мирович. — Видите — населенные пункты. А за ними поля. Вот тут наши рыбаки и стараются плавать, вдоль прежней Согожи до Вороны, к Мормужину, или на север к озеру Ягорба, к Шексне. Не то можно в старый лес попасть или на торфяное болото. А леса ведь тут на дне не вырублены, не чищены. Вон, к примеру, по Конгоре целый лес под водой. Торфяные болота не разрабо­таны. Море это сдавали перед войной, в спешке, не до того было. Опять же работали кто? В результате берег тут засоренный и водохранилище неочищенное. Плавник, щепки, торфяники всплы­вают, и, конечно, сети рвутся, гибнут орудия лова. А против Бабина бывает — отрываются от Сергеевского острова большие куски... В общем, беда, а не плаванье. И берег никуда, никуда не годится.

— А рыба?

— Рыба? Видите ли, раньше река Шексна была богата осет­ровыми. Славилась шекснинская стерлядь. «Шекснинска стерлядь золотая». В Согоже водились в изобилии щука и лещ. После за­топления рыбы стало поначалу еще больше. Хорошо стало. В пер­вые годы очень много ловили мы линя, карася. Но ловили, и только. Все на самотек, пока ловилась. А теперь карповые поро­ды почти уничтожены. Чехони уже осталось два стада: ее зверски повыловили на нересте; особенно в соседней Калининской области много ее пропало. Карася и линя тоже почти не стало. Кормовая база здесь бедновата: сорная рыба все поедает, жиреет, а лещ у нас тощий. Рыборазведением занимаются из рук вон плохо, да и вылов молодняка плохо ограничивают. Разрешают ловить во вре­мя нереста. Тут надо принципиально решать. А главное... Глав­ное электростанция, конечно. С рыбой она никак не считается. Зимой станция забирает воду, и рыба в ямах гибнет от недостат­ка кислорода. По весне всплывает кверху брюхом...

Эх, сколько я слышал грустных этих разговоров о рыбе, при­чем в самых разных уголках России. В последнее время в газетах об этом стали писать регулярно, чуть не ежемесячно. Часто при­водят слова, удивительно точно характеризующие нынешнее по­ложение с рыбой, хотя и были написаны они почти два с поло­виной века назад, в «Книге о скудости и богатстве» Посошкова:

«Ныне многие жалуются на рыбу, глаголя: «Плох де лов стал быть рыбе». А отъчего плох стал, того не выразумеют: ни от чего иного плох стал быть лов, токмо от того, что молодую рыбу вы­ловят, то не ис чего и болшой быть...

И не токмо дать ей год место перегодовать, но и самыя зародышки рыбные ловят, еже менше овсяного зерна, и тем ловом в реках и в озерах рыбу переводят».

Право, создается впечатление, что проблема эта вечная. По­тому что ведь уже в старинной этой книжке советовали штрафо­вать за такой лов. И уже тогда пренебрегали этим советом.

Чем же тут можно помочь? Наверно, необходимо прежде всего, чтоб был один полномочный, дальновидный хозяин у природы, настоящий хозяин, который видел бы дальше нынешнего дня, дальше десятилетия даже. Чтоб отвечал он, скажем, не только за сегодняшний улов, но и за улов завтрашний. Чтоб не боялся он потратиться авансом — разводил рыбу, строил рыбоводные за-

166

А капитан Юра был тогда телефонистом. Потом все мы служили в армии, почти в одно время.

Хорошие ребята здешние рыбаки. Я слушаю треп, читаю, ре­дактирую перевод и отсыпаюсь. Скоро снова в дорогу, и я уже решил, куда я теперь поеду. Отчего же не поехать, раз там все как в сказке.

В синем небе протянулись тоненькие белые ниточки облаков. Море отсвечивает грозно, будто оно настоящее, загадочное это Рыбинское море. Сколько я о нем наслышался — от рыбаков, от капитанов, от животноводов, от пахарей, от бывших обитателей его нынешнего дна и от нынешних обитателей подтопленного, сы­рого берега. Есть, говорят, ученые, которые специально зани­маются Рыбинским морем. Вот с ними бы поговорить. Есть и специальные научные учреждения: например, тот же Дарвинский заповедник, что в Моложском заливе, на западе. Рыбаки обещали подбросить меня до берега у Брейтова, а оттуда уж я рейсовым пароходиком легко доберусь по морю до Борка, главной усадьбы Дарвинского заповедника.

Прощай, пошехонский берег, полюбившееся мне ярославское Пошехонье!

Наш белый рейсовый теплоходик подходит к Борку. От устья Себлы судно идет уже по более или менее определенному речному руслу Мологи, хотя Молога разлилась здесь так широко, что название Моложский залив будет точнее. Моложский залив Ры­бинского моря.

Теплоход разворачивается у Силонского острова и подходит к пристани Борок. Есть еще один Борок, Борок академический, расположенный в бывшей морозовской усадьбе. Это не очень да­леко отсюда, но в другом заливе. Там институт Академии наук, возглавляемый Папаниным, тем самым, что жил на льдине. Здесь же просто главная усадьба Дарвинского заповедника. Здесь бор-беломошник на берегу и на острове, здесь тихие заводи, мягкие луга, уступы таежных лесов и синяя гладь Моложского залива. Здесь аккуратные домики главной усадьбы и ее какая-то очень уж аккуратная и сладостная красота, то и дело напоминающая, что это все дело рук человеческих. Да и дальше по берегу тоже— то ловушка для шишек качнется марлевым призраком над белыми мхами среди сосен, то ровная улица дуплянок мелькнет над бере­говым обрывом, то сетка вольеры вдруг изрешетит небо на лес­ной опушке,

169

Мне удалось поселиться на окраине поселка в маленькой го­стиничке неподалеку от берега залива.

Берег здесь очень живописен и, хотя на первый взгляд будто и не похож на пошехонский, имеет при более внимательном рас­смотрении мрачное сходство с ним. У песчаного обрыва по-юж­ному синеет гладь разлившейся Мологи. А у самой воды, под­мытые и поваленные неистовыми ветрами нового моря, еще цепляясь корнями за высокий берег, кроной в воду лежат деревья. Деревья, которые стоят в воде, уже засохли, верхушки их отва­лились или спилены. Вдали водная гладь затянута осокой и какой-то болотной зеленью. А здесь, у берега, полоска залива похожа на территорию, по которой несколько раз — туда и обрат­но—прошла война.

Поплавав немного в прохладной и чистой воде, я вернулся в гостиницу. В моей комнате сидел за столом черноволосый и щупленький узкоглазый паренек. Он что-то писал. Когда я вошел, он встал, обнажил в улыбке огромное количество белых-белых зубов и представился, протягивая мне руку:

— Чан Кын.

Кын писал письма домой, во Вьетнам. Он рассказал мне, что дома у него остались жена и двое ребятишек. Сам он учился в Москве, в аспирантуре, и вот теперь проходил практику в запо­веднике. Кын занимался гадюками.

Мне подумалось, что ему неспокойно сейчас, должно быть, в тихом безмятежном Борке, потому что дома у него падают бомбы... Кын писал, доставая время от времени из бумажника фотографию, на которой улыбалась его очаровательная, совсем молоденькая жена и детишки таращились черными бусинами глаз.

— Жена уже два раза воевал против американские самоле­ты, — сказал Кын.

— Домой хочешь? —спросил я.

— Мы все просили уехать. Нам сказали: нельзя уехать. Всех убьют на войне, кто будет строить социализм? Я изучаю змей. Змеи очень большое значение имеют в хозяйстве. Яд и шкуры продают за границу. Помогает строить социализм. Моя жена там... Уже два раза...

Кын вздохнул и взялся за свое многостраничное письмо. В понедельник маленький Кын, надев с угра большущие са­поги, просторный костюм из водоотталкивающей ткани и огром­ную кепку, отправился в лес за гадюками, которых в этих местах, как на грех, было совсем мало. Я слонялся по усадьбе, беседовал насчет моря по очереди со всеми научными сотрудниками заповедника и то, что было непонятно мне раньше, по правде сказать, становилось еще более непонятным.

Дарвинский заповедник был создан вскоре после возникновения нового моря, еще до того, как уровень водохранилища достиг подпорного горизонта. Основные работы на гидроузле были за­кончены перед самой войной, к весне, но заполнение моря завер­шилось только в сорок седьмом году. К тому времени было за­топлено больше четырех с половиной тысяч квадратных кило­метров, точнее, четыреста шестьдесят пять тысяч гектаров земли. Цифра эта может, вероятно, вызвать разные эмоции. Например, довольно известный в области журналист, родом пошехонец, вос­торженно писал в своей книжке:

«Рыбинское море!.. Четыре с половиной тысячи квадратных километров занимает это море. Появление его убрало с карты области целый город Мологу и многие сотни сел и деревень, жи­тели которых переселились в другие места.

Четыре с половиной тысячи квадратных километров — это чуть ли не две территории западноевропейского государства Люк­сембург. Словом, привольно на просторах Рыбинского моря пла­вать мощным пассажирским теплоходам и буксирам с огромными караванами древесины, есть где раскинуть свои капроновые сети рыбакам, есть где разгуляться буйному ветру».

Подобных высказываний можно найти немало. И правда, со­блазн восторга велик: этакую водную бездну сотворил человек. Сколько раз я любовался ею, сидя где-нибудь на песчаном берегу, засоренном корнями и сучьями. И при этом сомнение никогда не оставляло меня: да, море, оно прекрасно, но почему именно море на этой далеко не засушливой, на этой обжитой и распаханной людьми земле? Почему волны должны бушевать над сотнями деревень, над древней Мологой, над лугами, пастбищами, торфя­ными болотами, дубравами и сосняком, который и вырубить-то никто не успел? Ведь люди отвоевывают землю у моря, чтобы жить на ней, пасти стада или выращивать тюльпаны. Конечно, мы безмерно богаче тюльпанных стран, мы безмерно богаты. Впро­чем, почему безмерно? Разве не должны мы измерять свои богат­ства, соизмерять и беречь их? И прежде всего великое наше богатство—землю? Я листал книги о новом море, и они не убеж­дали меня. «Привольно... мощным пассажирским теплоходам». А разве им нужно приволье? Им нужна гарантированная глубина. «Есть где раскинуть сети». Есть, правда. Но ведь нужно, чтоб была рыба, чтоб не путались в сетях сучья, чтоб рыба не дохла зимой в ямах от гниения леса и колебаний уровня моря. «Есть где разгуляться буйному ветру». Но ведь корабли теперь не ходят под парусом, а ветер этот переворачивает и заливает волной лодки, валит подмытые деревья по берегам нового моря.

     Всю зиму я искал ответа в очерках и сагах, одах и песнях.

Там, подобно сбывшейся надежде, Засверкало Рыбинское море.

У Платонова прочитал про одного губернского председателя, который «хотел превратить сухую территорию губернии в море, а хлебопашцев в рыбаков». Но это был, вероятно, гротеск, а мне нужны были факты.

Потом, наконец, наткнулся на статью солидного академика-гидростроителя. Однако, да простит меня академик: не рассеивала моих сомнений история великого затопления, изложенная акаде­миком в его статье «Великий строитель» в 1939 году. Вот она, эта история:

«В Ярославле началась стройка плотины. Работы уже шли, ко­гда группа молодых советских инженеров... разработала веские доказательства целесообразности переноса сооружения в Рыбинск...

Товарищ Сталин внимательно ознакомился с докладной за­пиской о переносе плотины и выразил свое мнение лаконичной резолюцией: «Я за».                          

   Три буквы сталинской резолюции решили судьбу сооружения. Будущее показало абсолютную правильность этого решения».

Тридцать девятый год — это еще было не будущее. Шесть­десят шестой — пожалуй, уже да. И наверное, ученые уже прики­нули теперь эффективность сравнительно небольшой Рыбинской ГЭС, истинную, а не парадно-рапортовую стоимость киловатта, убытки от затопления сел, от затопления хоть и небольших, а все же необходимых предприятий, от затопления земель. Да и другие расходы тоже, наверное, учли. Ведь на одно переселение государство ассигновало тогда девяносто пять миллионов рублей. Новое строительство и осушение новых земель тоже шло за счет государства. А кто считал человеческие потери? И что стало потом на подтопленных берегах? Ответ на некоторые из этих вопросов я надеялся услышать от ученых заповедника. Ведь Дар­винский заповедник и был создан, чтобы хоть потом изучить из­менения, которые произошли в результате затопления этой огром­ной территории (если уж нельзя было предусмотреть их заранее). Результаты наблюдений предполагалось использовать впослед­ствии в народном хозяйстве.

       В первый же день я перезнакомился почти со всеми научными работинками заповедника: их было не так уж много. Меня щедро снабдили книжками, пухлыми сборниками и диссертациями, ко­торые я принялся штудировать, сидя на куче бревен возле нашей "стинички.

Временами я отрывался от книжных страниц и смотрел по сторонам—на белые сияющие облака, на кромку леса, на воды залива, синеющие между соснами, на ровные ряды деревцев на плантации черноплодной рябины, на дорогу под тенистой стеной бора. Вон проехал на велосипеде могучий бородатый старик: ко­гда-то он был здесь главным лесничим. А вон катит к лесу здеш­ний орнитолог: лысый, загорелый, в пронзительно зеленом лыж­ном костюме, похожем на какую-то незнакомую военную форму, с неизменным биноклем на груди. Вон прошла в сопровождении своей пушистой белой собаки Калецкая, очень энергичная и сдер­жанная женщина. Она занимается млекопитающими, прекрасно фотографирует и даже фильмы снимает про всякое зверье. Я как раз листаю ее диссертацию вперемежку со сборником трудов заповедника, выпущенным в 1953 году Московским обществом ис­пытателей природы.

Здесь описаны изменения, которые произошли в природе Молого-Шекснинского междуречья после затопления, когда огромная эта территория, больше половины которой занимали леса, а около сорока процентов луга, ушла под воду. Изменился ландшафт местности, полностью исчезли знаменитые моложские дубравы, за­ливные луга с большим количеством стариц, смешанные леса, ольшаники, еловые массивы. Природа сохранившейся над водой части междуречья приобрела, по мнению ученых, «ярко выражен­ный таежный характер». У берегов нынешнего заповедника было затоплено двести шестьдесят квадратных километров леса, из них девяносто молодняка и тридцать — товарного леса. В первые годы после затопления полоса леса шириной пять-шесть километров еще окаймляла заповедник. Здесь были высокоствольные сосняки, густые березняки и темные ельники. Неистовый ветер, волны, а иногда и запоздалые случайные вырубки довершили дело. Уже к 1949 году площадь лесов сократилась на двадцать процентов. Над водой торчали теперь пни и засохшие стволы. Полтора де­сятка лет назад главный лесничий заповедника Л. Н. Куражковский писал: «Участки засохших и побуревших лесов представляют собой издали безотрадную картину умирания и придают унылый вид ландшафту водохранилища».

 

Статья главного лесничего вообще содержит эмоциональный элемент, о котором зачастую принято говорить с некоторым пре­небрежением. Однако здесь эмоция эта, как мне показалось, не противоречит ни материалу, ни выводам. А вывод лесничего кате­горичен: «На примере Рыбинского водохранилища можно заклю­чить, что... оставление несрубленных лесов в ложе искусственного водохранилища нецелесообразно и не должно иметь место». Учли ли это строители Братского моря? Во всяком случае, старый лес­ничий высказал свое мнение достаточно резко.

Не было этой определенности, на мой взгляд, во многих дру­гих статьях сборника, исполненных неоправданного оптимизма. Множество преимуществ найдено о медленном заболачивании при­брежных земель, описаны многообещающие опыты разведения гу­сей и уток. Однако не сказано там же с достаточной прямотой, что огромный диапазон колебаний уровня воды не позволяет гнездиться птице и не дает возможности приспособить затопляе­мую зону под более или менее постоянные посевы. Ведь при па­дении уровня водохранилища всего на один метр здесь освобож­дается около сорока четырех тысяч гектаров суши. И наоборот. А колебания уровня составляют в разные годы от трех до шести с лишним метров...

Надо будет поподробнее расспросить обо всем орнитолога, Калецкую и молодого лесовода Кудинова. А пока я листаю в «Очерке фауны» исполненное истинного драматизма описание ве­сенних дней 1941 года:

«В бедственном положении оказались все четвероногие, кото­рых наводнение застало далеко от коренных берегов. На затопляе­мых островках суетились мелкие грызуны. Они рыли себе времен­ные норки, пытаясь укрыться в них от ветра и пернатых хищников. Когда островки скрывались под водой, зверьки скапливались на высоких кочках, забирались на ветви кустов и деревьев. На одном полузатопленном пне были пойманы одновременно: три серых по­левки, мокрый, трясущийся от холода еж, восемь ящериц и одна гадюка, а в дупле осины невысоко над водой обнаружены две зем­леройки, крот и десять серых полевок. Никто из обитателей этих временных убежищ не обращал внимания друг на друга, зато ча­сто они становились добычей ворон, чаек и хищных птиц. Трупы грызунов прибивало к берегу... На плывущих льдинках и остров­ках спасались зайцы, но большинству из них не удалось уцелеть». Много гибло и лосей: «звери плавали между деревьями в поисках суши, выбиваясь из сил, путаясь ногами среди всплывшего буре­лома и растительного мусора, и в конце концов гибли. На островках волки, страдая от голода, раздирали друг друга». Калецкая сказала мне, что тогда погибло не меньше сотни лосей. «Весной прилетели на свои места птицы, и многие из-за привязанности к месту остались без потомства. Некоторые больше десятилетия гнездились на прежних местах далеко от корма».

...Я поднял голову и увидел мирную зеленую полоску луга с цветами, лес, штакетник забора. Страшной должна быть картина наводнения, чтобы в описаниях ученого появилось столько драматизма. Мне пришлось как-то пройти пешком десяток километров по Рентному острову, плодороднейшему району Словакии, неза­долго перед этим пережившему страшное наводнение. Никогда не забуду я этот запах гнили, обнаженную, словно ободранную до костей, землю, засохшие деревья и чьи-то скелеты на ветвях—не го птиц, не то домашних животных...

Я посмотрел на дорогу и увидел странную пару. Это были старик и девочка. Старик нес на руке негнущийся брезентовый плащ; на нем был черный длинный лапсердак с фалдами и метал­лическими пуговицами, широковатые черные брюки. У него была удивительная, разведенная в стороны борода, какую раньше мне доводилось видеть только на портретах знаменитых людей прош­лого. Борода росла откуда-то с шеи и воинственно торчала по сто­ронам, а подбородок оставался чистым. Девочке было семна­дцать — стройненькая, глазастая, похожая на испуганную птицу, еще не взрослая девушка и уже не ребенок. Они подошли к гос­тинице, и уборщица вышла, чтобы их разместить. Она сказала, что старик будет жить в нашей комнате, а девочка рядом, за стенкой.

Потом старик снова появился на крыльце со своим негнущимся плащом через руку.

— Как сегодня вода?—спросил он.

Я поежился. Он беспечно махнул рукой и мужественно заша­гал к берегу. Фалды его длинного, до колея, лапсердака подпры­гивали. Он энергично нес перед собой двурогий парус белой бо­роды.

Мимо заборчика прошла какая-то представительная компания. В том смысле, что водили представителей. Представители были вполне представительные, чуть не из Главного управления запо­ведников. Директор заповедника и его заместитель по научной части показывали им хозяйство. Я отложил книжки и пошел за экскурсией.

Позади гостинички начинались плантации черноплодной ря­бины.

      Лесничиха шептала что-то побелевшими губами. Мне даже странно показалось, что они так боятся. Ведь это было их море, их детище. А потом я подумал, что они оттого и боятся, что лучше моего знают норов своего моря.

Волны наскакивали то справа, то слева, и Витя едва успевал выруливать, а я все черпал и черпал воду со дна какой-то банкой. И не подвластная никаким законам, металась волна, то вздымаясь по воле неистового ветра, то отталкиваясь от каких-то неведомых ям и бугров на дне этого наспех построенного моря.

— Чтоб ему неладно, — сказала вдруг лесничиха. — Два сына у меня тут утонуло. Один восьмилетний. Пошел купаться да ногами в плавнике застрял. А другому тридцать уже было. Катер их на елку под водой напоролся. Тоже утонул. Женатый был уже...

Я вспомнил испуганные глаза лесника, провогк-;.."^ г:; нас на берегу. Он знал, как это просто здесь,—одна волка с;1;;„йа, вто­рая слева... Оттого и умолял жену не держаться в случае чего за добро, черт с ней, с козой...

Нас снова накрыла волна, и мне снова пришлось вычерпывать воду банкой. Виктор, посиневший от холода, вцепился в руль, стараясь держаться поближе к берегу. Однако даже такому но­вичку, как мне, было ясно, что добраться до берега или хотя бы до острова здесь будет не просто.

Нас заливало, сносило в море и заливало снова... В конце кон­цов, измученные и мокрые, мы все же добрались до Борка, и я по­бежал под дождем в гостиничку.

Уезжал я в воскресенье. Кын белозубо улыбался мне на про­щание. И старик Арендт грустно шутил. «Благословляю вас на все четыре стороны», — сказала Вероника. У пристани я увидел Ираиду Евдокимовну и попрощался с ней.

Теплоходик огибал Силонский остров, и вскоре его бор-беломошник заслонил от меня сладостную, созданную людьми красоту главной усадьбы заповедника и ими же сотворенную дикую и мрачную красоту берега...

190

 

 

 

 

Тамара КВИТКО 

 

ОБЕД В ЩЕРБАКОВЕ

 

         —           Ну, если вы с людьми нашего предприятия знако­митесь, надо вам и с Малышевым Александром Федорови­чем знакомство свести,— сказали мне на Щербаковском заводе    полиграфического   машиностроения.— Это   наш кадровый рабочий, которого выдвинули начальником це­ха. Очень  важного, между прочим...   Вон    видите  новое здание? Там и находится этот цех.                                                                                                                                                  Цех Малышева встречает меня сдержанным гулом. Пахнет свежеиспеченными пирожками, еще чем-то вкус­ным. В освещенном люстрами зале сидят за столиками подростки-ремесленники. По залу неторопливо ходит вы­сокий худой человек в белом халате.

—  Ну как, ребята,— останавливается он подле одного из столиков,— удалась сегодня каша?

—  Удалась,   Александр   Федорович.   Вы   нам   всегда гречневую давайте. А то вчера манка была... Будто мы маленькие.

—  Нет, вы уже народ взрослый,  что   там  говорить...Только и манную кашу надо есть. От нее знаете, сколько сил набирается!  Это ведь пшеничка.  Э,  да что же ты, брат, сыр без хлеба в рот отправляешь?                                                                                                                                  Так вот он какой,   Александр Федорович Малышев!..                                                                             О себе Малышев рассказывает скупо. По профессии — шлифовщик; был старшим мастером. Денег приносил до­мой раза в полтора больше, чем теперь. И уж, конечно, никогда не предполагал, что ему придется заниматься делами по кулинарному ведомству; беда, можно сказать, заставила. Нет, не своя, личная,— коллектива: с пита­нием рабочих на заводе обстояло хуже некуда. Малышеву предложили: «Возьмись, Александр Федорович, тут твер­дая рука требуется». Он и взялся. Мог ли он, коммунист, поступить иначе?                                                                                       Известное дело, где нет сознательной трудовой дисцип­лины, там нет и интереса к работе. Пришлось Малышеву не раз и не два потолковать с людьми как следует.                                                  Получили новое помещение. Меньше стало нареканий на невкусную еду, иной раз доводилось слышать и по­хвалу, но теперь сам коллектив столовой стал все чаще высказывать недовольство собственной работой.                                                                                                                     Очереди, толкотня у столов... Как добиться, чтобы этих очередей, этой толкотни было поменьше? Ввели комплекс­ные обеды стоимостью в три—четыре рубля, и уже не по­сетитель ожидал блюд, а блюда на столе ожидали его. Новшество привилось: примерно человек двести брали комплексные обеды. Но двести — это лишь небольшая часть коллектива завода. Видимо, следует ввести само­обслуживание.                                                                                                                                       В один из июньских дней позапрошлого года посетители столовой впервые подошли с подносами в руках к разда­точному столу. Новый порядок всем понравился: времени теперь уходило на обед вдвое—втрое меньше прежнего. А в один из мартовских дней прошлого года Малышев и его помощники прочитали решение Центрального Комите­та КПСС и правительства о мероприятиях по улучшению работы предприятий общественного питания. Они еще раз убедились, что правильно действовали, введя в столо­вой самообслуживание. Но это было только началом. Мно­гое из того, что предлагают осуществить партия и прави­тельство, они упускали из виду. В эти дни коллектив сто­ловой начал решать новые задачи.                                                                                                         Идем с Малышевым по заводскому двору. У какого-то сарая он останавливается, открывает дверку. Из глубины раздается хрюканье.

 — Сейчас здесь двадцать поросят. Сорок шесть мы уже откормили. А доведем этих до приличного веса, что­бы были килограммов по сто, тогда новых возьмем. Хло­пот, конечно, немало, но они окупают себя. И другое де­ло сулит нам много хорошего: завод строит теплицу. Представляете, как наш посетитель, хороший рабочий че­ловек, будет доволен, если зимой мы положим ему на тарелку перышко—другое луку, зеленые листки салата!.. Александр   Федорович   Малышев останавливается у одного из
столиков: — Ну,  как удался  сегодня  обед?                                                                                         

До чего мало знаем мы, обычные посетители столовых, о том, что представляет собой современное кулинарное производство, как оснащено это производство технически! Не без гордости Малышев показывает электрические ма­шины: посудомойку, нсарочный шкаф, овощечистку — хит­роумный механизм, который шинкует овощи, взбивает кремы, выполняет множество других работ. Приводит и в блистающую чистотой кухню с огромной плитой посреди­не, с электрической сковородой в два обхвата. У сково­роды орудует молоденькая девушка — печет оладьи.                         — Нина Бакрылова,— рекомендует Малышев.— Наш будущий кулинар, а пока ученица. Ничего, выучится. На­ставницы у нее хорошие. И Лидия Павловна Тихомирова, и Анастасия Федоровна Шишкина, и Надежда Павлов­на Капустина — каждая в своем деле мастер. С такими людьми, как говорится, любой орешек расколешь.

—  Уж и любой! — откликается повар-бригадир Тихо­мирова.— Некоторые орешки пока не по зубам! Днем вон сколько готовим — по пять первых,  по пятнадцать  вторых. А тем, кто вечером  и ночью   работает,  предлагаем только два первых, два вторых, и то гретые-перегретые...

—  Мы  бы не прочь на вечер отдельно   готовить,  так ведь плита у нас — махина! Ее если два раза в день раз­жигать,   никакого   топлива   не   напасешься.— Малышев
вздыхает.— Надо еще одну плиту, поменьше.

—  Вот вам один орешек,   Александр   Федорович.   А вот и  второй: сколько бы мы обедов  на   дом  отпускали, сколько печенья и разных полуфабрикатов могли прода­вать, если бы дали нам, наконец, еще одно помещение — за воротами   завода! Чтобы работница по  дороге   домой
зашла да и купила того-другого. Ну и еще орешек  завяз в зубах, а   не раскалывается:   общежитие  километра  за три от завода, так хоть бы какой буфетик там был, хоть бы какую кухарку держать, чтобы по тарелке супу лю­дям давала. Конечно, очень хорошо, что в столовой ввели абонементы. Только не всем удобно не в свою смену при­езжать на завод ради завтрака, а потом и ради обеда.

—  Крепкие   орешки...   Сами,   конечно,    не   раскусим. Будем у коллектива завода помощи просить.                                                                                                                                                         А коллектив завода — вот он, в обеденном зале. Кото­рый уже час не прекращается поток людей к раздаточно­му столу. Присаживаюсь к одной, к другой группе.

—  Как обед сегодня, что посоветуете выбрать?

—  Зразы сегодня вкусные. И гуляш неплохой.

—  А щи подгуляли. Перцу им не хватает, что ли?
С завода возвращаемся вместе с Малышевым.

—  Первый раз в Щербакове? — спрашивает он.

—  Да, первый.

—  Щербаков... бывший Рыбинск... — Малышев говорит негромко, задумчиво.— Стоял себе  на   Волге заштатный городишко. Перед революцией имел около тридцати ты­сяч жителей. Теперь, заметьте, двести тысяч! Имел два­дцать шесть фабрик и заводов... при четырех сотнях ра-
бочих. Верно говорю, почитайте об этом в старой энци­клопедии. А ныне приедет человек в Щербаков, осмот­рится —и  уезжать неохота. Какие заводы  поднялись, сколько новых улиц появилось!.. А главное, люди у нас...рабочая косточка, мастера! Их продукция и по всему Сою-­
зу и за границей известна. Для таких людей, как наши щербаковцы, хочется стараться да стараться. Это я сво­ему коллективу всякий день напоминаю. И обида берет, что кое-где на наших предприятиях порядки в столовой вроде как в прежней харчевне. Вот хоть бы на электро­-техническом.                                                                                                                

Не полагается приезжать на обед без приглашения хо> но, надеюсь, хозяева — работники электротехниче­ского завода — не осудят.                                                                                                 Вхожу в одноэтажный приземистый дом. Итак, вот она, заводская столовая.                                       —        Нет, не столовая, а буфет,— поправляет Анна Ива­новна Горшкова, председатель завкома.— Свою кухню за­вести не можем, сами видите, какие у нас хоромы.                         «Хоромы» — небольшая комната, изрядно запущенная. Пять столиков, буфетная стойка. У стойки очередь, чело­век тридцать.

—   Буфетчица,— окликает кто-то из конца очереди,—пообедать всем хватит?    

—   Порций десять наберется.

—   И сегодня, выходит, без горячего останемся!

—   Не огорчайся,— утешает сосед,— у нас горячее все равно в холодном виде подается. Придется вместо обе­да пивком пробавляться, хоть и не надо бы его в эту по­ру... А я бы сейчас добрую тарелку каши съел, гречневой или пшенной.                                                                          

—   Нам кашу вообще не привозят. Невыгодно.
Значит,  горячего не хватит  всем.  Доставляют обеды из столовой другого предприятия, сорок—пятьдесят пор­ций,— это на несколько сот человек! Буфетчица опасает­ся: возьмешь больше — вдруг останется, а останется, значит выбрасывай: холодильника нет.                                                      

      Никто не поминает добрым словом свой буфет.

—   Котлеты — один хлеб, картофель совсем без жира, никакой домашности. Булочки и то редко привозят.

—  А почему вы, товарищи, миритесь  со  всем   этим? Взяться бы вам да навести по-хозяйски порядок.  Именно по-хозяйски, потому что завод ваш и буфет ваш...                                                                  В ответ пожимают плечами:                                                                                                                      —        Да как-то не думали об этом.                                                                                                      Спору нет, заводской буфет пока что в неважном по­мещении, и доставлять обеды из другой столовой неудоб­но. Но и при этих условиях можно лучше кормить людей. Можно, если здесь будет настоящий общественный конт­роль, если профсоюзный комитет и дирекция завода всерь­ез займутся этим важным делом.                                                                                                             Думаю, будет. Но пока...   пока   такого   контроля нет.

И не только на электротехническом заводе, но и на некоторых других предприятиях Щербакова не ладится с общественным питанием, потому, должно быть, что здесь забыли о том, как велика сила общественного кон­троля.                                                                             

Сидим в одной из уютных комнат общежития завода «Дормашина». Технолог Янина Щербо огорченно расска­зывает: поступила учиться на заочное отделение институ­та, и ничего не получается. Можно было бы работать и учиться, если бы не отнимали столько времени разные бытовые дела, прежде всего кухонные.

—   А вы прибегали, Янина, к услугам какой-нибудь го­родской общественной столовой?

—   Прибегала бы,  да   бежать   далеко,— отшучивается девушка.— В Щербакове таких учреждений раз, два — и обчелся.                                                                                                           Янина права. В центре города, неподалеку одна от дру­гой, две столовые, кафе, пельменная, чайная. А дальше?.. За рекой Черемхой, в районе где живут тысячи рабочих семей, только небольшая чайная, да столовая при фабри­ке «Маяк». В обширном рабочем поселке Копаеве под столовую отведена комната в пятнадцать метров. В Пере­борах — другом рабочем поселке — последние годы строят и строят дома, но ни в одном из новых зданий не нашлось помещения для столовой.                                                                                                                                              Впрочем, только ли в Переборах так? Из общедоступ­ных столовых Щербакова лишь одна расположена в но­вом доме, а из всех пунктов общественного питания, включая фабрично-заводские, едва три—четыре отвечают санитарно-техническим требованиям. Зато помещения, специально предназначенные для предприятий общест­венного питания, например, в доме № 46 по проспекту имени Ленина, используются для других целей.                                                                            По воскресеньям, сообщают мои собеседницы, они ино­гда отправляются в центр города и там завтракают в ка­фе или пельменной, а обедают в какой-нибудь из столо­вых. В кафе и пельменной им нравится. Там тихо, уютно, кормят вкусно. А в столовую ходят без особого удоволь­ствия. Быстро не пообедаешь- самообслуживание не вве­дено; из-за тесноты, говорят. Продают ли в столовых по­луфабрикаты? Продают, но мало и в ограниченном ассор­тименте.                                                     —        Трудное   положение у тех, кому нужно   диетическое питание,— говорит    Янина.— Ведь    в   городе   ни   одной диетической столовой.                                                                                  Можно дополнить слова Янины. Нет в Щербакове и специальной кухни, где готовили бы только для отпуска блюд на дом.                                                                                                                                            Да, медленно выполняют в Щербакове постановление партии и правительства об общественном питании. Прав­да, на сессиях городского Совета не однажды обсуждали вопрос о работе столовых, но обсуждать вопрос — это еще не значит решить дело...                                                                    Вечер, тихий, морозный, застает меня на одной из окраин города. Бьет свет из окон многоэтажных домов. У Дворца культуры толпится молодежь. Две девушки, взявшись за руки, поют о незадачливом ухажере, который обломал на букеты любимой все кусты черемухи. Поют в полный голос. Что им мороз! Из вестибюля дворца по­является сухонький старичок.                                    —        Да что же вы, люди мои дорогие, в зал не идете? — кричит он.                  Люди дорогие... Вырвалось невзначай, а как хорошо, от души сказано!.. Дорогие люди в Щербакове, как и в других городах и селах нашей страны. Труженики, твор­цы. И все в их обиходе должно быть под стать их труду.

г. Щербаков.

 

 

                       СЕРГЕЙ СМОРОДКИН

 

 

Ж И В А Я  Н И Т Ь

В старинном волжском городе нитью этой крепится прошлое с будущим

 

 

1

 

Иду набережной Рыбинска, а вижу иную набережную, иные дома, палисадники, переулки, вот так же сбегающие к Волге. Вижу спящую зимнюю реку, слышу скрип салазок, несущихся с крутого берега вниз, вниз… Всплывают в памяти рассказы людей, бывших молодыми тогда, когда город считался одной из хлебных столиц России. Как уверяли, блинами, испеченными из муки, смолотой на городских мельницах, можно было выложить дорогу аж до самого Владивостока.                 Помню бывших грузчиков-крючников, что носили на баржи многопудовые кули с заволжской пшеницей, а сосед наш, бывший скупщик зерна?! Уже и профессию эту редко кто помнил а в его время скупщик был уважаемым человеком. Вот продходит к крестьянскому возу с привезенным на продажу зерном, погружает руку в глубь мешка янтарной пшеницы и на весу определяет сорт, качество хлеба, объявляя цену. Вижу легкую сухую ладонь, как взлетает она передо мной, и неуловимым жестом ссыпается пшеница обратно в воз. Весы в то время тоже считались излишними. Нет, они, конечно, стояли рядом,  но пользоваться ими считалось зазорным – урон профессиональной чести торговца. Хозяин воза – и такое случалось – мог потребовать взвески в любой момент, но, как правило, весы отмечали точную меру, названную скупщиком. Мужика осмеивали: «Чем мерил? Сарафаном?!»                                                                                                                                            Удивительны были рассказы земляков. Но с каждым годом становилось их меньше и меньше. Одни умирали не в свой срок, другие исчезали. «Посадили»… Или: «Сослали»… - говорилось неслышным шепотом во дворе. Уходили люди, и вместе с ними уходил давний уклад жизни. Разрушается уклад – разрушается память. Жизнь как бы теряет перспективу. Не в том смысле, что нет будущего, а в том, что настоящее, прошлое и будущее не складываются в единую картину. Может быть, одним из первых это почувствовал Андрей Платонов, пометив в записной книжке: «Новый человек – человек голый, без души и имущества, в предбаннике истории».

 

                                                           2

 

В Рыбинск я приехал для встречи с Валентином Борисовичем Мелехиным. В бытность его председателем горсовета принималась народными депутатами пока единственная в России программа «Исторический город», цель которой – «сохранение и восстановление для настоящего и будущего поколений рыбинцев историко-культурного наследия,  его активного использования». Финансовый фундамент программы – целевой фонд, складывающийся на отчислении от подоходного налога граждан, средств, получаемых за аренду зданий, отвод земельных участков, приватизацию… Было создано специально подразделение при администрации – дирекция по историческому центру – единый заказчик всех работ по реконструкции и развитию старой части города…                                            Иду мимо пышных, изукрашенных, крепко построенных домов – в Рыбинске, как и в иных волжских городах, это ценилось, пожалуй превыше всего – и дома, будто освещенные резким светом, горделиво вздымают свои узорчатые главы, шпили и башни. Рыбинские историки, показывавшие мне старый город, называли фамилии бывших владельцев зданий - именитых купцов, промышленников. До революции Рыбинск – «главное средоточие экономической жизни России не только европейской, но и азиатской», писал в прошлом веке академик Безобразов. А другой видный экономист подчеркивал, что по торговле хлебом только иногда Одесса может сравниться с Рыбинском, а «во всем мире перевес имеет, быть может единственный хлебный склад – в Чикаго». Нет преувеличения в этих словах. Миллионы пудов хлеба проходили через Рыбинск, и на торговле зерном «город-купец» рос как на дрожжах. Его биржа была третьей по значению в России после петербургской и московской.                                                                                                                              

Да была ли та жизнь? – спросит меня дотошный читатель. На среднюю зарплату рабочий мог содержать семью при неработающей жене? А Рыбинск не уступал Чикаго, отправляя хлеб в Европу или за океан, не помышляя, что через несколько десятилетий потомки рыбинских горожан, как и вся России, будут принимать заокеанскую гуманитарную помощь? Не призрак ли та жизнь?                Нет, не призрак, не мираж…                                                                                                      Помнят рыбинцы, к примеру, купца Ефрема Калашникова, который первым в России начал экспортировать хлеб в Аргентину и на этом умножил состояние. Калашников пришел в город из деревни, начинал с торговли вразнос. Деловой хваткой, твердым словом, умением предвидеть, рассчитывать, а надо – и рискнуть, приобрел Калашников миллионный капитал. Конец жизни знаменитого хлеботорговца теряется после октябрьского переворота. Одни исследователи уверяют – уехал за границу, другие – вернулся в родную деревню, умер в нищете.                                                           И разве одна такая судьба? До сих пор приходят в город письма со всего света от потомков бывших рыбинских дворян, купцов, мещан, биржевиков, адресованные «городскому голове».                        «… Когда я думаю о Рыбинске, понимаю, что независимо от того, как сложилась моя жизнь здесь, все равно потерпел поражение. Не важно, что со мной происходило вне России, - настоящего счастья никогда не испытывал. Оно для меня недоступно, ибо часть меня так и осталась на Волге, на набережной у хлебной биржи, где с братом видели, как расстреливали людей, как бросали убитых на розвальни…»                                                                                                                                                 Пишет это глубокий старик, живущий на покое в солнечной Калифорнии, окруженный детьми, внуками, ждущий правнука. После того, как летом 1918 года родители увезли его с братьями и сестрами из Рыбинска, по-всякому складывалась жизнь. Работал в Англии на заводе рабочим, в США на конвейере, коммивояжером, подручным мясника. Потом начал свое дело, и удачно. Может, сказалась купеческая кровь? Ушел на покой владельцем крупного супермаркета. Читаю письмо дальше.                                                                                                                                                              «… Да, какой-то части меня нет. Пока сам не переживешь трагедию, не откроется быть может, и подлинный смысл происшедшего. Не это ли и делает нас людьми».                                                           Приписка: «Мне очень нужно знать – осталась ли деревня? Русский мужик-крестьянин? Имеет ли домашний скот? Все ли в употреблении самовар? Хотелось бы получить фотографии Рыбинска».       Читаю письма, и за строками горький вопрос: почему силы, здоровье, ум, талант вынуждены были русские люди отдавать чужим странам, способствуя их успехам, их процветанию? Думаю, каких уроков нам еще недостает, чтобы не делиться снова на «белых» и «красных», на «наших» и «не наших»? Где корни национальной трагедии? В каком периоде русской истории? Там, где рваные зипуны и полушубки разинской вольницы? Метлы и собачьи головы подручных Ивана Грозного? Петровский кнут вперемежку с «машкарадами» и «ассамблеями» - на европейский манер? Что искать в прошлом? Зачем откапывать из глубины, из бездны, из-под спекшихся глыб? Да надо ли?..

 

                                                           3

Вот о чем размышлял, когда шел на встречу с Валентином Борисовичем Мелехиным – теперь главой городской администрации. О Мелехине знал немного. Что он из семьи учителя: по специальности – судостроитель. Прошел путь от инженера до директора, последовательно, по ступенькам. И еще одно. Мелехин из поколения, которое называют «шестидесятниками». Не в том суть, насколько точно определение, а в том, что есть все же некие черты, объединяющие людей одного поколения, которое не только веровало в ложные идеалы, но сумело разобраться в своих заблуждениях. Более того, успело практически повернуть свою судьбу в соответствии с новыми прозрениями. Утверждают, что одно из главных черт этого поколения – готовность к компромиссам. Может, потому «шестидесятники» и не стали поколением ни победителей, ни побежденных, а годы переустройства тоталитарного государства России удалось пока пройти без большой крови? Ведь это же факт, что во время августовских событий ряд военачальников, принадлежащих именно к поколению 60-х, отказались выполнять свирепые приказы гэкачепистов.     Говорю об этом с Мелехиным. Он задумывается.                                                                           

- Сложно однозначно ответить. Человеческая жизнь такая короткая. Можно ли с уверенностью утверждать, что знаешь всю правду о самом себе, тем более о целом поколении? На мой взгляд, важнее постараться передать накопленный опыт. Вдруг он окажется небесполезным? Передать память. Именно память и делает нас народом. Разве не так?..                                                                  Слушая собеседника, поглядываю на раскрытый каталог с видами старого Рыбинска. Пристани, пароходы, лавки, вокзал, театр. Городовой. И шашка при нем. Дети бегут. Один отстал, плачет. Носильщик с бляхой. Франты с тросточками…                                                                                Мелехин тоже поглядывает на снимки, говорит:                                                                                            - Знаете, что меня в свое время особенно поразило? Настойчивость, с которой рыбинцы действовали, чтобы возвратить городу его историческое имя. Школьники, директора предприятий, домохозяйки, ветераны войны, рабочие требовали: верните городу имя. Кажется, какая разница: Рыбинск или Андропов? Нет, хотим жить именно в Рыбинске. Это наш – мой! – город. Здесь родились наши отцы, деды, прадеды. Здесь их могилы, в Рыбинске… Хорошо, городу вернули историческое имя, а дальше? Как помочь рыбинцам проявить свою любовь к городу? Конечно, через культуру, через освоение исторического наследия. Культура универсальна. Они никого не отвергает: ни «пэтэушника», ни профессора, ни любителя, ни профессионала. Нужна определенная городская среда. А что у нас? Микрорайоны и рассыпающиеся, разваливающийся на глазах исторический центр. Значит, нужно восстановить, обустроить среду, чтобы она воспитывала мироощущение: каждый из нас – частица родного города, частица отечества, представитель своего поколения и предшественник поколений будущих… И так сошлось все счастливо: пришло долгожданное решение министерства культуры – тогда еще СССР, - что Рыбинск включается в число исторических городов общесоюзного значение наравне с Москвой, Новгородом, Суздалем, Ленинградом… Роль последних в культуре общеизвестна, а наш районный Рыбинске? Наследие его изучено недостаточно, широкому кругу россиян известно мало. Но положение обязывает. Прежде всего, нужна концепция, нужна программа…

 

                                                           4

На этом прервался мой разговор с Мелехиным: в Рыбинск приехала делегация ветеранов войны из Германии, и глава администрации, извинившись, ушел принимать гостей. Я же отправился на бывшую хлебную биржу, здание которой реконструируется и после завершения работ будет передано историко-архитектурному и художественному музею-заповеднику. Новую биржу выстроили незадолго до мировой войны четырнадцатого года, через сто лет после сооружения первой, здание которой тоже сохранилось. Биржи украшали город, как и Спасо-Преображенский собор с громадной колокольней (звон колоколов, по свидетельству старожилов, в тихую погоду был слышен чуть не за тридцать верст), как гостиные дворы и дома, спроектированные гениальным Росси, как театр, сооруженный на столичный лад с трехъярусным зрительным залом, литерными ложами.                                                                                                                                                           Но театр этот, где начиналась в России деятельность Мариуса Петипа, где пел Собинов, выступал с концертами Скрябин, блистали тогдашние звезды Южин, Ермолова, Комиссаржевская, Тарханов, другие мастера, теперь можно увидеть только на старых фотографиях. Здание благополучно пережило революцию, гражданскую войну, а в мирное время случилось несчастье – пожар. На восстановление требовалось всего несколько тысяч, но «у бедного рыбинского коммунхоза не было сверхсметных средств, а у заведующего коммунхозом в голове не хватало каких-то частей», - писал мой коллега, рыбинский журналист, выступавший под псевдонимом Клим Залетный. Дальше события развивались так: «Огромное здание театра, почти не пострадавшее от пожара по приказу зава было подвергнуто самому варварскому разрушению. Зав. хотел обогатить коммунхозную кассу за счет этого здания, мечтая продать кирпич, но театр, сооруженный на средства рыбинского купечества, был построен настолько прочно, железные связи впились почти в каждый кирпич настолько глубоко, что после длительной работы артели чернорабочих остались лишь огромная куча щебня». Продав щебень, коммунхоз не смог даже расплатиться с рабочими.               Возмущенные горожане на месте снесенного театра требовали установить хоть бы камень с надписью, увековечивающий «подвиг рыбинского герострата». Впрочем, как говорит мне народный депутат городского совета искусствовед Евгений Петрович Балагуров, утраты в архитектурном ансамбле исторической части города столь значительны, что подобные камни надо было сооружать едва ли не на каждом шагу.                                                                                                                                         … Вернемся, однако, к хлебной бирже, здание которой уцелело. Разные организации и учреждения перебывали в нем. Видели эти стены красногвардейцев, первых рабочих и солдатских депутатов партийцев из укома. Долгое время здесь размещалась больница. Потом решили передать биржу под речной вокзал. У этого решения были противники. На заседании горкома партии, где решался вопрос, выступил Мелехин и , как вспоминал один из очевидцев, предложил отдать здание музею, о бедственном положении которого знали все: аварийное состояние здания, гибнет богатейшее собрание икон, живописи, графики, прикладного искусства. Мелехин напомнил, что коллекции собирались не одним поколением, на них затрачены немалые народные средства, что, наконец, только около сорока процентов городов России вообще имеют свои музеи. Секретарь горкома закончить не дал, оборвал Мелехина столь грубо, что больше не нашлось охотников возражать. Так и постановили: «Сделать биржу речными воротами города».

 

                                                           5

 

Несколько лет новый хозяин – порт – приспосабливал здание под вокзал. Дело шло медленно и, как выяснилось, к лучшему. Мелехина избрали председателем горсовета, и ему удалось осуществить то, что когда-то безуспешно предлагал. Здание отдали музею, порту возместили затраты, заказали проект реконструкции, и вот в бывшую биржу пришли лучшие строители и реставраторы города. Как сказала одна из отделочниц: «Хочется все сделать так, чтобы сына своего можно было привести и показать: «Видишь, какая красота?!»                                                                   Знакомил меня с биржей инженер-строитель, наблюдающий от дирекции музея за ходом реконструкции.                                                                                                                                                   - Соколов, - представился он, когда знакомились. И добавил: - Коренной волжанин…                   Ходили с Соколовым по гулким залам с такими высоченными потолками, что для того, чтобы увидеть их, приходилось далеко запрокидывать голову.                                                                        Везде, где ни побывали, придирчивым глазом сравнивал Соколов работу мастеров прошлых и нынешних, сетуя, что не все удастся восстановить так, как было в начале века. Рассказывал об остроумной автономной системе отопления – ее теперь заменить обычное, центральное; о дубовой клепке «ласточкин хвост», посаженной на клей такой прочности, что десятилетия безжалостной эксплуатации здания (в нем ни разу не проводился капитальный ремонт) не везде уничтожили паркет. Показывал особый утеплитель – пробку, перемешанную с известковой крошкой, отмечал еще многое, интересное профессионалу.                                                                                                         -     

Музей – это святое, - рассуждал мой спутник. В нем сохраняется культурное наследие поколений. На это уникальное кресло можно только смотреть – сесть в него нельзя. Но что мешает заказать его копию для своего дома, если оно тебе понравилось и деньги есть? Почему в заповедной зоне не открыть антикварные лавки, мастерские художников, гончаров, реставраторов, кузнецов или чеканщиков? Вокруг музея и должно идти освоение культуры прошлой и сегодняшней. В этом и есть связь времен.                                                                                                                                                                  Как бы между прочим подчеркнул, что работы по реконструкции исторического центра идут не в ущерб новому жилищному строительству: в отличие от соседних волжских городов, новых квартир в Рыбинске сдается за последние годы не только не меньше, но заметен и небольшой рост.     Слушал Соколова, и мне была понятна его хозяйская гордость: взялись не только сохранить часть старого Рыбинска, но и сделать его символом города – живым, общедоступным, открытым. Получится? Очень хочется, чтобы получилось. Только надо спешить – все сильнее дышит в затылок историческому центру новое строительство с кубиками панельных домов, расширяющимися дорогами, промышленными зонами. Разве устоять хрупкой старине без человеческой умной поддержки? Без такой, где особенно нужны ответственность, дисциплина, способность к организации, реальное понимание действительности.                                                                        Смотрел, как вышагивает Соколов мощными длинными ногами по коридорам и лестницам, и представлял, сколько же поколений русских людей стоит за этим человеком?                             Меня всегда привлекали люди, живущие долго, прочно в старинных российских городах и селениях, где жизнь идет не на скорую руку, а равномерно – поколение за поколением, столетиями. Где человека привязывает к месту родство – деды-прадеды двоюродные братья-сестры, какие-нибудь шурины, свояки, внучатые племянники – одним словом, те, кто составляет корень рода, привязывает наследственное ремесло, рябины над родными могилами, согласие с природой, климатом, рекой… Бог знает, что еще! Кто живет такой жизнью – тот знает. Соколов был именно такого корня человек.

 

                                               6

Вышли из здания биржи и какое-то время молча стояли на берегу, глядя на кроткую спящую реку. Соколов сказал, что его дед – а был он полным георгиевским кавалером – больше всего любил смотреть на реку, думая о чем-то своем.                                                                                               Стояли и мы на высоком волжском берегу, и щемящий душу вид открывался перед нами. На иной взгляд ничего в нем не было особенного: река, реденький лесок, низкое небо. Серовато-белые, темные, коричневые тона. Красота нашего пейзажа невидима: она в чувстве. Красота не столько перед глазами, на горизонте, сколько за горизонтом.                                                                                              «Не поймет и не заметит гордый взор иноплеменный, что сквозит и тайно светит в наготе твоей смиренной». Эту сущность русской природы пытались передать Саврасов, Поленов, Левитан, Нестеров, другие живописцы. Одну из своих, быть может, самых проницательных работ – картину «Свежий ветер», Левитан начал писать после своей поездки в Рыбинск.                                                           Вот так, все рядом, думалось мне. Биржа, построенная купцами, красногвардейцы, расстреливавшие у ее подножия своих соотечественников, которых считали врагами, мальчик, видевший эти расстрелы и состарившийся в Калифорнии, дед Соколова – мечтатель и воин, художник Левитан…  Жизнь прошлая и нынешняя перекрещиваются, идут рядом, расходятся, проскальзывают дальше, дальше в бесконечность, куда нашим современным взглядом, слава Богу, и не достать. И дело, быть может, вовсе не в том, нравится или не нравится тебе тот или иной период отечественной истории, а в том, чтобы мужественно и терпеливо принимать ее такой, какая она есть.

 

                                               7

 

Идут навстречу мне рыбинцы, заходят в магазины с полупустыми полками, терпеливо выстаивают в очередях, разглядывая витрины частных ларьков, киосков, каких-то самодельных будук, вагончиков, в которых торговля идет побойчее. Рассматривают, трясут, прикидывают примеряют товар, разложенный на ящиках, картонках, прсто на шматках бумаги.                              Торговля, торговля, торговля…                                                                                                   Пестреет у видеосалонов реклама кинобоевиков, и на каждом самопальном плакате ремарка: «Крутой боевик», «Смертельная схватка из-за путан», «Любовь с гориллой» и уж совсем забойная «Сверхэротика под водой»!                                                                                                                        Зазывают народ разнообразными посулами и услугами заезжие маги, чародеи, астрологи, колдуны шаманы, съехавшиеся в Рыбинск весной, кажется, со всех концов России и ближнего зарубежья. Может, съезд или конференция? Прибыла даже «дипломированная ведьма», и, как сообщалось в рекламе, не откуда-нибудь а прямо с  «Лысой горы». (Правда, не уточнялось, на помеле прилетела или воспользовалась наземным транспортом…). Залетная ведьма исцеляет недуги «громовой стрелой», а также заговаривает (кодирует!) на успешную торговлю на то, чтобы дело сошлось, а заодно сводит с лица рябины.                                                                                              Кинореклама, афиши знахарей забивают скромные, на низкосортной бумаге напечатанные объявления о встрече ветеранов войны, о вернисаже местного художника-любителя, о концерте, посвященном памяти Рахманинова.                                                                                                        Оглушительные крики ворон перекрывают городской шум. Птицы поднимаются внезапно, с хлопаньем, криком срываются и, как хлопья сажи, носятся над улицей.                                               Задирают головы, глядят на ворон крутоплечие молодые люди с выставленными напоказ громадными крестами поверх рубах. Только что парни шли, сквернословили, толкали прохожих, теперь вот как все разглядывают птиц, потом снова идут, посмеиваются, останавливаются у лотков, где эротические плакаты и книжки разложены рядом с иконами, крестиками, молитвенниками. Имитация чего-то чуждого лезет изо всех щелей. Не Европа, но и не Россия. Некая «Азиопа», как выразился кто-то из популярных политиков.                                                                                                  С кем бы ни разговаривал в Рыбинске – народными депутатам, работниками администрации, культуры, образования, все не сговариваясь, говорили об упадке культуры, морали, нравственности. Библиотеки теряют читателей кинотеатры – зрителей, музеи, выставки – любителей искусства. И вместе с тем отмечается устойчивый рост интереса к народной песне, к старинным обрядам и праздникам, к вопросам философским, религиозным, мировоззренческим.                                               Хотим мы или не хотим, все это тоже становится нашим наследием, близким или неблизким, это уже другой вопрос, но все равно кровным, живым, и не все в этом наследии – зло, грех, есть и добро, и подвижничество, и красота. Многие потрясения пережила Россия, но со временем отстаивалась муть, общество освобождалось от казенной лжи, от ненужных, смешных и нелепых запретов, лучше начинали жить люди. И оставался главный вопрос: в чем же смысл нашей жизни? А может быть, он тоже очередной миф, и смысл жизни одинаков для всех людей на свете – русских, немцев, таджиков, китайцев, и найти его можно только сообща?

 

                                               8

 

Зашел к Валентину Борисовичу Мелехину договорить и попрощаться перед отъездом. Удивительно совпадали наши мысли. Наверно, и впрямь люди одного поколения лучше понимают друг друга.                                                                                                                                                                    - Какой Рыбинск нас интересует? – размышлял вслух Мелехин. – Дооктябрьский с особым градостроительным ансамблем? Купеческий, предпринимательский, банковский, интеллектуальный? Конечно, спасти от разрушения здание позднего классицизма – задача благородная, но не менее важно восстановить в памяти тот огромный мир, который, как город Молога, скрыт под водой на дне Рыбинского водохранилища. Наследие предков громадно. Как была организована торговля? Подготовка кадров? Система управления? Строительство? Как осуществлялись финансовые операции? Да, что ни возьми – все интересно. Это же кладезь нашего опыта. Для чего, например, воспроизводить в Рыбинске опыт США или Германии? Нет, я вовсе не сторонник той точки зрения, что мировой опыт не надо использовать. Но прежде чем мчаться за тридевять земель, посмотрите, нет ли того, что ищете дома. Слышали такую фамилию – Чичкин?! Нет… А между прочим наш земляк, Александр Васильевич Чичкин до революции снабжал Москву другие российские города маслом, молоком, сыром. И как снабжал! Продукты высокого качества. Обслуживание в магазинах –  а их только в Москве принадлежало Чичкину около ста – по высшему классу. Так вот. Александр Васильевич разработал и осуществил замечательную программу подготовки кадров, суть которой в том, что фирма устраивала судьбу человека, вела его по жизни с детских лет. Эту систему воспитания, образования, продвижения по служебной лестнице потом с успехом использовали японцы. Теперь изучаем японский опыт, пытаемся его воспроизвести. А свой забыт?! А возьмите советский период развития Рыбинска, - продолжал Валентин Борисович. – Крупнейшие предприятия города – это заводы бывшего союзного подчинения, где оборонный сектор первенствовал. В него вкладывались значительные средства, привлекались лучшие специалисты. Я знаю как работали люди на этих заводах – самоотверженно, не щадя себя. Трудом, интеллектом, мастерством нескольких поколений рыбинцев достигнуты высокие технологии во многих сферах машиностроения, приборостроения. Это тоже пласт нашей духовной и материальной культуры, только особого, научно-технического направления. Разве он не нуждается в сохранении, изучении, использовании? Значит, в программе «Исторический город» должно сложиться особое направление, которое связало бы этот пласть культуры с другими. Как? Надо думать. Почему бы не переориентировать часть научного, инженерного, технического потенциала на создание экологически чистых технологий, на поддержку сельского хозяйства?                                                                       Мелехин говорит увлеченно, горячо, будто доказывая правоту свою незримым оппонентам:       - Почему бы не облагородить микрорайоны? Старая часть Рыбинска – всего около двух процентов нынешней городской территории, а девяносто восемь процентов? Как быть с ними? Надо же их как-то очеловечить, в каждом выделить свою доминанту, сгруппировав вокруг архитектурное, природное, социальное пространство. Такая работа может в какой-то степени снять перекос (ведь основная масса рыбинцев – жители микрорайонов), и тогда процесс возрождения культуры станет заботой, интересом многих горожан. А чем шире круг людей, привлеченных к освоению и развитию наследства, тем шире пространство человечности, доброты…                                                 Трудностей и проблем у тех, кто реализует программу «Исторический город» понятное дело, хватает. Например, туры местного значения. Арендатор согласен восстановить, но просит, чтобы здание потом перешло в его собственность. Действующий сегодня закон такого не разрешает. Но ведь арендатор, вложивший в восстановление памятника не один миллион, вправе рассчитывать, что его усилия, средства не пропадут? Ну а город заинтересован не только в сохранении дома, но и  в том, чтобы  даже став собственностью арендатора, уникальный облик памятника не искажался. Значит, нужно оговорить условия, на которых новый владелец распоряжается своей собственностью.     Предполагается в порядке эксперимента сдать один из домов в историческом центре в долгосрочную аренду с последующим правом перехода в собственность. Параллельно готовятся документы в Верховный Совет России, чтобы депутаты надумали: возможно, стоит поддержать такую форму?                                                                                                                                    Мелехин полагает, что увязка рыночных процессов с развитием материальной и духовной культуры должна дать хорошие результаты.                                                                                                - Вопрос о формах собственности, не спорю, важный, но не единственный. Возьмите наших рыбинских купцов, создававших собственность, а потом передававших ее городу. И эта бывшая собственность «работала» на все общество. Были и обратные примеры, когда общественная собственность в частных руках приносила огромную пользу городу… Главное, как собственник использует приобретенное: на благо культуры, на благо горожан или вопреки интересам рыбинцев?!     Программа словно ветвистое дерево, корнями, кроной скрепляет, объединяет и власти, и горожан. Хватило бы только жизни.

 

                                               9

 

Так уж совпало, что, вернувшись из Рыбинска, встретился с учеными из Института математического моделирования Российской Академии наук. Исследования этих ученых разрушают миф о том, что единичное человеческое усилие не влияет на ход истории, а деятельность каждого из нас, как долгое время время считалось, несущественна для макросоциальных процессов. Помните известное: «Единица – вздор! Единица – ноль!» Нет, говорили мне специалисты, единица вовсе не ноль и действия отдельного человека не бесплодны, не растворены в общем движении социума. Каждый из нас влияет или может повлиять на судьбу всего общества.                                                       Думаю об этом и мысленно возвращаюсь к тем, кто разрабатывал и подвижнически работает над программой «Исторический город». Историк и культуролог Людмила Михайловна Марасинова, архитетктор Николай Александрович Лосев, краеведы Юлия Ивановна Чубукова, работники культуры Ирина Геннадьевна Куликова, сотрудники музея-заповедника Александр Борисович Козлов, Сергей Дмитриевич Черкалин, Николай Макарович Алексеев, Елена Александровна Цшинская – все, кого упомянул и не упомянул: реставраторы, строители, художники, предприниматели, архивисты, библиотекари, проектировщики, - своей тихой кропотливой работой как бы противостоят тому разрушительному социально-политическому действу, что разыгрывается сегодня на подмостках отечественной истории.                                                                                        …Верю, убежден: если люди умеют сохранять, возрождать и приумножать культурно-историческое наследие, они достойны своей Истории. Их единичные усилия еще сыграют свою роль в общем стремлении к достойной жизни.

ж. «Смена», № 8, 1995г.

 

 

 

Д. КРАСАВИН

 

ЕСТЕСТВЕННЫЙ ОТБОР

 

10-11 июня 1998 года. (Рыбинск)

В среду с утра Яша пошел на встречу с руководством акционерного общества "Рыбинские моторы". Я оказался предоставлен на целый день самому себе и поэтому не преминул возможностью подробнее познакомиться с городом. Тем более, что случай подарил мне прекрасного гида в лице Михаила Александровича Поцелуева, местного энтузиаста-краеведа, с которым я познакомился в вестибюле бывшего здания хлебной биржи (там сейчас находится городской музей). От него я услышал много интересных историй о городе - его прошлом и настоящем, о горожанах... Он же познакомил меня с Верой Васильевной Акаткиной, женщиной нелегкой судьбы, бывшей жительницей Мологи. Поскольку Яшу задерживают в городе коммерческие дела, у меня есть время более подробно зафиксировать на бумаге некоторые размышления, рожденные впечатлениями от всего увиденного и услышанного здесь в течение этих двух дней.                                                 Судьба Рыбинска оказалась во многом схожа с судьбами сотен других российских уездных городов, в которых вся инфраструктура строилась вокруг деятельности гигантов военно-промышленного комплекса. В Рыбинске темп жизни определяли два номерных завода -двадцатый и тридцатый, на которых работало в общей сложности свыше шестидесяти тысяч человек. Началась перестройка. Объемы госзаказов уменьшились. По инициативе Москвы номерные заводы были преобразованы в акционерные общества. Однако структурные перемены не увеличили загрузку производственных мощностей. Затем медная лихорадка немного взбудоражила кровь и несколько ускорила уже начавшийся процесс расслоения общества на бедных - тех, у кого нет нужных связей, инициативы, предприимчивости, умения воровать, и богатых - тех, кто обладает вышеперечисленными достоинствами в разной степени их сочетания. Местные предприниматели стремились обеспечить себе безбедное существование только на ближайшее будущее, не имея достаточных средств, а главное, уверенности в стабильности реформ, чтобы инвестировать создание новых рабочих мест в перспективе их окупаемости через пять-десять лет. Дирекция номерных заводов оказалась больше озабоченной строительством своих особняков в центре города, чем положением дел на возглавляемых ими предприятиях. Для большинства остальных горожан, в связи с катастрофическим отсутствием работы на основных рабочих местах, главным подспорьем в борьбе за выживание стали дачные участки и огороды.                                                                      Там где наплевательски относятся к людям, там наплевательски относятся и к их прошлому. Процветающий, богатый купеческий город, славный не только торговлей и ремеслами, но и крепостью православной веры, благотворительностью 6* - таким был Рыбинск до революции. Всего за тридцать послереволюционных лет закрыли все благотворительные учреждения, монастырские подворья, Евангелистко-лютеранскую кирху, из восьми действовавших в городе православных церквей осталась только Георгиевская, расположенная у входа на городское кладбище. Софийский женский монастырь, располагавшийся ранее за чертой города, был превращен в городскую тюрьму, в которой и поныне содержаться заключенные (горожане ее называют "Софийка"). В стенах этой тюрьмы перед войной погиб мой дед, осмелившийся сказать в присутствии соседей, что до революции рабочие и крестьяне жили лучше, чем живут они сейчас, при Советской власти. Наряду с другими храмами не избежал общей участи и символ города, его украшение, Спасо-Преображенский собор. После войны там был госпиталь, потом собор пустовал, а в нижней части цоколя колокольни работал пункт приема стеклотары. Лет двадцать пять тому назад в соборе начались реставрационные работы7*. Но только год назад в одном из его пределов стало возможным возобновить богослужения, но до былого великолепия храму еще очень далеко8*. Сквозняки и сырость гуляют по его залам. А по городу, как в тридцатые годы, гуляет ветер разрушений. В историческом центре идут под снос старинные купеческие дома. Говорят, это делается из расчета экономической целесообразности - новое здание построить дешевле, чем реставрировать старое. Может кому-то из городских чиновников и есть от такой "экономии" прямая выгода, но горожане более нуждаются в другой выгоде - вновь ощущать в своих сердцах гордость за родной город, за его историю, за красоту его улиц, парков, площадей. Ощущать свою причастность к этой истории. Все это создано их руками, руками их дедов и прадедов. В стены городских домов, в изразцы фасадов, в кружева оконных переплетов вложены частички их веры, надежды, любви. Разве не это ощущение причастности, единства разных поколений, помогает обрести чувство внутреннего достоинства, чувство уважения к себе, к своим соседям? Внутреннее достоинство, уважительное отношение друг к другу были характерны для жителей далекого богатого дореволюционного Рыбинска. Надо ли говорить, что поэтому и воровства, и насилия, и мата, и грубости тогда было меньше? В современном Рыбинске, пока власти самоутверждаются, и достоинство, и гордость, и уважение покоятся под обломками зданий. Впрочем, мой гид рассказывал, что еще есть и такие горожане, которые становились под ковш бульдозера, занесенный над старинным купеческим домом. Может и не все потеряно? Дай Бог, чтобы этим горожанам хватило сил и разума отстоять Рыбинск от разгула разрушителей. Особая страница в истории многих приволжских городов, и Рыбинска в частности, -воплощение в жизнь Ленинского плана ГОЭРЛО. Грандиозность замысла была призвана еще более упрочить власть большевиков. Разве имели какое-либо значение перед Его сияющими высотами судьбы отдельных людей? Да что там отдельных людей - целых деревень, сел, городов?... Рыбинск - последнее прибежище памяти о затопленном на дне Рыбинского водохранилища городе Мологе. Над ее широкими улицами, над разрушенными стенами Афанасьевского монастыря с его величественными храмами, над руинами Вознесенской и Воздвиженской церквей, Богоявленского и Воскресенского соборов, над сквером, над "Манежем", над опустевшими домами, над Базарной площадью гуляют волны Рыбинского моря.                                                                                             

Только маленькая часовня в Рыбинске да разобранные по бревнышкам, сплавленные по Волге и собранные заново на ее левом берегу недалеко от Рыбинска жилые деревянные дома напоминают о затопленном весной 1941 года старинном русском городе. Сейчас у нас в Прибалтике отдельные политики все еще нет-нет да пытаются придать большевистскому режиму национальную окраску. Делается это путем спекуляций на слезах и горе десятков тысяч граждан Эстонии, Латвии, Литвы, подвергшихся насильственной депортации в 194° и 1949 годах. В России тоже иногда раздаются голоса местных националистов, которые видят причины Октябрьского переворота в неком жидо-массонском заговоре (евреи виноваты!). Приходилось слышать и разговоры о том, что если б не латыши со своим стрелками, то большевики не удержались бы у власти (один только Петр Магго около десяти тысяч человек расстрелял!). Так можно и полякам предъявить претензии за Дзержинского, грузинам за Берию и Сталина, эстонцам за гибель армии Юденича, а с мирового пролетариата вообще должен быть спрос особый...

Все это мерзко и отвратительно. Октябрьский переворот, Гражданская война, политика репрессий не имели и не имеют национальности. Они были для всех одного - кроваво-красного цвета. Кощунственно сравнивать по национальному признаку или по гражданству -чьи слезы были более соленые: депортированного в Сибирь эстонского хуторянина или жителя города Мологи? Какой национальности были 150 тысяч политзаключенных, работавших на строительстве Рыбинского гидроузла? До какой степени надо быть отравленным ядом национализма, чтобы делить их на "своих" и "чужих" по цвету волос, размеру черепа, разрезу глаз? Я знаю только то, что и эстонский хуторянин, и горожанин из Мологи, и заключенный Волглага были живыми людьми. Каждый из них так же, как и каждый из нас, был создан по образу и подобию Божиему.

Законы Естественного Отбора всегда бесчеловечны, а среди людей они еще довольно часто до отвращения мерзки и уродливы. В мирное время мирных жителей выгоняли из домов с тем, чтобы ни они сами, ни дети их, ни внуки никогда не увидели тех мест, в которых находятся могилы их предков. В мирное время от недоедания, холода, унижений, непосильного труда ежедневно погибало по сотне и больше заключенных Волглага. В поселке Переборы, недалеко от Рыбинска, под сочной зеленой травой бывшего стрельбища ДОСААФ находятся их безымянные могилы... Память о всех репрессированных должна не разъединять, а объединять народы, чтобы в отношениях между людьми правили Божеские Законы, а не Естественный отбор по праву силы и наглости.

13 июня 1998 года. (Деранъка )


125

                                                                              СОСТАВИТЕЛИ: В. Рябой, И. Рябой